О, юности моей гостеприимный кров!
О, колыбель надежд и грез честолюбивых!
Денис Давыдов
В 1803 году Настасья Федоровна с детьми покинула
Хмелиты необычно рано — в конце августа. Она решила записать Сашу в
Благородный пансион при Московском университете, а его инспектор
требовал платы заранее, чтобы знать, какими средствами будет располагать
в учебном году. Дороги к Москве еще не запрудили обозы, поэтому ехали
быстро — не было опасности попасть в хвост тянущегося в город чужого
поезда или пересечься с ним на улицах Москвы. Если две вереницы
дворянских экипажей сталкивались на перекрестке, оставалось молиться,
чтобы разница в чинах их хозяев оказалась достаточно значительна: тогда
низший пропускал высшего; или чтобы они были хорошо воспитаны; или чтобы
хозяйкой одного обоза являлась всеми уважаемая дама: тогда кареты и
подводы спокойно проходили, чередуясь. Но стоило встретиться в неудобном
месте двум упрямым и равно важным старикам — могла начаться потасовка
дворовых, и никто не уступал, пока ночь или проезд третьих лиц их не
разводили. Полиция в такие дорожные неурядицы не встревала. Какой
московский дворянин потерпел бы вмешательство городового!
В августе столкновений быть не могло — Москва еще
пустовала. Впрочем, Настасье Федоровне они не грозили, и не только
потому, что карету дамы с детьми пропустили бы любые спорщики. Дом
Грибоедовых стоял у самой Пресненской заставы — просто повернуть направо
к Новинскому, и тотчас они у себя. Воротившись, Настасья Федоровна уже
на следующий день повезла сына на Тверскую, где размещался Благородный
пансион. Александр немного волновался. Ему предстояли первые в его жизни
испытания по различным предметам перед самим инспектором и учителями.
Антон Антонович Прокопович-Антонский был человеком
уважаемым, профессором Московского университета по кафедре естественной
истории и одновременно председателем Общества любителей российской
словесности. Такое совмещение совсем разных интересов было в ту пору
нередким. С 1791 года Антонский возглавлял пансион, призванный отнюдь не
готовить дворянских мальчиков к поступлению в университет, а совершенно
избавить их от учения в университете, где они могли встретиться на
скамьях с детьми крестьян или мещан. Программа обучения в пансионе была
схожа с университетской, а в старших классах преподавали лучшие
профессора, или же воспитанники, называемые студентами-пансионерами,
получали право посещать лекции. Поэтому выпускники пансиона имели те же
чины (десятый, двенадцатый или четырнадцатый, смотря по способностям),
что и студенты.
Сюда набирали мальчиков от восьми до тринадцати лет
(на самом деле бывали дети и старше, и младше — нельзя же отказать, если
хорошо просят!); примерно двести человек постоянно здесь жили,
воспитывались и обучались (это были дети провинциалов, не имевших
родственников в Москве), и столько же мальчиков приходило каждый день из
дому, имея в пансионе только обед. За содержание пансионеров брали 250
рублей в год в два взноса — сумма совсем небольшая в сравнении со
многими французскими заведениями, где учили хуже, а денег требовали
больше — даже 1000 или 1200 рублей ассигнациями; приходящие ученики
платили 150 рублей единовременно, дабы у них не возникло искушения
бросить обучение на полпути.
К 1803 году университетский пансион был в самом расцвете, на середине своей истории[2]. Больше всех своих воспитанников пансион гордился поэтом Василием Андреевичем Жуковским, уже достигшим немалой известности.
В этом славном учебном заведении Александр предстал
перед собранием пансионских наставников во главе с добрейшим, ласковым
Антоном Антоновичем. Инспектор был тогда едва сорока лет, бодрый,
подтянутый, каждое утро ездил в манеже, даже и с дамами. Воспитанников
своих он очень любил, равно и умных, и глупых. Несмотря на
снисходительность, Антонский умел добиваться послушания, и дети его
любили и боялись одновременно, при нем стихал шум и прекращались
шалости.
Сдержанный, опрятный сын Настасьи Федоровны
понравился инспектору, а его знания и способности удивили учителей. По
французскому и немецкому языкам и по музыке Сашу зачислили сразу в
«средние» классы и только по математике и естественной истории оставили в
«нижних». В пансионе классы делились не по возрастам, а по успехам.
