В 1909 году Чуковские два раза переезжали. В первый раз – с дачи Анненкова
на другую, должно быть Дальберга. Там Корнею особенно хорошо работалось в
уединенном кабинете на втором этаже: на анненковской даче работать постоянно
мешали дети, прислуга, гости, родственники… А ему для работы нужен был покой и
тишина, чтобы ни звуки, ни люди не мешали сосредоточиться: слишком уж легко он
на все отвлекался, слишком остро на все реагировал.
Хотя, пожалуй, жилось ему не так уж плохо: в этом году впервые в дневнике
нет жалоб на каторжный труд, нигде не говорится о работе как о проклятии.
Наоборот: «Здесь же меня осеняет такое „счастье работы", какого я не знал уже
года три. Я все переделываю Гаршина – свою о нем статью – и с радостью жду
завтрашнего дня, чтобы снова приняться за работу. Сейчас лягу спать – и на ночь
буду читать „Идиота". Есть ли кто счастливее меня. Слава Тебе, Боже мой! Слава
Тебе!» – это сразу после переезда, в 1909 году. И в 1910-м: «Работы гибель – и
работа радостная». Он много занимается физическим трудом, возится с детьми,
пишет, ездит в город на выступления, ходит к Репиным. Правда, Альбову он писал в
это время: «Доктор неожиданно открыл у меня больное сердце, запретил пить кофе и
чай…»
Прелестный эпизод рассказывает в своих воспоминаниях Сергеев-Ценский,
которого Чуковский соблазнил житьем в Куоккале и даже снял ему дачу «Казиночка».
Оба литератора отправились на лыжную прогулку и довольно сильно устали.
«Когда мы отдыхали, сидя под соснами на пеньках, Чуковский сказал мне
совершенно потухающим голосом:
– Я очень, очень устал… Я, должно быть, сейчас умру… А у вас в «Печали
полей» сказано: «Снега лежали палевые, розовые, голубые…»
– Да, именно так и сказано, – подтвердил я.
– Сергей Николаевич, – обратился он ко мне очень нежно и ласково, – хотя бы
вот теперь, перед самой моей смертью, скажите, что вы тут наврали, а снег, он
обыкновенный – белый!»
Сергеев-Ценский, напротив, уверял, что снег, в котором отражается зелень
сосен, совсем даже не белый, а зеленый. Умирающий Корней вскочил и понесся к
Репину выяснять, какого цвета снег. Оторвал того от работы. Репин подтвердил:
белого цвета в природе не существует, а вот тот снег, под деревьями, –
зеленоватый… даже зеленый. А через пару месяцев после этого разговора вышла
статья «Апостолы трусости», где Чуковский рассказывал о необыкновенном мире, где
живут герои Сергеева-Ценского: «Луна у них не желтая, а то зеленая, то красная.
Трава не зеленая, а красно-оранжевая. Гуси не белые, а синие, точно окунули их в
жидкую синьку». И дальше говорит о фиолетовых глазах лошади, о коричневых до
красноты голубях… и о снеге, розовом и голубом. Позднее Чуковский сердито писал
в дневнике, что Ценский преувеличил его неосведомленность о природе белого
цвета.
Софья Богданович – одна из четверых детей Татьяны Богданович, внучка Н. Ф.
Анненского, вспоминает беседы за обеденным столом (Чуковский часто бывал в
гостях у этой семьи), розыгрыши, игру в рифмы, попытки приобщить консерватора
Анненского и его постоянных гостей, чету Редько, к современной поэзии. Чуковский
и сам рассказывает в воспоминаниях, как, отчаявшись убедить этого приверженца
«гражданской лирики», написал тушью на низком потолке в изголовье кровати:
«Николай Федорович! Блок – замечательный русский поэт!» Богданович вспоминает и
о том, как он умел удивить, отвлечь детей от драки (улегся на полу и разрешил
щипать, тянуть, хватать за нос, – но ни в коем случае не трогать подбородка, а
то «произойдет что-то ужасное»). И в любых воспоминаниях – он всегда с детьми,
или за письменным столом, или за разговором о литературе. Летом катается на
лодке, зимой – на буере с парусом, всех зовет, втягивает в это дело, увлекает
лыжами, купанием, греблей. Или шагает куда-то, босой, без воротничка, с
расстегнутым воротом. Весело размахивает руками, оживленно что-то рассказывает.
