Евгений Шварц назвал этот съезд «праздничным, слишком праздничным».
Он и в самом деле открылся в высшей степени торжественно.
"Оркестры играли туши, площадь была засыпана розами, астрами, георгинами. У
входа в Колонный зал толпились люди, стремившиеся посмотреть на «живых
писателей», – писала в «Независимой газете» Виктория Шохина к 65-летнему юбилею
съезда; это одно из самых емких описаний события. – «Необычайный карнавал»,
«большой диковинный праздник», вспоминал Илья Эренбург в годы оттепели. "Стены
Колонного зала были украшены портретами великих предшественников – Шекспира,
Мольера, Толстого, Гоголя, Сервантеса, Гейне, Пушкина, Бальзака и других… я
машинально повторял: «Расписаны были кулисы пестро, я так декламировал страстно.
И мантии блеск, и на шляпе перо, и чувства – все было прекрасно»… Красочны
декоративные делегации. Шли пионеры из «Базы курносых», метростроевцы, работницы
«Трехгорки», колхозники Узбекистана. Шли старые политкаторжане и кустари
промысловой артели. Представители саамской народности Кольского полуострова
рассказывали об отельной кампании: "К отелу было 449 важенок (самок северного
оленя. – В.Ш.), отелилось 441". От имени ударников-колхозников т. Чабан
призывал т. Шолохова, чтобы в следующей книге «Поднятой целины» «Лукерья,
которая все время ласкается к мужу, стала ударницей колхозного производства».
Под звуки фанфар и оркестра стройным маршем входили пионеры и читали хором
приветствие, больше, впрочем, напоминающее наставление: «Есть много книг с
отметкой 'хорошо’, / Но книг отличных требует читатель…»"
Потом-то эти торжественные выходы-проходы, приветствия съезду и пионерские
выступления были узаконены, стандартизованы, отрепетированы до автоматизма, но
пока у всех живо было неподдельное ощущение праздника – и трепыхалось «смутное
ощущение неловкости», как сформулировал Евгений Шварц: «Еще вчера все было
органичней. РАПП был РАППом, попутчики попутчиками. Первый пользовался
административными приемами в борьбе, вторые возмущались. И вот всем предложили
помириться и усадили за один стол, и всем от этого административного
благополучия неловко».
Газета «Правда», рассказывая о съезде, заявила: «Важно то, что подавляющее
большинство писателей, творцов духовных ценностей, безраздельно и безоговорочно
идет с партией Ленина – Сталина, с пролетариатом, с народом трудовой страны…
Одним из ярких выражений побед культурной революции в Советском Союзе является
завершение поворота подавляющего большинства беспартийных писателей к советской
власти, к социализму… Лишь одиночки, не сумевшие порвать пут буржуазного
прошлого, не зажглись вдохновенным огнем нашей эпохи».
С основным докладом выступал Горький, содокладчиком стал Маршак, говоривший
о детской литературе, хотя детских писателей на съезде было мало: 1,8 %
делегатов. Наш современник, писатель Юрий Петраков, приводя в одной из статей
эту цифру, удивлялся, почему именно Маршак стал содокладчиком Горького, а не
какой-нибудь взрослый писатель – и «разве тот же К. И. Чуковский был менее
известным литератором, пишущим для детей?». Ну, прежде всего, Маршак был куда
ближе к Горькому, чем Чуковский, несмотря на совместную работу во «Всемирной
литературе». И, что не менее важно, Маршак, в отличие от Чуковского, был не
только писателем, но и организатором, редактором, определяющим политику
издательства. Наконец, даже в годы самых жестоких гонений на сказку,
небывальщину и нелепицы он не был полностью изгнан из литературы; речь о
«маршаковщине» все-таки никогда не шла; автор стихов о Днепрострое, о рубанке, о
почтальоне – он все-таки был куда больше «своим», чем только что воскресший из
литературного небытия Чуковский. Строительство иерархической пирамиды в каждой
сфере деятельности требовало и Детского писателя номер один. Главным писателем
вообще стал, разумеется, Горький, на роль Главного поэта прочили Пастернака, а
Главным детским литератором стал Маршак.
Самуил Яковлевич доложил писателям о детских наказах рассказать обо всем, от
Микен до Беломорстроя, «начиная с межпланетных сообщений и кончая кормушкой для
кроликов». Доклад был огромный, серьезный, подробный. В нем говорилось, какими
должны быть художественные, научные, документальные книги для детей, как писать
для них о героях и приключениях, – весь свой огромный опыт издательской работы
он обобщил в докладе. Читая этот текст, понимаешь, почему Чуковский, слушая один
из предыдущих маршаковских докладов на заседании Детиздата (кстати, тот доклад
ему готовили его редакторы, в том числе Лидия Корнеевна), замечал: «Видно, какие
великие задатки у нашей системы воспитания ребят!» И в самом деле, Маршак умел
заразить своим энтузиазмом; удивительно, как все присутствующие не помчались
после его доклада по гостиницам – строчить, двигать вперед детскую литературу.
Кстати, говоря об истории детской книги в России, Маршак отвел почетное
место в этой истории Чуковскому: «Пожалуй, первым или, во всяком случае, одним
из первых предреволюционных писателей, сочетавших в своих стихах для маленьких
эти обе борющиеся линии – литературную и лубочную, – был Корней Чуковский. Стихи
его, связанные с литературными традициями и в то же время проникнутые задором
школьной „дразнилки", считалки или скороговорки, появились вслед за яростными
критическими атаками, которые он вел на слащавую и ядовитую романтику Чарской и
ей подобных» (цитируется статья «Большая литература для маленьких», созданная на
основе доклада).