Случалось, что кто-нибудь, отличаясь в одном предмете, мог учиться в
«вышнем» классе, а в другом, где был слабее, оставаться в «среднем»,
«нижнем» или даже в подготовительном (всего классов было семь: три
основных, делившихся на старшее и младшее отделения, и
подготовительный). Оттого в классах сидели мальчики разных возрастов, но
равных способностей. Однако во внеурочные часы пансионеров помещали в
дортуарах не по классам, а по возрастам — их тоже было три («большой»,
«средний» и «меньший»). Каждый мальчик поэтому имел двойное определение:
«ученик среднего класса среднего возраста» или «ученик нижнего класса
большого возраста». Тот, кто отставал по одному предмету и сидел с
маленькими, как правило, стремился подтянуться к своему возрасту; но
если это и не удавалось, от неудач в одном предмете не страдало его
продвижение в другом, и он развивался в полную меру своих способностей.
Нельзя не признать, что такой способ обучения имел свои преимущества!
В знак зачисления Грибоедов получил от Антонского
написанную самим инспектором книжку «Постановлений малолетнему
воспитаннику Благородного при Университете пансиона», где прочел шесть
заповедей хорошего воспитания: любовь к добродетели, отечеству, царю,
религии, родителям и наставникам. Такие книжечки печатались каждый год и
выдавались всем, вступавшим в пансион.
С сентября Саша начал посещать пансион, всегда в
сопровождении Петрозилиуса. В хорошую погоду они шли пешком, хотя путь
был неблизким, почти через пол-Москвы. В плохую погоду посылали за
ямской каретой, потому что о карете маменьки, конечно, не следовало и
думать для такой поездки. Но всего чаще в дождь или особый холод
Александр оставался дома. При первом своем появлении в классе он был
ошеломлен беспрерывным шумом и беготней толпы мальчиков. К нему тотчас
подбежали несколько десятков ровесников, выспрашивая имя и оглушая
сотней вопросов. Но удовлетворив первое любопытство, мальчики отстали, и
Саша остался в одиночестве. Он был бы рад порезвиться со всеми вместе,
но его болезненность беспокоила матушку, и она запрещала ему быстрые
движения и громкие крики; ослушаться же ее не смел ни он, ни
Петрозилиус. Саша стоял в стороне, наблюдая за чужими играми. В пансионе
у него так и не появилось близких друзей.
Программа обучения, составленная Антонским, была
обширной и разносторонней, включая математику (от начал до алгебры и
геометрии), естественную историю (физику, географию и проч.),
естественное и римское право, российское законоведение, иностранные
языки, а также музыку, рисование, живопись, танцы, фехтование и верховую
езду. В свободное время пансионеры могли час в неделю изучать
статистику России и час — сельское домоводство. Впрочем, ни один предмет
не был обязательным, а выбор их определялся советами учителей и
желанием родителей. Каждые полгода сдавали экзамены, но это было дело
внутреннее, и посторонних на них не приглашали. Зато в конце декабря,
перед Рождеством, в пансионе устраивался торжественный акт. На него
съезжалась воистину вся Москва — не только родители и родственники
воспитанников, но приезжал генерал-губернатор Москвы, митрополит,
почетные гости, среди которых были члены Общества любителей российской
словесности и бывшие участники Собрания воспитанников университетского
Благородного пансиона, объединявшего лучших пансионских поэтов. Акт не
был экзаменом — на нем пансион представлял Москве новое поколение детей,
идущее на смену родителям. Поэтому готовились к нему загодя (стихи к
нему Антонский заказывал ученикам уже в октябре), проходил он всегда
одинаково, к наибольшей выгоде воспитанников и воспитателей.
22 декабря 1803 года все многочисленное семейство
Грибоедовых собралось смотреть, как будет отличаться единственный
представитель их рода, когда-либо обучавшийся в гражданском заведении.
Парадный зал пансиона, сам по себе небольшой, казался совсем тесным от
благородной толпы. Блеск золотого шитья военных и дворянских мундиров
умерялся дымчато-бледными платьями дам с длинными шлейфами (тогда
последний год носили шлейфы). Акт открылся торжественной речью
Антонского, после которой начались выступления воспитанников. Спрашивали
известное, отвечали заученное. Класс Захара Аникеевича Горюшкина
представил в лицах судебное действие: все было как в жизни, но сидевшие в
зале члены судебных присутствий не узнавали собственной службы — так
сильно она была приукрашена безупречным соблюдением законного порядка.