Или усталый, огорченный, опять не заснув, уходит к морю, чтобы успокоиться.
В дневниках Чуковского в это время – короткие записи о повседневных
занятиях: работа, работа, работа. Разговоры с Репиным, его гостями, своими
гостями. Дачные заботы: «копаю снег», «у меня теперь азарт – полоть морковь».
Дачный отдых: «дурацки делал фокусы на лыжах», купался, ходил на море. Играл с
детьми, своими и чужими. Строил с Колей снежный домик. «Обсуждались проекты, как
сделать крокодила умнее. Коля говорит: пускай крокодила родят люди, вот он и
будет умнее». «Вчера забрал детишек Блинова и двух девочек Поповых и бегал с
ними под солнцем весь день, как бешеный. Костер, ловитки, жмурки – кое-где сыро,
кое-где снег, но хорошо удивительно. Коленька весь день со мною». «Сегодня
хорошо играли в свинки». «У нас белые мыши».
А вот отношения с женой то совершенно идиллические, то весьма натянутые.
Летом в дневнике появляются довольно загадочные строки, которые можно счесть за
отзвуки оставшегося за кадром романа: «Как я рад, что кончилась эта дикая
полоса:
- От почты до почты живу я,
- От почты до почты я жду
- И с почты, тоскуя, ревнуя,
- За нею влюбленный иду».
В июле 1909 года он делится с неведомой корреспонденткой (строки письма
вписаны в дневник) вечными сомнениями в себе: «Не сердитесь на меня <нрзб>
за тон, сегодня я последний из последних, и ничего не знаю, и сам на себя
сержусь. Вы обо мне пишете, как о писателе, и даже, пожалуй, хорошем. Но, милая,
ведь это неверно, ведь я еще ни одной строчки не написал и не напишу, и не хочу
написать, – т. е. очень хочу, но до того знаю, что не напишу, что уж даже и не
хочу. Я только притворяюсь перед другими, будто я „писатель" и будто „Чуковский"
это что-то такое. Но пред собою, пред своими зачем же я стану притворяться!»
Летом у Марии Борисовны умер отец, она плакала, не могла успокоиться.
Чуковский сухо регистрирует в дневнике: «У Маши была истерика».
Трудно сказать, удачен ли был их брак. Оба отличались незаурядным
темпераментом и нервозностью – должно быть, могли наговорить друг другу и
гадостей, и глупостей, и затем просить прощения, и снова расходиться по разным
комнатам в обиде. В дневниках можно найти только отзвуки и отголоски семейных
драм, настолько невнятные, что их даже нельзя осмысленно цитировать; зато
семейное счастье выписано коротко и ясно: «Вчера у Жаботинских. Потом ехали
вместе с Машей домой. На площадке. Поцелуи. Тащили домой под луною корзины»
(март 1909 года).
«Репины нас проводили – потом на санях – и потом мы с Машей обратно на море
– под луной – на лыжах. Она встала на мои лыжи – и несмотря на 5 месяцев
беременности – носилась по морю с полчаса» (январь 1910-го). 30 июня 1910 года
родился третий ребенок Чуковских – Борис. В этот день К. И. отправил записочку
Репину с уведомлением, что не сможет позировать ему для портрета, потому что
жена рожает, и роды осложнились: «Чем кончится, не знаю, – но, надеюсь, Вы
поймете, что уйти из этой комнаты я не могу». Потом Чуковский писал
Михаилу Альбову, что рожала М. Б. тяжело, двадцать часов кричала, хлороформ,
щипцы… и все это дома… «так что я совсем измучился, ни писать, ни читать не
мог…».
В «Чукоккале» есть редкий стихотворный портрет Марии Борисовны – акростих
Бориса Садовского:
- Мои мечты стремятся далеко,
- А ноги все несут меня на дачу.
- Рокочет море, на душе легко
- И здесь я даром времени не трачу.
- Я вижу стол: тарелка глубоко
- Чудесным супом налита. Я плачу,
- Увидя хлеб, жаркое, молоко.
- Кричит щегленок. Нет не наудачу
- Осветит солнце черных кос намет,
- Взор ласковый и прошивной капот;
- С каким радушием я встречен ею,
- Как сердцу мил супруг ее босой,
- А между тем из-под косы густой
- Янтарь, спускаясь, золотит ей шею.
