В мае 1907 года началось десятилетнее сотрудничество Чуковского в газете
«Речь» – началось с мощного залпа по Михаилу Арцыбашеву. Его «Санин» наделал
много шуму и на некоторое время стал едва ли не главной темой русской критики,
писали о нем много – справедливо и несправедливо, талантливо и бездарно, но
Чуковский просто убил писателя наповал. Арцыбашеву в основном доставалось от
критики за доморощенное ницшеанство, «глумление над человеческой сущностью
любви» или «порнографию» (хотя по нынешним представлениям роман трудно
классифицировать даже как эротический). Некоторые отмечали ляпы: «светловолосая
фигура», «от него пахло запахом…». Чуковский, разумеется, не преминул заметить,
что можно быть каким угодно анархистом, но не в русской же грамматике… но
разносил он Арцыбашева не за это, а за ненавистную вялость слога, которым нельзя
писать «даже о лошадных и безлошадных» (это из более поздней статьи об
Арцыбашеве), за несоответствие уровня мастерства заявленной теме («Говорят, что
„Санин" порнография. Боже мой, если бы это было так!»), за стремление
доказывать, а не показывать.
«Бедный Юрий Сварожич, симулянт сладострастия, после бессильных
поползновений на девичью честь пошел и застрелился, но разве не мог он остаться
в живых, пойти в литераторы, написать роман, назвать его „Санин" и поместить в
„Современном мире"?»
«…и читатель, чихая от пыли, видит… суфлерскую будку, где посажен Максим
Горький…»
«…стоит только раз послушать, как этот герой разговаривает с кем-нибудь,
чтобы убедиться, что он по большей мере – престарелый канцелярист какой-нибудь
земской управы, из тех, что пьют чай из блюдца, имеют золотые часы и лечатся от
геморроя…»
«Ах, Боже мой, если ты бунтовщик – бунтуй. Хочешь славить плоть – славь. Но
если для бунта тебе нужна таблица умножения, а для прославления плоти –
канцелярия, так уж лучше оставь это занятие и окончательно займись выпиливанием
по дереву.
Если «не можешь и не хочешь», то зачем же, спрашивается, «лезть»?»
Все это было смешно и оскорбительно. Марианна Шаскольская пишет, что
Арцыбашев пытался вызвать Чуковского на дуэль. Подробностей этой истории
практически не сохранилось; удивительно другое – в 1908 году Корней Иванович
записал в дневнике: «Сейчас мне вспомнился Арцыбашев: какой он хороший человек.
Я ругал его дьявольски в статьях. Он в последний раз, когда я был у него в „Пале
Рояле", так хорошо и просто отнесся к этому». А в следующем году Чуковский дал
новый критический залп по хорошему человеку Арцыбашеву. Истина дороже.
Затем статьи в «Речи» стали выходить еженедельно, при этом молодой критик
продолжал сотрудничать с «Нивой» и другими изданиями. Видимо, в мае – июле
Чуковскому хорошо работалось в Куоккале – даже невзирая на присутствие в доме
грудного ребенка, на постоянные бессонницы, которые в белые ночи становились еще
более невыносимыми.
«С послезавтрева решаю работать так, – пишет 25-летний Чуковский в дневнике
17 июля, – утром чтение до часу. С часу до обеда прогулки. После обеда работа до
шести. Потом прогулка до 10 – и спать. Потом еще: нужно стараться видеть
возможно меньше людей и читать возможно меньше разнообразных книг. Своими
последними статьями в „Речи" я более доволен: о Чехове, о короткомыслии, о
Каменском. Дельные статьи».
Статьи были не просто «дельные», но, что называется, программные – «О
мозаике», «О короткомыслии», «Остерегайтесь подделок!», «В бане». Некоторые из
них в несколько переработанном виде вошли потом в состав книги «От Чехова до
наших дней» вместе с другими работами, написанными в течение последнего года.
Именно в них он сформулировал постулаты, на которых основывался, и
продемонстрировал блестящую работу своего критического метода.
Статья «О короткомыслии», опубликованная в июле 1907 года, в сборник «От
Чехова до наших дней» не вошла, хотя ее главная идея там все же присутствует.