Потом все любовались рисунками питомцев, в которые больше всего труда,
под видом исправлений, вложил учитель Николай Алексеевич Синявский.
Затем играли на клавикордах, флейтах и скрипке — тут и настала пора
отличиться Александру Грибоедову, исполнившему пьесу на скрипке.
За музыкой последовали танцы — мальчики изображали
неизменный за много лет балет с гирляндами, поставленный старым
итальянцем Францем Морелли. Дальше шло словесное отделение. Читали стихи
преподавателей университета и пансиона — Алексея Федоровича Мерзлякова,
автора песни «Среди долины ровныя», которую и теперь можно найти в
сборниках песен, Петра Ивановича Богданова, читали стихи воспитанников
(по возможности, с поправками Жуковского, по недавней памяти
заботившегося о славе родного пансиона). Потом упражнялись в языках,
разыгрывая какой-нибудь французский диалог. В иной год кто-нибудь
произносил речь на немецком языке, но с тех пор как покинули пансион
братья Александр, Андрей и Николай Тургеневы, с детства прирожденные
немцы, этот язык был не в чести. Двоюродный брат Тургеневых Борис,
учившийся тогда в «среднем возрасте», немецкий знал не слишком хорошо, а
остальные — часто и хуже. Александр Грибоедов говорил по-немецки
прекрасно, но нельзя же было поручать сочинить торжественную речь
«меньшому» воспитаннику, едва три месяца проучившемуся в пансионе!
Наконец начиналось награждение. Саша получил приз по
музыке в «меньшом возрасте», а в «большом возрасте» его вручили Алексею
Дурново — этот мальчик, тремя годами старше Грибоедова, был таким же
величайшим любителем музыки, как и Мария и Александр, но на фортепьяно
не играл, хотя с удовольствием слушал, а сам решительно предпочитал
флейту. Награды раздавались очень щедро, не меньше трети воспитанников
получили отличия (в «меньшом возрасте» тридцать один человек), и едва ли
половина мальчиков не получала ни одной награды за все годы учения.
Такая щедрость являлась не следствием особой доброты Антонского, но
имела глубокий смысл.
Ведь большинство детей, собравшихся в зале пансиона,
от самого рождения имели право и возможность бездельничать всю жизнь.
Поместья родителей, хотя бы и самые небольшие, предоставляли им радости
охоты в лесах и полях, отдыха под сенью парков, купания и верховых
прогулок и все услады, которые может подарить деревенское приволье и
власть над крепостными. В соседних городах, даже самых захудалых, они
могли развлекаться картами и балами. И так прожить долгие годы в покое,
мире и деятельной праздности. И не было в России силы, которая могла бы
заставить ленивого дворянского недоросля пойти служить Отечеству. В
прошлом, восемнадцатом веке такая сила была. Петр I, как все его
предшественники, попросту говорил: «Служи, или у тебя отберут имение!» А
младшим сыновьям говорил еще проще: «Служи, ибо имения у тебя нет и
никогда не будет, и ничем, кроме службы, ты не обеспечишь себя и семью».
Но с тех пор как милостью Елизаветы Петровны и Петра III дворянам
пожаловали право не служить и право дробить имения между всеми
наследниками, с тех пор борьба с врожденной человеческой и русской ленью
стала важнейшей заботой правительства. Как вынудить юношу покинуть
удобный родной дом, где множество слуг выполняло малейшие его желания,
расстаться со свободой и беспечностью — и вступить в беспокойный,
угнетающий, порой опасный мир военной или статской службы? Зачем бы стал
он что-нибудь делать, если так приятно ничего не делать?! Требовались
очень сильные побуждения, чтобы толкнуть молодого человека на трудный
путь.
