Во второй половине января 1925 года Чуковский поехал в Финляндию – в
Куоккалу. С этой его поездкой связано много досужих домыслов: ведь он там
встречался с Репиным. Так, а зачем он поехал к Репину? Чтобы уговорить его
вернуться? Советское правительство периодически передавало старому художнику
через разных лиц настойчивые приглашения переехать в СССР, обещая райские
условия для жизни и творчества. Репин неизменно отказывался. Версия о том, что
Чуковский был эдаким красным эмиссаром, специально засланным в «Пенаты», чтобы
заманивать старого художника в тоталитарный ад, стала особенно популярна в
перестройку. Зачем бы иначе ему туда ехать? Должно быть, власти специально
откомандировали Чуковского уговаривать и убеждать, как потом другие люди
убеждали Куприна и Бунина, прощупывали почву, докладывали о настроениях? Нет,
недаром, недаром в дневнике записано столько злобных высказываний Репина о
«вашей лыворуции», «гнусной Совдепии» и «пролетариате, будь он проклят». «Зачем
же Чуковский столько раз упоминал в своих дневниковых записях о репинском
неприятии большевиков? – задается вопросом Станислав Ачильдиев в газете „Россия
– Невский экспресс". – Ведь куоккальский отшельник – его давний и близкий друг
и, попади эти строки на глаза ГПУ, состряпать дело против друга махрового
антисоветчика ничего не стоит. Однако если допустить, что, кроме официальной
цели поездки, которая заключалась в том, чтобы получить согласие на публикацию
репинских воспоминаний „Далекое – близкое", существовала еще и другая – склонить
куоккальского отшельника к реэмиграции, – все становится на свои места. Дескать,
как же можно было выполнить такую миссию, если старик вдруг превратился в ярого
контрреволюционера?»
Надо сказать, что вымыслам и домыслам о красном эмиссарстве Чуковского несть
числа. Например, в воспоминаниях А. Боярчикова (сподвижника Троцкого, а затем в
течение многих лет заключенного ГУЛАГа) безо всякой ссылки на источник
информации утверждается, что «после смерти Ленина по просьбе Сталина писатель
Чуковский послал письмо Толстому и от имени Советского правительства посоветовал
ему вернуться на родину» – и тогда уже Толстой вернулся; кажется, плохо
осведомленный мемуарист свел в одну историю скандал с письмом Толстому и слух о
письме Репину.
В советские времена ходил слух совершенно противоположного свойства:
Чуковский тайком уговаривал Репина не возвращаться. Наконец, есть и третья
версия, обобщающая эти две. Короче всех ее изложил Андрей Яхонтов в «Отсебятине»
(подзаголовок честно гласит: «Байки»), опубликованной в театральном приложении к
«Новым известиям»: «Алексей Толстой ездил уговаривать Бунина, а Корнея
Чуковского отправили в Финляндию, чтобы он убедил Илью Репина. Через некоторое
время Чуковский вернулся и сокрушенно доложил, что все его попытки
воздействовать на живописца разбились, как волна о камень. А вскоре Илья
Ефимович скончался. И в Финляндии были напечатаны его дневники. Где были такие
строки: „Приезжал Корней. Между прочим, не советовал возвращаться"».
Примерно такую же историю рассказывает со слов Льва Разгона и Владислав
Крапивин («Под созвездием Ориона»): «Оказывается, где-то за границей (а не у
нас, естественно) вышли полные, без „главлитовских" купюр мемуары Ильи
Ефимовича. И там будто бы Репин вспоминал, как в двадцатых годах у него, в
Финляндии, побывал в гостях Чуковский и в ответ на вопрос художника, стоит ли
возвращаться в советскую Россию, заявил: „И думать не смейте!"» В этой версии
история поездки тесно увязана с историей проданного по ошибке портрета К. И.
кисти Репина: портрет, попавший в Третьяковку, Чуковскому, получается, не
вернули из-за неуспеха секретной миссии.
В изложении Ачильдиева запись Репина звучит так: «Приезжал Корней.