Фотографические и живописные портреты жены Чуковского – не редкость, но в
воспоминаниях она всегда тень, всегда оттеснена к полям: «супруг босой» ее
совершенно заслонил. Никому из мемуаристов не пришло в голову сказать о ней хотя
бы несколько слов.
«Ты и не подозреваешь, как горька и мучительна была ее жизнь: она, ради
семьи, закопала свою молодость в Финляндии, нигде не была, ничего не видела,
думала – только о вас», – писал Корней Иванович сыну Николаю. Из чего еще
состояла ее жизнь? Принимала гостей по воскресеньям (отчего-то и в «Чукоккале»,
и в воспоминаниях Лидии Корнеевны о детстве сохранилась память о копченом сиге,
который, видимо, нередко подавали к столу), занималась детьми и хозяйством,
выполняла поручения мужа, иногда ездила по редакциям – отвозить материалы,
забирать деньги. За невыполненные поручения могла получить нагоняй. Особенно
примечательна сатирическая песенка «Барыня», написанная коллегой Корнея
Ивановича по «Одесским новостям», а потом тоже жителем Куоккалы Лазарем
Карменом. Она появилась в «Чукоккале» в 1915 году (сразу прошу прощения, что
забегаю вперед на целых пять лет – но когда в этом повествовании наступит 1915
год, найдутся и другие темы). Кармен сочинял длинные сатирические стихи на мотив
русской плясовой; в альбоме Чуковского таких «Барынь» две. В этой повествуется,
как критик, утомленный бессонницей и работой над Уитменом, лег спать и доверил
жене отвезти статью в газету. Та опоздала на поезд, пошла к Карменам, засиделась
у них, опоздала и на второй, а затем вернулась восвояси. И вот Чуковский,
пробудившись, видит: «Крепким сном подруга спит, / Рядышком статья лежит. /
Барыня…/ Как не плакать, не орать, / И вещами не швырять?/ Барыня… / И
чернильницу о пол, / И ногой в дубовый стол…» Может, это и преувеличение, но не
на пустом месте оно возникло. Кармен вышучивает и Марию Борисовну, которая
жалуется на судьбу, «связавшую ее с русской критикой» («Измоталася я за ночь,
все не спит Корней Иваныч… Спать и мне он не дает, со статьями пристает»). Судя
по комментариям Чуковского и Кармена, песня основана на совершенно реальных
событиях.
Все-таки Мария Борисовна старалась сохранять свою автономию, не растворяясь
полностью в муже и детях. В альбоме Репина часто встречаются списки гостей или
участников какого-нибудь мероприятия, Корней Иванович и его жена всегда
присутствуют в них по отдельности, как «Чуковский» и «Чуковская», и часто даже в
разных местах списка. В денежных делах Мария Борисовна тоже была самостоятельной
единицей, долговые расписки часто подписывала она. Кстати, есть в альбоме Репина
и разные анкеты – это увлечение было чрезвычайно популярно (К. И. тоже отдал ему
дань, однако его анкеты всегда посвящались литературе). Один из вопросов – «как
вы относитесь к накрашенным женщинам?». Как к раскрашенным розам, отвечает
Чуковский, добавляя, что его жена не красится и он очень этим доволен.
Он часто уезжал, она оставалась с детьми. Насколько жизненно (и
биографически!) достоверны следующие строки из «Крокодила», поймет каждая мать
двоих и более детей:
- Говорит ему печальная жена:
- – Я с детишками намучилась одна:
- То Кокошенька Лелёшеньку разит,
- То Лелёшенька Кокошеньку тузит.
- А Тотошенька сегодня нашалил:
- Выпил целую бутылочку чернил.
- На колени я поставила его
- И без сладкого оставила его.
- У Кокошеньки всю ночь был сильный жар:
- Проглотил он по ошибке самовар, —
- Да спасибо, наш аптекарь Бегемот
- Положил ему лягушку на живот.
В 1911-м, когда он отправился в долгое путешествие по Волге, Коле было семь,
Лиде четыре, Бобе год. В 1912–1913 годах он объехал с лекциями чуть не
пол-России. Она снова сидела одна (не считая прислуги, конечно) на даче с
детьми. То Кокошенька Лелёшеньку… то Тотошенька чернил… Вот и вся жизнь,
казалось ей. Она писала ему нежные письма. И он ей тоже: «Если бы я не скучал по
тебе и по детям, то я чувствовал бы себя счастливым».