Во времена Екатерины Великой такие побуждения
находились. Власть Просвещения была сильна. Дворянин вступал в службу в
уверенности, что он принесет этим пользу Отечеству и самому себе, что от
него зависит будущее совершенство мира. (Кто так не думал, тот и
служить не хотел. Сколько труда потребовалось, чтобы оторвать
Митрофанушку от матушкиной юбки!) Тот золотой век миновал. Уже Павел не
знал способа заставить служить себе. Пытался купить преданность,
раздавал невероятно много земель и крестьян, а чем это для него
кончилось?.. Его сын понимал уже несовершенство власти денег, титулов
или возвышенных идей. В 1803 году какой юнец поверил бы, что может быть
полезен стране? Правда, любой юнец понимал, что может быть полезен
самому себе, и тех, кто был беден и незнатен, нужда и забота о
собственном преуспеянии легко заставляли терпеть лишения и даже
унижения, чтобы добыть себе высокий чин и состояние. Но кто был богат и
родовит, жил в столице среди театров, балов и маскарадов и мог не
беспокоиться о наследстве — чего ему недоставало? Такие люди — опора
престола, но как привлечь их к службе? Деньги и почести для них — пустая
игрушка.
И прежде бывали страны и народы, где знатная
молодежь обладала всеми возможностями для праздной жизни, но
отказывалась от нее под влиянием душевных потребностей. Лучше всего
воспитание достигало цели в рыцарские времена. Любовь к Славе и любовь к
Даме были такой силой, которая одевала в тяжелые железные доспехи,
сажала на коня и отправляла на край света, под зной и стрелы врагов
самого неповоротливого и ленивого рыцаря.
Что было хорошо в эпоху рыцарей, то стало хорошо и в
прекрасные первые годы царствования Александра I. Это произошло само по
себе, без обсуждений в ученых комитетах, без записей в уставах
университетов. Не успели дети достаточно подрасти и осознать, что в
отличие от своих отцов и дедов они имеют право не служить и даже не
учиться, как родители и воспитатели принялись взращивать в их сердцах
зерна могущественной силы — честолюбия. Честолюбие тех лет питалось не
низменной жаждой обладания властью или богатствами, но высоким
стремлением завоевать уважение тех, кто сам пользовался уважением
юношей. Когда восьмилетнему мальчику вручали первую в его жизни награду и
генералы, профессора, поэты, сенаторы и все выдающиеся люди Москвы
рукоплескали его успеху — какие чувства рождались в его душе, какой
огонь в ней разгорался? И, раз зажженный, он не гас никогда, гоня покой
души, толкая к великим делам. Наставники не давали потухнуть пламени
честолюбивых стремлений. В истории они указывали мальчикам на знаменитых
героев, замечательных достоинствами и подвигами. Они ставили в пример
не правителей, великих по праву рождения, не богачей, прославившихся
грабительством или скопидомством, но гордых, непоколебимо стойких,
несгибаемых римлян, сражавшихся с тиранами, варварами или судьбой, часто
гибнувших в неравной борьбе, — но всегда с честью и славой.
Время титанов не миновало без следа, не только у
древних авторов можно было найти образцы для подражания. И тот, кто не
желал и слышать об античных кумирах, все же видел перед глазами своего
современника, добившегося всего и вставшего вровень с Цезарем или
Помпеем. До каких потаенных уголков России, до какого ленивого невежды
не дошло имя генерала Бонапарта, происхождения самого темного,
национальности самой непонятной, а ставшего пожизненным консулом — почти
королем — Франции, вознесшегося не прихотью случая, не волей рока, но
собственными усилиями на волне революционных перемен? Не трон, не
корона, завоеванные Бонапартом, казались завидными, но возможность
определять судьбы стран и народов, ища не раболепного преклонения толпы,
но бессмертия в веках и потомках. Бессмертие можно было добыть властью
оружия или властью слова, показав чудеса доблести или сотворив чудеса
искусства — все было возможно, чтобы остаться жить, торжествуя над
забвением и смертью, бросив свое имя новым поколениям, но не гнусное имя
Герострата или временщика, а гордое имя Героя или Поэта.
Любовь к славе прививается легко. Рыцарскому
служению Даме научить труднее. Но и об этом заботились. Светский
человек, и даже сам император, обязан был быть безупречно вежливым к
женщине, внимательным и почтительным; рукоприкладство в семье, столь
нередкое в прошлом веке, совершенно не допускалось — даже и представить
себе его стало невозможно! Дамы царили в обществе. А бесчисленные дуэли
успешно заменяли собой турнирные бои. Россия прежде не знала рыцарства и
культа Дамы — и тем охотнее включилась в эту милую игру, что и внешне,
по положению сословий относительно друг друга и женщин относительно
мужчин, весьма напоминала Европу эпохи Крестовых походов. И много лет
спустя княгиня Тугоуховская одним из важнейших следствий неправильного,
на ее взгляд, воспитания молодого родственника назовет:
От женщин бегает и даже от меня!