Чуковский сравнивает старую критику и новую, словно пытаясь определить, на чьей
стороне его симпатии. И выходит, что ни на чьей. Старое и новое в русской
литературе вообще и в критике в частности к этому времени кто только ни
противопоставлял – например, в 1905 году Борис Садовской выступил в «Весах» со
статьей, которая так и называлась – «О старой и новой критике». Грехи русской
публицистической критики неисчислимы, заявлял он, вред, принесенный ею,
громаден, она ничего не смогла сделать, она только мерила каждого писателя мерой
его гражданственности и никого не смогла правильно оценить. Садовской
приветствовал приход «новой критики» и ставил перед ней задачи сохранять
беспристрастность и развивать у публики художественное чутье. Чуковский
наверняка читал Садовского, читал и «новую» критику, и «старую», но в дискуссию
ввязался не для того, чтобы в сотый раз противопоставить два непримиримых лагеря
– условно говоря, идейных народников и безыдейных декадентов. У него было что
предъявить обоим.
Старая критика, констатирует Чуковский, – критика фанатическая,
тенденциозная, она присматривается к писателям только для того, чтобы подкрепить
их примером свою концепцию и лишний раз прославить свою правду – будь то правда
религиозная, политическая или социальная. Она легко игнорирует факты, которые в
эту концепцию не вписываются. Новая критика идейную тенденциозность отвергает.
Она вообще отказывается от фанатизма и догматизма, она только присматривается и
фиксирует впечатления, она не дедуктивна, а индуктивна – не идея подсказывает,
какой материал отбирать, а материал подбрасывает идеи. Случайность как принцип
отбора, отсутствие почвы под ногами, обобщающей идеи и твердых принципов – вот
ее беда, считает Чуковский. В статье «О мозаике» он обращает внимание на другую
примету времени – фрагментарность мировоззрения, при котором в одной и той же
голове (книге, брошюре, журнале) мирно уживаются рядом несовместимые мысли,
стили, идеи – безо всякой попытки хоть чем-то связать их воедино.
В первых статьях в «Речи» Чуковский продолжал развивать концепцию, пунктирно
намеченную в статье «О современной русской поэзии». Выводы окончательно
сформулировал в конце 1907 года в обзоре «Русская литература»: толстые журналы
кончились, на смену им пришел альманах – «случайный наездник, отчасти мародер,
без мыслей, без систем, без программ, но с полными горстями беллетристики»,
свободный «от каких бы то ни было попыток теоретически обосновать свое бытие,
выкинуть то или иное знамя, сплотиться ради той или иной общей идеи». Это –
свидетельство «распайки тех духовных течений, которые еще так недавно определяли
русскую культурную жизнь». Не для чего жить, не для чего писать, не за что
воевать и нечего строить. Мировоззрения нет, куда идти – непонятно.
В «Апофеозе случайности» – довольно несправедливой статье 1908 года,
направленной против критика Аркадия Горнфельда, Чуковский прямо-таки кричит: «Из
жизни нашей интеллигенции исчезло всякое „во имя", и, повторяю, если бы я
встретил сейчас среди пишущих ну хоть изувера, сектанта, фанатика, я пошел бы и
стал ослом его, чтобы он въехал в Иерусалим, – и все кричали бы ему „Осанна", и
повели бы его на Голгофу, ибо без Голгофы разве можно нашей литературе остаться
хоть на минуту? Хоть бы маленькую соорудить Голгофу, крошечную, двухвершковую
какую-нибудь, чтобы собрать последние крохи фанатизма и понести их туда, – а то
без нее мы все рассыпаемся, разрыхляемся, превращаемся в порошок и сводим на нет
наше духовное бытие». Это не претензия к Горнфельду, не особенно виноватому в
грехе случайности и произвольности, в котором винит его неистовый Корней, – это
вопль тоски о настоящем деле, настоящей жизни: «Я буду писать только о
Горнфельде, но читатель пусть понимает, что то же самое я мог бы написать об
Айхенвальде, об И. Ф. Анненском, об Евгении Ляцком, о самом себе и десятке
других. Мы все больны, и пора уже поставить диагноз».
Отчасти в статьях этого времени находит отражение кризис самого Чуковского,
ищущего путей – и, возможно, потому коллеги-критики единогласно твердят ему «сам
такой», едва только не поднося к его большому носу злорадное зеркало.