Он не был безупречным мужем. Часто балансировал на грани нервного срыва, а
то и срывался. Требовал полного покоя, когда работает, – очень скоро в доме
научились ходить на цыпочках, не скрипеть дверями и вести себя тихо как мышки.
Мог страшно накричать. Мог неожиданно обрадовать – вспыхнувшей нежностью,
остроумной репликой, дурачеством. Он был потрясающе хорош в добрую минуту и
невыносим в дурную.
Пожалуй, он ей изменял. В опубликованной переписке с сыном есть фраза:
«Какие травмы наносил я ей своей неверностью, своими увлечениями, сколько раз я
бывал не прав перед нею!» Он был обаятельный мужчина, умевший и в старости шутя
покорять дам. А может быть, женское восхищение тоже было ему постоянно нужно –
так же, как восхищение публики на лекциях. В историю, однако, он вошел как
семьянин, однолюб, верный муж и прекрасный отец. Отчасти это обусловлено его,
как ни странно это звучит, удивительным целомудрием во всем, что касается
личной, частной, семейной жизни: то, что не предназначено для посторонних глаз,
на них и не попадало. И если находится на него какой-то компромат, пользуясь
сегодняшним выражением, – то практически всегда это его собственноручные записи.
А может быть, дело еще и в том, что он умел выбирать эти увлечения и
расставаться с ними, – и никто из них не оставил откровенных мемуаров.
Все, что может быть инкриминировано Чуковскому, – почти всегда записано им
самим, будь то ностальгическое воспоминание о романе с художницей Киселевой,
мучительное – о планах писать «Веселую Колхозию» или восторженная дневниковая
запись о том, как они с Пастернаком слушали Сталина. Все это было им пережито,
осмыслено, осознано, оставлено в бумагах. Не свидетельствуй он сам против себя –
почти нечего было бы и предъявить любителям выискивать во всякой биографии
большого человека глупости, мерзости, ошибки. Частная человеческая жизнь вообще
с трудом выдерживает разглядывание каждого прожитого дня в увеличительное
стекло, да еще спустя годы, когда кажется уже, что знаешь правду и имеешь право
судить. Удивительно, что жизнь Чуковского все-таки выносит и это пристрастное
разглядывание при многократном увеличении. Хотя, конечно, желающие могут
обнаружить в дневниках «чухонцев» и «жидов», и саркастические заметки об
окружающих, и множество резкостей. Но всякий раз, наводя на героя лупу, стоит
помнить о том, каким беспощадным судом он сам судил себя, как пытался исправить
неловкости и ошибки, загладить вину, восстанавливать разорванные отношения, как
болезненно переживал это, как строго относился к себе, как непреклонно
воспитывал себя. Кто из нас смог бы прожить такую жизнь в таких обстоятельствах
– еще большой вопрос.
В 1909–1910 годах Наталья Борисовна Нордман-Северова инициировала в Куоккале
особенно много общественно полезных проектов. Чуковский уже успел переменить
свое мнение о ней. Поначалу она казалась ему «дурой с затеями», но вскоре он и
сам стал принимать в некоторых затеях живейшее участие и даже, пожалуй, проникся
определенным уважением к этой увлекающейся, часто бестактной и безвкусной, но
цельной и деятельной натуре. Он был один из немногих людей, которые вообще
смогли оценить то хорошее, что, безусловно, было в характере взбалмошной,
тщеславной и не очень умной репинской жены. А ведь среди ее затей были не только
такие, о которых Чуковский с досадой записывал «втравила меня в дело с женской
типографией, которая оказалась штрейкбрехерской», но и вполне заслуживающие
внимания.