Вот почему щедро раздавал награды Благородный
пансион, вот почему съезжалась сюда вся Москва, и столичное начальство
делало комплименты Антонскому, а он передавал их учителям и некоторым
воспитанникам, и один из старших питомцев читал хвалебные стихи
наставникам. Все были довольны, и пансион пользовался совершенной
благосклонностью государя. Он делал важное дело, и делал его хорошо.
Пансионский акт закончился на высокой ноте. На
следующий день все отдыхали, старались выспаться хорошенько, чтобы как
можно бодрее встретить рождественский вечер. В новом, 1804 году до
пансиона докатились преобразования, начатые еще год назад попечителем
Московского учебного округа Михаилом Никитичем Муравьевым. Сам историк,
великолепный знаток Античности и русской словесности, учитель императора
Александра и его брата Константина, Муравьев, однако, был не вполне
доволен чрезмерным вниманием Антонского к литературе, в ущерб всем
другим наукам. Инспектор пансиона, даром что ученый-естествен-ник,
почитал поэзию основой всякого воспитания и выпускал юношей, часто
совершенно незнакомых с математикой и физикой, зато сочинявших стихи,
притом обычно бездарные. Муравьев же полагал, что пансион способен на
большее и должен не просто воспитывать детей, учить их и прививать им
склонность к рассуждению, но готовить молодых людей, с первых дней
пригодных к службе. Он ввел в программу такие совсем особенные предметы,
как артиллерия и фортификация, гражданская архитектура и
государственное хозяйство, а требования к знаниям по другим предметам
повысил, добавив ко всему еще изучение священной истории, бывшей, как и
вообще религия, в некотором пренебрежении у просветителей. Впрочем,
реформы Муравьева в пансионе шли не совсем успешно, почти его не
изменили и в прежнем своем виде он существовал до самого 1818 года.
Но Александр Грибоедов в нем больше не учился.
Настасья Федоровна нашла, что сыну вредно пребывание в переполненном
детьми тесном помещении. Он начал слишком часто и тяжело болеть, и весь
следующий год прошел для него почти впустую, не принеся ничего
интереснее уроков Петрозилиуса и старательного подражания музыкальным
успехам Марии. В мае семья отправилась в Хмелиты, где дети поздоровели. В
сентябре, на сей раз не спеша, вернулись в Москву. Сестры с детьми
ехали налегке, без обоза — только линейка, две кареты, коляска и две
кибитки. Обоз отправлялся уже по первому пути, вместе с Алексеем
Федоровичем. Так было удобнее — по холоду лучше везти мороженую дичь и
птицу, да и урожай уже собран и ничего досылать не придется. С осени
Настасья Федоровна решила приглашать университетских преподавателей
домой, вместо того чтобы отсылать сына в пансион. Это, конечно, было
намного дороже, но и действеннее. У нее самой средств было мало, но брат
ее, не имея пока дочерей-невест, ввергавших в большие расходы, не имея и
собственных сыновей, охотно взял на себя часть забот о воспитании
племянника. Денег не жалели, но тратили их с умом — и Александр в самом
деле получал отличное образование.
Зима тянулась медленно. Всякое утро дети занимались
науками и музыкой. Днем Александр ездил в Колымажный манеж,
содержавшийся старым немцем Кином при покровительстве графа
Орлова-Чесменского. Кин был мастером своего дела, требовательным и
беспристрастным: угодно учиться — милости просим, а гонять лошадей без
цели не позволял. Сперва не давал даже стремян, пока их не заслужишь;
заслужив стремена — учились ради шпор. Некоторые молодые люди роптали,
но со временем все были ему благодарны за отличную кавалерийскую выучку.
С детьми Кин обычно не работал, но Саша в манеже своего дяди в Хмелитах
очень неплохо овладел верховой ездой и в Москве упражнялся только для
поддержания навыка.