Настоятельно советовал не возвращаться в Россию». Как выглядит запись в
оригинале – никто не знает из-за отсутствия оригинала. Ученые и литературоведы,
передавая слухи друг другу и потомству, ссылались то на некое письмо Чуковского,
то на его записку, то на дневниковую запись Репина, то на мемуары, изданные в
Финляндии. Однако ни дневниковых записей, ни писем, ни записок подобного
содержания никто в глаза не видел. Никаких мемуаров, помимо отредактированного
Чуковским «Далекого – близкого», не имеется. Никаких конкретных документов до
сих пор не предъявлено и не опубликовано, хотя слухи, теперь уже в виде
исторических анекдотов, до сих пор имеют хождение, и Чуковский предстает в них
то антисоветчиком, то красным эмиссаром, то отъявленным хитрецом. Елена
Цезаревна Чуковская даже посвятила слуху статью под названием «Почему Репин не
приехал в СССР? История одного вымысла» (кстати, в этой статье процитирован и
откомментирован совершенно неправдоподобный фрагмент из мемуаров Леонарда
Гендлина, где со слов Сергея Городецкого приведен даже текст записки, которую
Чуковский якобы оставил Репину, не застав его дома).
Надо помнить, что Репин и Чуковский находились в постоянной переписке: их
связывала тесная дружба. Насильственно разлученные политическими событиями,
оказавшиеся по разные стороны государственной границы, они скучали по прежнему
общению, обменивались мыслями – и вели дела: Чуковский, как мы помним, занимался
изданием воспоминаний Репина. Часть писем Чуковского к Репину сохранилась в
архиве художника в «Пенатах». В результате советско-финской войны часть
территории Финляндии, и в том числе Куоккала, была занята советскими войсками. В
конце 1939 года они вошли в репинскую усадьбу. «С войсками в числе первых,
получивших доступ к репинскому архиву, появился в „Пенатах" Иосиф Анатольевич
Бродский, искусствовед, племянник ученика Репина, художника Исаака Бродского», –
пишет Елена Цезаревна Чуковская. А уже 15 января 1940 года, когда война еще не
закончилась и мир не был заключен, Чуковский пишет такое письмо И. Грабарю:
«…к несчастью, репинский архив попал в руки к каким-то искусствоведам.
Которые из всей груды моих писем, адресованных Репину, вырвали произвольно одно
или два, относящиеся к давней поре, и теперь повсюду демонстрируют их в целях
моей политической дискредитации. Слухи об этих письмах циркулировали сначала в
Ленинградской Академии Художеств, потом перекинулись в Москву – и теперь
усиленно раздуваются в разных интеллигентских кругах – принимая характер
травли».
Слух был запущен (судя по переписке К. И. с сыном Николаем, запущен именно
Бродским) в самые кровожадные времена: репрессии были в разгаре, уже был
арестован и расстрелян муж дочери К. И. и едва не арестована она сама;
теоретически дело могло принять самый скверный оборот. Сам Чуковский к этому
времени ни защититься, ни документально опровергнуть что-либо не мог. Он уже не
очень хорошо помнил, что и когда писал Репину: копий своих писем он не хранил, а
оригиналы пропали. Какую роль сыграл этот слух в судьбе Чуковского – неясно, но
из воспоминаний Валерия Кирпотина следует, что именно он стал в 1943–1944 годах
причиной ожесточенной травли сказки «Одолеем Бармалея».
В конце концов письма, считавшиеся утраченными, все-таки нашлись – через
четыре года после смерти Корнея Ивановича. И стало ясно: Чуковский не уламывал
Репина вернуться в Россию, хотя искренне скучал по нему и считал отрыв художника
от родины трагедией и для него, и для нее. И не отговаривал от возвращения в
Россию, теперь уже советскую. Лучше, чем кто-либо другой, он понимал: Репин,
проживший огромную часть своей жизни в «Пенатах», не должен покидать их на
старости лет. К. И. звал Репина в Россию в гости – звал настойчиво и постоянно,
убеждая, что это не враждебная страна, что Репина в ней по-прежнему любят и
ценят. «Очень грустно, что Вас среди нас нет, – писал он художнику в 1921 году.