Одной из главных идей Нордман-Северовой была кооперация – организация
всевозможных мероприятий сообща. Идея эта была связана с ростом интереса к
кооперативному движению в России после первой русской революции. Жена Репина еще
в 1908 году предлагала супругам Чуковским стать членами «Общества для
благоустройства Куоккалы», руководимого сенатором Сергеем Ивановым. Это были и
кооперативные елки (сохранилось письмо, где Наталья Борисовна просит у жены
Чуковского небьющихся игрушек для них), и устройство школы (в другом письме
Репин подробно обсуждает с Чуковским дела школы, организованной куоккальским
землевладельцем Ридингером). В примечаниях к переписке Репина и Чуковского
(авторы – Елена Левенфиш и Галина Чурак) говорится: «В „Пенатах" кооперация
приняла преимущественно просветительский характер. В частности, на этих
собраниях друзья Репина, ученые, писатели выступали с общеобразовательными
лекциями, сами участники собрания устраивали занятия с целью помочь друг другу в
получении профессиональных навыков (в пчеловодстве, сапожном деле и т. д.). Н.
Б. Нордман пропагандировала свои вегетарианские и другие идеи». В письмах
Нордман-Северовой довольно часто встречаются упоминания о «кооперации у нас в
саду» – это были встречи местных жителей в «Пенатах». Репин в 1923 году, тоскуя,
вспоминал это время в письме к Чуковскому: «Помните, как на наших народных
гуляньях в саду Вы угощали нашу пролетарскую публику – дешево – чаем? 1 копейка
стоил стакан чаю, копейка – печенье. Как любили Вас бабы и девки! Да, Вы всегда
были душою общества, вселяли смелость и свободу. Помните лекции? Чтения
Маяковского (это уже позже – в 1915 году. – И. Л.), Сергея Городецкого,
Горького, пение Скитальца и др. в Киоске, а не в храме Изиды, где читали И.
Тарханов, Леонид Андреев, А. Свирский». Дальше Репин вспоминает гостей «Пенатов»
– молодого Куприна, приезжавшего на велосипеде, Николая Морозова,
возвращавшегося к жизни после 25-летнего заключении в Шлиссельбурге: приехал с
молодой женой, учился танцевать…
Репин написал устав товарищества кооперативов, каждый член-учредитель должен
был принести присягу, в которой обещал служить целям общества (цели по уставу
были «просвещение и разумные развлечения») и не давать «впоследствии
практическим людям превращать кооперацию в корыстное предприятие…
Предусматривалось, что при кооперации могут быть организованы детский сад,
библиотека, ремесленные мастерские. Деятельное участие в пенатских кооперативных
собраниях принимали Чуковский и его жена», говорится в комментариях к переписке
Репина и Чуковского. Затем появилась идея народного дома: «Там могли бы быть
копеечная чайная, ночлег для ищущих места, библиотека, театр, ежедневный клуб,
гимнастика, лыжный спорт, лекции ремесла, детский сад, амбулатория». Эту идею
Чуковский в дневнике коротко прокомментировал: «Уррра!» Предполагалось начать с
выступления сатириконцев, однако план Народного дома так и остался
неосуществленным.
Самый большой успех, пожалуй, имела репинская идея просветительской работы:
кружки, чтения, лекции по самым важным вопросам современной культуры. Первое
заседание состоялось в гостинице Иванова возле станции Куоккала в июле 1909
года. Репин читал о памятнике Александру III работы Паоло Трубецкого, Чуковский
– о творчестве Гаршина. Воскресные собрания проходили регулярно. «На
литературных воскресеньях присутствовали В. В. Розанов, критик В. П.
Кранихфельд, Н. И. Иорданский, М. К. Куприна, А. М. Редько, Н. А. Морозов, Н. П.
Ашешов, П. А. Берлин, М. Гошкевич, И. К. Брусиловский, беллетрист А. А. Киппен,
редактор „Нового журнала для всех" Н. Г. Бернштейн, редактор „Сатирикона" А. Т.
Аверченко, карикатурист Реми, Ол Д'Ор и другие», – говорится в комментарии к
переписке Репина и Чуковского.
В 1910 году Анненские познакомили Чуковского с Короленко. «Очарование, –
записывает Чуковский в дневнике. – Татьяна Александровна (Богданович. – И.
Л.) тревожно, покраснев, следила за нашим разговором. Как будто я держал
пред Короленкою экзамен – и если выдерживал, она кивала головою, как мать».
Точно так же сам Чуковский потом переживал, понравится или не понравится
Владимиру Галактоновичу Леонид Андреев (но они-то как раз друг другу не
понравились), а Татьяне Александровне – Маяковский (тут все получилось лучше).