Вечера приносили единственное развлечение московских
детей — Грибоедовы отправлялись в театр, где на весь сезон абонировали
ложу. Прошедшим летом Александр всерьез заболел театром. В Хмелитах он
меньше гулял, чем сидел в дядином театре на всех репетициях и
спектаклях. Он даже стал проситься поиграть на сцене и с той поры
получал роли по своему выбору. Он никогда не стремился изображать героев
и волшебных принцев, а предпочитал характерные роли старух, монахов или
шутов. Получалось у него замечательно весело. При чтении же пьес он мог
голосом и выражением оттенить и более сложные образы и вскоре сделался
прекрасным чтецом. Возвратившись в Москву, он начал упрашивать дядюшку
или мать брать его на все представления, куда они отправлялись. Алексей
Федорович радовался интересу племянника. То был первый год, когда
русская труппа в Москве осталась без своего бессменного за двадцать пять
лет директора Медокса, отставленного от всех театральных дел за
чудовищные долги, но получившего от вдовствующей императрицы пенсию за
заслуги перед театром. Петровский театр вернулся под опеку
Воспитательного дома, сохранив всех своих превосходных актеров, с Петром
Алексеевичем Плавильщиковым на первых ролях в трагедиях и драмах,
Василием Петровичем Померанцевым на роли благородных отцов, комиком
Силой Николаевичем Сандуновым, мужем великой Елизаветы Сандуновой. Всего
в театре служило двадцать шесть «сюжетов», как их тогда называли, и
только четверо из них были крепостными.
Актеры были хорошие — или почитавшиеся таковыми. А
вот пьес, достойных их дарований, на русской сцене недоставало. Даже и
переводы были едва приемлемыми. Старший брат Сандунова, Николай
Николаевич, обер-секретарь Московского сената, перевел «Разбойников»
Шиллера и поставил их в начале сезона на пансионском театре. Роль Франца
Моора, к полному неудовольствию переводчика, представлял старший
воспитанник, заядлый театрал Степан Жихарев. А в январе сам Жихарев
перевел комическую оперу Дуни «Любовные шутки», которую давали в бенефис
семейства Соломони: младшая Соломони пела, старшая играла концерт на
скрипке с оркестром, а их отец ставил балет «Мщение за смерть
Агамемнона». Такой-то вздор, к тому же холодный, вялый и скучный (по
признанию самого переводчика), смотрела тогда публика.
Зато через два дня немецкая труппа поставила на
маленькой сцене демидовского театра оперу «Русалка» (точнее — «Фея
Дуная» венского композитора Ф. Крауера). Театр ломился от зрителей, хотя
цены подняли донельзя: за ложу брали 12 рублей, а за галерею — рубль.
Грибоедовы сидели в ложе — дети в партер или кресла не допускались. Ложи
тогда были закрытыми, как комнатка, поэтому, чтобы поприветствовать
знакомых (а как без этого? неприлично не замечать друг друга),
приходилось выходить и бродить по театру. Хождения туда-сюда и разговоры
совершенно заглушали голоса актеров и музыку. Но это никого не смущало:
слова и ноты не часто заслуживали внимания. Когда же исполнялось
что-нибудь знаменитое, публика дружно смолкала, поворачивалась к сцене,
аплодировала — и снова возвращалась к своим делам. Зачем тогда вообще
ходили в театр? А что еще было делать? Не сидеть же дома за книгой.
Званые вечера устраивались не каждый день, и порой кроме театра идти
было некуда.
Немецкие актеры пользовались успехом, хотя под
руководством директора и лучшего актера барона Штейнсберга собрались
большей частью петербургские мастеровые. Даровитая мамзель Штейн была
прежде булочницей, ее брат — переплетчиком, первый герой Литхенс —
обойщиком, любовник и злодей Кистер — золотых дел подмастерьем (в
будущем он из актера стал бароном, миллионером и камергером одного
мелкого немецкого двора), прочие сюжеты набирались из столяров, портных,
переписчиков, музыкантов. Зато Штейнсберг не входил в дополнительные
расходы: его артисты были сами себе декораторами, костюмерами,
машинистами и копиистами. Очень удобно. А с тем вместе играли весело,
слаженно и по московским понятиям очень недурно.