– Только на „Вечере Репина" я понял, как Вас любят… Ваше имя произносят с
благоговением. Было бы чудесно, если бы Вы приехали сюда хоть на короткий срок…
В Академии Художеств, в художественных школах всюду лозунг: „Назад к Репину!", а
Репин где-то в глуши, без друзей, в темноте. Мне это больно до слез». Звал не
насовсем – хотя бы на короткое время, считая, что художник должен сам увидеть
страну своими глазами, а не черпать сведения о ней из эмигрантской печати или со
слов родных – убежденных противников советской власти. Звал и в 1919 году, и в
1924-м, и уже после своего куоккальского визита в январе 1925-го, весной, когда
в Ленинграде открылась юбилейная выставка в Русском музее. Репин был согласен
приехать, но поездка не состоялась из-за бюрократических проволочек с
оформлением виз. А через пять лет он умер, так и не побывав в советской России,
где стал считаться Главным Художником (поэт – Пушкин, фрукт – яблоко, художник –
Репин; картина Репина «Не ждали», как принято было говорить у советских
школьников). Кстати, Чуковский, страстный пропагандист Репина, сыграл в этой
советской канонизации немаловажную роль.
Цель поездки была вовсе не в том, чтобы выманить Репина в Россию или
отговорить от этого. Чуковский хотел увидеться со старым другом и не ставил
перед собой никаких политических задач, хотя, конечно, не мог не страдать
оттого, что художник охотно верит слухам и не доверяет его словам, не мог не
хотеть открыть старому другу глаза на ту сложную жизнь, которая идет в России, –
жизнь, которую все-таки нельзя изобразить одной черной краской.
У К. И. были и чисто деловые вопросы – в первую очередь вопрос с изданием
репинской книги воспоминаний. Чуковский вложил в нее бесконечно много труда,
хлопот, нервов, времени. Однако инфляция, тяжелое положение издательств, интриги
репинской дочери внесли в это простое и благородное дело много путаницы,
неразберихи и взаимных обид. Репин то хотел редактуры, то восставал против нее,
утверждая, что Чуковский испортил книгу. Все это жестоко обижало Корнея
Ивановича. И потому, что Репин, давний и хороший друг, стал относиться к нему с
подозрениями, и потому, что его дочь Вера Ильинична, которой К. И. много помогал
в Петрограде, без устали настраивала отца против него. И потому, что он
отказался уже и от гонорара за книгу, и от проставления своего имени в качестве
редактора, – хотел одного: чтобы читатель получил эти воспоминания, – и
единственной наградой за многолетний бескорыстный труд становились обиды.
Словом, у Чуковского и Репина накопилось много вопросов друг к другу, и
разрешать их надо было при личной встрече. Ничем хорошим обсуждение не
закончилось: договориться с Репиным не удалось, художник упрямо повторял: нет,
нет, этой книге не быть, ее нужно издать после моей смерти…
К. И. с горечью записывал в дневнике впечатления от встреч с Ильей
Ефимовичем: «…в нем к старости усугубились все его темные стороны: самодурство,
черствость, упрямство…» Приводится в дневнике и черновик письма Чуковского
Репину, где автор в сотый раз пытается объяснить, что не вредил рукописи, что
исправлял только ошибки, что опечатки – не его вина и они уже выправлены, что
сам он не хочет считаться редактором, не хочет получать гонорара: «Я только не
могу понять, почему русское общество должно оставаться без автобиографии Репина,
почему Ваши дети должны отказаться от денег, которые Вам немедленно предлагает
издатель…» При жизни Репина книга и впрямь так и не вышла: «Далекое – близкое»
под редакцией Чуковского увидело свет только в 1937 году.
Наконец, одной из главных причин приезда Чуковского в Куоккалу была его
собственная дача, заброшенная и разграбленная. Историю ее разграбления он
подробно рассказывает в дневнике.
Даче Чуковских повезло больше, чем даче Анненковых (где, как мы помним, К.
И. тоже живал): на анненковской в Гражданскую стояли красноармейцы и испакостили
все, что смогли: изрубили, истоптали, завалили и залили нечистотами. У Чуковских
побывали случайные грабители, раскидали, растоптали вещи, многое украли, а
больше испортили. Но самый большой ущерб даче нанес знакомец с дореволюционных
времен, которому К. И. оставил доверенность на распоряжение своим имуществом.
С Николаем Александровичем Перевертанным-Черным Чуковский познакомился летом
1917 года и тогда уже охарактеризовал его в дневнике: «добр, ничтожен, плюгавая
душа, весь в мелочах, в пошлом». Кстати, в Первую мировую К. И. помог ему
освободиться от воинской повинности. Остается догадываться, почему именно этому
человеку, «ничего не читающему, равнодушному ко всему на свете, – кроме своего
автомобиля, ногтей и пробора», К. И. оставил доверенность. Перевертанный-Черный,
как можно судить по письмам и дневникам Чуковского, самого его оболгал, объявил
большевиком, имущество с дачи продал, а деньги пустил на покрытие своих расходов
на лечение и похороны любимой собаки – французского бульдога Торы.