Его постоянно упрекали в субъективности, поверхностности, импрессионизме
(тогда еще этим словом можно было пользоваться как ругательным), отсутствии
четкой позиции, нежелании искать закономерности. В декабре 1907 года Блок в
статье «О современной критике» тоже заговорил о критике старой («предвзятой») и
новой («беспочвенной»), безоговорочно причисляя Корнея Ивановича к
«беспочвенной» и ставя ему в вину те самые грехи, в которых Чуковский упрекал
коллег – короткомыслие и мозаичность: «Вот у Чуковского есть тенденция –
ухватиться за „бланк" или за какую-нибудь одну мысль. Для него это хвост, за
который он вытащит всех писателей, потом бросит этот хвост и ухватится за
другой… Мне кажется, у самого г. Чуковского нет одной „длинной фанатической
мысли", и поэтому он всех тянет за разные хвосты и совсем не хочет постараться
объединить литературные явления, так или иначе найти двигательный нерв
современной литературы». Зинаида Гиппиус тремя годами позже писала: «Он в
светлые минуты видит свой нигилизм, понимает его последствия, он горько тоскует
о „точке зрения"». Коллеги видели в нем разве что стремление низвергать
авторитеты, оригинальничать во что бы то ни стало, припечатывать хлестким
словцом ради дешевой славы – таких примеров можно было бы набрать не одну
страницу. Конечно, современники могли судить о Чуковском-критике только по
разрозненным работам, тогда как в нашем распоряжении относительно полный корпус
текстов (хотя и не переизданный полностью), – и все-таки не оставляет
впечатление, что тогда его не хотели и не могли понять ни «старые», ни «новые».
Одни искали, достаточно ли у него бытие определяет сознание, другие обижались за
Андреева, Ремизова, Бальмонта: недооценил, обозвал, ему лишь бы гадость сказать,
лишь бы пустым парадоксом блеснуть… Странно даже, что почти никто не попытался
понять и оценить не такую уж сложную мысль Чуковского – он словно кричал в
пустоту.
Цену этим упрекам сейчас каждый может определить самостоятельно. Но ведь и
сам Чуковский часто задумывался о том же, тоскуя о позитивной программе,
направлении, о чем-нибудь, помимо всепоглощающего плюрализма, при котором и это
хорошо, и то хорошо, и поэты одновременно славят Бога и дьявола.
Немногочисленные исследователи советского времени предъявляли ему те же
претензии, что и «старая» критика, – в конце концов, именно она в этот период
задавала тон. На «нечеткость идейной позиции» и «приверженность абстрактным
общечеловеческим идеалам» дореволюционной критики Чуковского указывал даже Мирон
Петровский, лично знавший и горячо любивший Корнея Ивановича. Понятно, что в
1966 году, когда вышла «Книга о Корнее Чуковском», высказать альтернативную
точку зрения было невозможно, а вообще умолчать о критической деятельности
Чуковского – неприлично; остается только радоваться, что времена на дворе стоят
иные. С несправедливыми упреками вековой давности пора покончить: если
современники не смогли разглядеть, какими критериями руководствуется Чуковский и
не увидели за его блестящими (общее место) парадоксальными (еще одно общее
место) эскападами – напряженной работы мысли, если сочли его блестящей
пустышкой, если твердолобые марксисты подходили к нему со своей меркой и не
нашли что мерить, – это не значит, что мы должны повторять те же банальности и
ошибки.
Как ни жаловался Чуковский, что ему не хватает таланта, способностей,
образования и «длинной фанатической мысли», – все это у него было. Он постоянно
искал для себя большой серьезной работы, скучал по умному фундаментальному
труду, которому мог бы посвятить себя, не размениваясь на эффектные газетные
заметки. Даже в 1907 году он еще продолжал вынашивать свою книгу о самоцели.
«Напишу ли я ее – эту единственную книгу моей жизни? Я задумал ее в 17 лет, и
мне казалось, что, чуть я ее напишу, – и Дарвин, и Маркс, и Шопенгауэр – все
будут опровергнуты. Теперь я не верю в свою способность даже Чулкова
опровергнуть и только притворяюсь, что высказываю мнение, а какие у меня
мнения?» – записывал он в это время в дневнике.
А мнения у него тоже были, и небезынтересные. Из статей-однодневок вырастал
тот самый труд, о котором он мечтал, – возможно, гораздо более важный и нужный,
чем философский трактат, который он так и не написал. Когда разрозненные статьи
собрались под одной обложкой, оказалось, что все они объединены и общей мыслью,
и оригинальным методом, и актуальностью темы. К тому же всякий раз, работая над
сборником, Чуковский убирал повторы, прояснял мысль, переставлял из статьи в
статью целые фрагменты, сшивая статьи в единое полотно, придавая циклу
логическую стройность.
Рассматривая работы критика в совокупности, остается только удивляться тому,
что самоучка, не имевший никакого последовательного, фундаментального
образования, смог создать вполне работоспособную систему критической оценки
литературных явлений, под которые легко и непротиворечиво подводится
филологический (психологический, социологический, какой хотите) базис. |