У Чуковского сразу сложились дружеские, открытые и душевные отношения с
Короленко. Естественно, говорили обо всем – но больше о главном. Вот он
записывает в дневнике реплику писателя – они вспоминали о том, как Короленко в
1892 году, когда его дочь была при смерти, занимался Мултанским делом, когда
крестьян-вотяков несправедливо обвиняли в убийстве: «В 80-х гг. безвременья – я
увидел, что „общей идеи" у меня нет, и решил сделаться партизаном, всюду, где
человек обижен, вступаться и т. д. – сделался корреспондентом – удовлетворил
своей потребности служения».
Как раз об этом-то Корнею Ивановичу поговорить и не с кем. Он давно мучится
тем, что во времена безвременья у него нет общей идеи. Сам склад его характера,
его душевное устройство требует от него служения, но служить нечему, некому, он
висит в пустоте и не видит никакой общественной пользы от своей газетной работы.
Поиски «длинной фанатической мысли» – это не идефикс, а постоянно
присутствующая, привычная боль. Мысль о том, к чему можно применить себя, пришла
Чуковскому в голову под влиянием борьбы Короленко за человеческую жизнь – тот
как раз готовил к публикации в виде брошюры свою статью «Бытовое явление» –
документально подкрепленный протест против ставших уже привычными смертных
казней.
В воспоминаниях говорится: К. И. прочитал гранки, разволновался, не смог
заснуть, побежал («по своему тогдашнему обыкновению – без шляпы, босиком») на
взморье и встретил там Короленко. Того тоже мучила бессонница: стал
пересматривать материалы о смертниках, заснешь ли после этого. Наконец,
Чуковский поделился с Короленко планом, который обдумывал уже несколько дней:
попросить лучших людей России написать несколько строк против смертной казни,
опубликовать разом их протест в одном из номеров «Речи» (в дневниках, правда,
говорится, что этой идеей он поделился с Короленко еще 20 июня, в день
знакомства). «Мне почему-то думалось, что, если голоса знаменитых во всем мире
людей сольются в одно дружное проклятие столыпинским виселицам, этому разгулу
палачества будет положен конец», – горько замечает он.
В августе-сентябре 1910 года Чуковский собирает протесты против смертной
казни. Лучшие люди страны и в самом деле горячо взялись за дело. Короленко
написал для «Речи» статью «Один случай». Посоветовал обратиться к Андрееву.
Пригласил участвовать в акции Горького, но тот отказался: принципиально не желал
печататься в кадетской газете. Чуковский обратился и к Андрееву, и к Репину; тот
дал очень резкую статью, совершенно по тогдашним цензурным условиям непроходную,
Чуковский редактировал ее вместе с Репиным, добиваясь «цензурности», – но, как
оказалось, напрасно.
В октябре Корней Иванович написал Толстому с той же просьбой. Заметим особо,
что Чуковский просит не только выразить протест, но и сделать это так, чтобы все
прониклись: «Не кажется ли вам, что все протесты против смертной казни – и ваше
„Не могу молчать", и Леонида Андреева „Рассказ о семи повешенных", и Короленко
„Бытовое явление" имеют один очень большой недостаток? Они слишком академичны,
недоступны уличной толпе, слишком для нее длинны и сложны, похожи на диссертации
и, увлекая наиболее чуткую часть нашего общества, равнодушных так и оставляют
равнодушными». Пафос К. И. остается прежним: увлечь всех, зажечь всех, чтобы
никто не остался в стороне, заставить людей расшевелиться, выйти из состояния
равнодушного тупосердия. «Это сразу возбудило бы обывателя, подхлестнуло бы его;
я не очень верю в действие печатного слова, но нужно, чтобы как гром внезапно
грянули слова всех лучших граждан России. Правительство не посмеет выступить с
какой-нибудь карою против газеты, – Столыпину и другим как будто стыдно
вступаться за смертную казнь, – писал Чуковский Репину еще в конце августа 1910
года. – Я поставил себе это как бы целью жизни – добыть эти строки от 5 или 6
„лучших людей" и преподнести их засыпающему русскому обывателю».
А это из письма Толстому: «Представьте себе, что в газете „Речь", на самом
видном месте, появляются в черной рамке строки о казни – ваши, И. Е.