«В то время как в Питере умирали от голоду люди (я, напр., упал на улице, и
меня поднял Гумилев), в то самое время Перевертанный готовил для своей Торы
завтраки и обеды из яиц и телятины, – изливает в дневнике ярость Чуковский. –
…Не знал свящ. Григорий Петров, когда помогал мне покупать в Выборге эту мебель,
что мы покупаем ее для украшения собачьей могилы, для расходов на траур
Перевертанного-Черного!»
Вещи из опустевших дач, владельцы которых неожиданно оказались по другую
сторону заново проведенной границы, крали и продавали не восставшие рабочие или
крестьяне, не красноармейцы, а соседи, знакомые, некогда составлявшие
куоккальское общество, некогда принадлежавшие к интеллигенции, – это особенно
отвратительно и оскорбительно.
Оскверненная дача – самое, наверное, горькое впечатление Чуковского: на полу
слой писем, черновиков, книг, на них следы грязных валенок, огромный диван
распорот, обивка содрана – «и я вспоминаю, сколько на нем спано, думано,
стонато, сижено». Каждая бумага – кусок прошлого, каждая вещь – память: «…все
это куски меня самого, все это мои пальцы, мои глаза, мое мясо». Большая часть
обстановки украдена, от любимого кабинета остались только стол и две-три полки –
но не потеря вещей удручает К. И.: "Я не люблю вещей, мне нисколько не жаль ни
украденного комода, ни шкафа, ни лампы, ни зеркала, но я очень люблю себя,
хранящегося в этих вещах".
Поездка оказалась очень болезненной, как всегда болезненна встреча с прошлым
после многолетнего перерыва. Трудно вновь подниматься по знакомым ступенькам,
узнавать когда-то привычное в состарившемся или искалеченном до неузнаваемости,
перечитывать старые письма, видеть старые фотографии – смотреть в глаза себе
вчерашнему, словно давая ему отчет о прожитом: "Страшно встретиться лицом к лицу
с самим собою после такого большого антракта. Делаешь себе как бы смотр: ну что?
ну как? К чему была вся эта кутерьма, все эти боли, обиды, работа и
радости – которые теперь лежат на полу в виде рваных и грязных бумажек?"
В Гельсингфорсе Чуковский получил от профессора Шайковича часть своего
архива, который тот взял на хранение и частично передал в университет. "Я взял у
него клад – фотографии своих детей, свои, Репина, Волынского, Брюсова, Леонида
Андреева, все забытое, с чем кровно связана вся моя жизнь. Я взял эти реликвии –
и домой в Hospiz – и просидел над ними часа два, вспоминая, грустя,
волнуясь. Вылезло, как из ямы, былое, и зачеркнуло собою все настоящее".
Многие воспоминания по-прежнему мучительны. «Наткнулся на ужасные, забытые
вещи, – заносит Чуковский в дневник после того, как разобрал свою переписку, –
особенно мучительно читать те письма, которые относятся к одесскому периоду до
моей поездки в Лондон. Я порвал все эти письма – уничтожил бы с радостью и самое
время». И дальше следует знаменитый и часто цитируемый фрагмент о том, что он
всю жизнь ощущал себя незаконнорожденным, и отсюда пошло раздвоение его души, и
привычка мешать боль с шутовством…
Наконец архивы разобраны (часть их, правда, так и осела в Скандинавии – и до
сих пор хранится в Стокгольме), счета с прошлым сведены. «Нет, нет, дорогой Илья
Ефимович, „в Куоккала я больше не ездок!" – начинается прощальное письмо Репину.
– …В Куоккала мне было неуютно. Терпеть не могу шептунов, трусливо клевещущих у
меня за спиной. Бабьи дрязги вызывают во мне тошноту».
Дальше К. И. писал Репину, что обрел многие драгоценные документы и
фотографии, которые считал утраченными, портреты, дневники, письма – в том числе
письма Льва Толстого, Куприна, Мережковского, Блока, Андреева, Брюсова. «Все это
я рассортировал, разобрал, уложил в ящики и везу домой. Довезу ли?»
Чуковский возвращается к семье, по которой давно соскучился, и работе, без
которой чувствует себя странно, плохо, непривычно: «О, какой труд – ничего не
делать!» |