25 января Петровский театр в пику немцам поставил в
бенефис Сандуновой первую часть «Русалки», переделанную
Н. С. Краснопольским и С. И. Давыдовым. В Петербурге два года назад эта
переделка имела такой успех, что последовали продолжения: «Днепровская
русалка», «Леста, днепровская русалка», потом просто «Русалка,
комическая опера». Все эти «Русалки» славились не сюжетом, вполне
нелепым, а беспрестанной сменой декораций, мелодиями вальсов, с той поры
вошедшими в моду на сцене, а несколько лет спустя — и в бальных залах,
и, главное, прелестными ариями. Музыка немецких композиторов
разбавлялась русскими вставными номерами — они-то и определяли славу
опер. Каждая барышня знала наизусть и умела исполнить арии из первой
части: «Приди в чертог ко мне златой!», «Мужчины на свете, как мухи, к
нам льнут» и прочее. В Петербурге в течение года «Русалку» повторяли
через день, и театр всегда был полон. В Москве же маленькая, полная,
жеманная Сандунова, одетая полунагой нимфой, нисколько не выигрывала в
этой роли, несмотря на прекрасное пение. Настасья Федоровна попробовала
было заставить Машу разучить модные арии, но девочка с негодованием
отказалась, пренебрежительно отозвавшись о простеньких мотивах. Саше,
напротив, мелодии вальсов понравились. Не имея нот, он придумывал их сам
и наигрывал, когда не опасался, что сестра может его услышать.
2 февраля Плавильщиков в свой бенефис поставил при
полном сборе собственную комедию «Братья Своеладовы». Публика текста
совсем не поняла, но горячие друзья бенефицианта позаботились об успехе.
Такие-то пьесы и оперы определяли первые впечатления Александра
Грибоедова от театра!
Сцена влечет. В конце января воспитанники пансиона, с
которыми поддерживал знакомство Александр, забавлялись слухом, что
лучший питомец Антонского, чье имя выбито на золотой доске, Федор Граве
решил непременно играть у Штейнсберга. Граве пытались пристыдить, но он
твердил о вдохновении и призвании. И добро бы имел талант или хоть был
красавцем, а то ведь вроде рыцаря печального образа, сутулый, низенький,
толстенький.
Великим постом русский театр закрылся; немцы и
французы по-прежнему давали спектакли, но ходили к ним мало — как-то
совестно было в пост. Мария и Александр с нетерпением ожидали четвергов,
когда все отправлялись на Пречистенку к Всеволоду Андреевичу
Всеволожскому, известному театральному меценату и промышленнику, у
которого играли квартеты лучших музыкантов Москвы. В тот год в старой
столице гастролировали скрипачи Роде и Бальо, альт Френцель и
виолончелист Ламар. А из Петербурга донесся слух, что в Россию приехал
молодой, но уже великий пианист Джон Фильд. Его недавние концерты в
Париже пользовались небывалым успехом благодаря удивительному исполнению
фуг Баха и Генделя. Он прославился нежной, мечтательной манерой игры, и
первым начал сочинять певучие, лирические фортепьянные пьесы —
ноктюрны. Брат и сестра воспылали непреодолимым желанием услышать
знаменитого музыканта и взять у него хоть несколько уроков, но пока это
оставалось мечтой.
На Святой неделе, наполненной беспрерывными
праздничными визитами, от которых, к своему счастью, дети были
избавлены, в доме Настасьи Федоровны перебывало пол-Москвы: 12 апреля, в
прекрасную погоду, началось гулянье под Новинским, и как было знакомым
не заехать к Грибоедовым с визитом или на обед? В те же дни состоялось
первое — и последнее — выступление бывшего пансионера Граве, под
псевдонимом Nemo. Александр присоединился к ученикам нынешним и прежним,
переполнившим немецкий театр. Он сам обожал сцену, но понимал, что
играть ради денег или даже славы, как Граве, а не ради удовольствия,
благородному человеку не следует. Мальчики сговорились шикать и
свистеть, дабы отбить у дебютанта охоту к лицедейству, но, увидев
нелепую его игру и фигуру, расхохотались, и неистовый хохот, крики и
топанье сошли за выражение бешеного восторга. Публика так разошлась, что
полицмейстер Волков, хоть сам умирал со смеху, обратился к ней с
просьбой умерить пыл. Даже актеры на сцене хохотали. Nemo был очень
доволен произведенным впечатлением, но после всех переживаний решил на
сцене не показываться. А Александр вернулся домой в великом возбуждении
от первого виденного им театрального скандала.