Репина, Л. Н. Андреева, Вл. Короленко, Мережковского, Горького, – внезапно,
неожиданно, – это всех поразит, как скандал, – и что же делать, если современное
общество только к скандалам теперь и чутко, если его уснувшую совесть только
скандалом и можно пронять…»
Толстой откликнулся и написал статью «Действительное средство» – последнюю,
вскоре он умер и убитый горем Чуковский, примчавшись на его похороны, получил
рукопись от Владимира Черткова. Мережковский тоже одобрил план, но предложил
сделать хитрее: в одном номере дать лишь несколько статей, а в другом, через
несколько дней – уже множество, причем не толстовских, а подписанных
обыкновенными людьми: это даст иллюзию того, что общество зашевелилось.
Чуковский взялся собирать «голоса из общества».
Но дальше получилось грустно. Редакция «Речи» поначалу одобрила план, но
затем испугалась (что с редакциями бывает нередко: самоцензура и боязнь
судебного преследования наносят куда больше вреда, чем цензура внешняя и
судебное преследование как таковое; «это мы опубликовать не можем» – приговор
окончательный и обжалованию не подлежит). «Напечатать четыре „прокламации"
сразу, на одной полосе – да ведь за это штраф, конфискация номера! – заявили мне
заправилы газеты. – Отдельно, порознь – это, пожалуй, возможно, да и то через
большие промежутки, но в один и тот же день – ни за что!»
В результате в печати появились только статьи Толстого и Короленко. Толстого
– уже после его смерти, в день похорон, с комментарием Чуковского. Россия,
ошарашенная смертью гения, статью прочитала как его завещание. Хотя бы в этом
цель была достигнута, и усилия оказались не напрасны (посвященная этой истории
глава в книге Чуковского «Современники» так и называется «Напрасные усилия»).
Через некоторое время в печати появилась и статья Короленко. Репинская и
андреевская показались редакции слишком резкими. Смертные казни продолжались.
Никаких официальных документов по их поводу издано не было, однако после
убийства Столыпина в 1911 году казнить стали меньше.
И все-таки Короленко помог молодому критику найти для себя серьезное дело на
всю жизнь. Вот как рассказывает об этом сам Чуковский в воспоминаниях о
Владимире Галактионовиче:
«Это было вечером; мы возвращались со станции и присели отдохнуть на полпути
у колодца. Зашел почему-то разговор обо мне, и Короленко сказал без обиняков,
напрямик, что я иду по неверной литературной дороге, отдавая все свои силы
газетным статьям-однодневкам. Что я пишу слишком звонко, задиристо, „с бубенцами
и блестками". Что многие мои парадоксы производят впечатление фейерверков: „Но
ведь фейерверк взовьется и потухнет, и кто же варит себе пищу на фейерверках!"
– Добро бы вы были записной фельетонщик. Тогда и разговаривать не о чем. Но
вот вы любите Некрасова, Шевченко, а между тем… Может быть, – продолжал он, –
мой совет покажется вам тривиальным, но другого пути у вас нет: если вы хотите
сделаться серьезным писателем, вы должны взвалить на себя какой-нибудь
длительный, сосредоточенный, вдумчивый труд, посвятить всего себя единой теме,
которая была бы насущно нужна широкому кругу людей».
К. И. стал делиться с Короленко своими планами и замыслами, «из коих он
одобрил лишь один – посвятить себя изучению Некрасова (который в ту пору был
совсем не изучен): исследовать его эпоху, его жизнь, его мастерство и во что бы
то ни стало восстановить те пробоины, которыми с давних времен исковеркала
произведения поэта цензура».
Чуковский считал этот разговор «одним из важнейших событий своей
писательской жизни». Он действительно всерьез занялся Некрасовым. В ноябре 1912
года вышла статья «Мы и Некрасов», а затем публикации стали появляться регулярно
– на протяжении всей жизни Чуковского. Уже в начале некрасоведческих штудий его
ждал неожиданный подарок. «Академик А. Ф. Кони, обладавший огромным фондом
некрасовских рукописей, прочел мои газетные статьи о Некрасове и решил
предоставить мне хранившиеся у него материалы», – рассказывал Чуковский. Он
внимательно изучал рукописи из собрания Кони, отыскивал новые у родственников
поэта, исследовал, публиковал, комментировал, уточнял даты. Работа была точной,
подробной, скрупулезной. На свет появились статьи не только о Некрасове, но и о
людях, составлявших его окружение, забытых драмах минувшего времени. Но слава
лучшего отечественного некрасоведа была еще впереди. |