Окончательно была реабилитирована и сказка. Интересно, кстати, что Маршак
говорил о кризисе сказки во всем мире – и о вторичности, цинизме, скепсисе как
главных причинах, убивающих ее волшебство; достаточно посмотреть на прилавки
детских отделов в книжных магазинах, чтобы убедиться, до какой степени сказанное
Маршаком в 1934 году сохраняет свою актуальность по сей день.
Писатели потихоньку жаловались друг другу: скучно, изнурительно слушать
длинные доклады. Пастернак писал о своих впечатлениях жене: «Открытье съезда
(первые дни) отпугнуло нас своей скукой – было слишком торжественно и
официально. А теперь один день интереснее другого: начались пренья. Вчера,
например, с громадным успехом и очень интересно говорили Корн. Чуковский и
Эренбург». Чуковский тоже выступал на съезде с докладом – выступал даже дважды,
говоря о детской литературе и о переводах. Доклад его строился на
противопоставлении советской детской литературы литературе буржуазной –
иностранной и дореволюционной. Он рассказывал, что газеты «Дейли мейл» и «Дейли
экспресс» «пичкают в своих детских отделах миллионы читателей рассказами о
чудесах Христа и похождениях пиратов, промышляющих грабежом дикарей», – и
констатировал: «На фоне этой откровенно хищнической, убогой западной литературы
для детей и подростков особенно ярко выступают достижения нашей советской
детской словесности». Впрочем, как бы это ни было сформулировано, Маршак, Хармс,
Заболоцкий, Пантелеев, которых несомненно имел в виду К. И., – они не только на
фоне комиксов или Чарской, но и на фоне более серьезной современной литературы
выглядят замечательными достижениями детской словесности, пусть даже она
называется советской.
Чуковский говорил о продажности дореволюционной детской литературы – о
правительственных субсидиях, которые получало «Задушевное слово» для «пропаганды
милитаризма среди юных читателей». Ругал современное книгоиздание для детей за
ошибки, ляпы, неудачные иллюстрации, за «полное и безнадежное отсутствие
критики» – но заканчивал оптимистично: «Главное же в том, что у нас, советских
писателей, есть животворная сила, которой нет ни у кого из наших европейских
коллег. Детские писатели крепко спаяны с коллективом советских детей».
У него пока еще были основания для оптимизма: общество после стольких лет
гонений признало, что детские писатели заняты делом, их перестали травить, им
предоставили слово, их дело признали одной из важнейших государственных задач.
Недаром после съезда Чуковский, рассказывая о нем «Ленинградской правде»,
говорил о том, «каким одиноким, бесприютным, заброшенным чувствовал себя детский
писатель – ну, хотя бы лет пятнадцать назад», о том, как «многие педагоги,
бывшие тогда во власти левацких загибов, смотрели на него как на врага и не
подпускали на пушечный выстрел к ребятам», а «обыватели – а тогда были еще
обыватели – видели в детских стихах лишь одну балаганщину и третировали меня
почти как шута». Понятно, что теперь он испытывал счастье и надежду: «И всякий
раз, когда, говоря о детской литературе, я взглядывал на слушателей, я видел,
как они страшно взволнованы теми вопросами, о которых прежде нам, детским
писателям, приходилось волноваться в одиночку».
Для детской литературы это и впрямь был съезд надежд. Со взрослой все
обстояло далеко не так просто. Доклады и выступления были настолько разные, что
блаженный Августин мирно соседствовал с отелившимися важенками, попытки
серьезного разговора перемежались лозунгами, вдумчивый анализ пресекался,
перетекая в славословия Сталину… Пастернак писал, что съезд «бросал из жара в
холод и сменял какую-нибудь радостную неожиданность давно знакомым и все
уничтожающим заключением. Это был тот, уже привычный нам музыкальный строй, в
котором к трем правильным знакам приписывают два фальшивых, но на этот раз и в
этом ключе была исполнена целая симфония, и это было, конечно, ново…».
Самую большую популярность на съезде получила дурацкая фраза писателя
Соболева – мол, партия дала писателю все права, кроме права писать плохо.
Евгений Шварц вспоминал потом: «И все стали повторять эти слова со значительным
видом. И знакомый страх, страх одиночества, охватил меня. Или я сумасшедший, а
все нормальные, либо я нормален, а все сумасшедшие, и неизвестно, что страшнее».
Но и другие говорили не менее страшные вещи, разве что менее афористически:
Сурков, скажем, призвал держать лирический порох сухим, готовясь к войне, и
упрекнул поэтов за то, что они говорят только о любви, гордости, радости—и
обходят сторонкой «четвертую сторону гуманизма, выраженную в суровом и
прекрасном слове „ненависть"…».
Чуковский писал на склоне лет: «Я помню, какую тоску во мне вызвал этот
съезд».
В кулуарах съезда бранили Олешу – тот, мол, в своей откровенной речи «снял
подштанники». Изумлялись Бабелю, сказавшему (дословно!): «Я испытываю к читателю
такое беспредельное уважение, что немею от него и умолкаю. Вот и молчу». Мелочно
подсчитывали «упоминания»: кого отметили в докладе, кого нет, и в каком
контексте. Пытались разобраться в сложившейся табели о рангах, обращая внимание,
кого в какую гостиницу поселили, в какой номер, где поставили на довольствие.
Завидовали друг другу. Вслух или про себя сочувствовали словам Эренбурга:
«Нельзя допустить, чтобы литературный разбор произведений автора тотчас же влиял
на его социальное положение. Вопрос о распределении благ не должен находиться в
зависимости от литературной критики». Смеялись. Много и вкусно ели: кормили
делегатов съезда на убой (простите за двусмысленность). Очень много пили.
Передавали слухи. Писали эпиграммы. Была удивительная, слегка истерическая
приподнятость, нервозное ожидание больших перемен… И перемены не заставили себя
ждать.