1 мая 1805 года он со всей семьей отправился на
гулянье в Сокольники. Погода стояла бесподобная: теплая и тихая — лучший
день для праздничной встречи весны. Утренний дождь освежил зелень и
прибил пыль, обыкновенно закрывавшую гуляющих от зрителей и несносную
для них самих. Экипаж Алексея Федоровича влился в поток щегольских карет
и прадедовских рыдванов, запряженных прекрасными лошадьми в блестящей
упряжи или прежалкими клячами в веревочной сбруе. Москвичи съезжались в
парк, где их ожидали заранее разбитые богатые палатки под турецкими и
китайскими тканями с роскошно накрытыми столами и великолепными
крепостными и цыганскими хорами — или простые хворостяные шалаши,
покрытые тряпками, с дымящимся самоваром и с пастушьим рогом — для
аккомпанемента пляскам. Но никакие различия не мешали беззаботному,
разгульному веселью. Детям показалось здесь интереснее, чем в Новинском,
где однообразная череда экипажей успела им порядком наскучить.
Главным зрелищем был необыкновенно торжественный
поезд графа А. Г. Орлова-Чесменского, устраиваемый не столько, может
быть, ради его удовольствия, сколько для увеселения народа; без него,
говорили, и гулянье было бы не в гулянье. Впереди, на коне Свирепом в
сбруе, залитой золотом и драгоценными каменьями, выезжал сам могучий,
тучный вельможа в парадном мундире со всеми орденами.
За ним на прекраснейших конях одной серой масти
ехали его дочь, обаятельная Анна Алексеевна, родственники и друзья из
знатнейших родов столицы. Потом следовали конюшие, не менее сорока
человек, ведя в поводу лошадей с графских заводов. Наконец, тянулись
графские экипажи, запряженные цугами и четвериками одномастных лошадей.
Народ замечал только богатство и великолепие, знатоки —
совершенствование год от года знаменитых орловских рысаков.
На следующий день, при такой же благоприятной
погоде, Алексей Федорович повел племянника на скачки. Галереи вокруг
скакового круга были заполнены московской знатью, но многие оставались
верхом и ездили внутри круга. Скакали, само собой, не рысистые лошади, а
гунтеры, или охотники, — английского происхождения порода, только еще
появлявшаяся в России. На приз в 500 рублей, пожертвованный Орловым,
скакали десять лошадей: Орлова, Полторацкого, братьев Мосоловых,
Муравьева и других. Дистанция была в два круга, то есть в четыре версты.
Этот приз выиграл гнедой жеребец Травлер, родившийся в Англии и
принадлежавший Муравьеву; скакал на нем его крепостной мальчик Андрей,
достигший цели с оборванным стременем. В следующей скачке победила
лошадь Мосолова. Потом скакали благородные ездоки на один круг, победил с
большим отрывом князь Иван Алексеевич Гагарин на английской лошади.
Скачки Александра совсем не увлекли — к лошадям он остался всю жизнь
равнодушен, слабо в них разбирался и не восхищался их красотой, в
основном потому, что дядя изрядно надоел ему с детства своим конным
заводом в Хмелитах.
После скачек начались цыганские песни и пляски,
кулачный бой (всех побил ярославский мужик лет пятидесяти, трактирный
служка, отысканный где-то княгиней Дашковой). По окончании игрищ Орлов
сел с дочерью в одноколку четвериком в ряд, на манер древних квадриг,
подобрал вожжи, промчался по скаковому кругу и скрылся в пыли на дороге к
Москве. Чем бы развлекалась Москва без своих вельмож?
С мая, как всегда, город опустел. Уехали в Хмелиты и
Грибоедовы. Там, после прекрасного лета, их застал указ императора от 1
сентября о рекрутском наборе: государь, дабы «водворить в Европе на
прочных основаниях мир», решил двинуть часть войск за границу. Взрослые
толковали о войне. Ненависть к Бонапарту, к тому времени
провозгласившему себя императором Франции Наполеоном, все возрастала,
доверие к царю росло беспредельно. Главной причиной ненависти была
невозможность торговать с Францией и Англией, лишавшая русских дворян и
доходов, и модных товаров. Никто не сомневался, что война принесет новые
победы русскому оружию и разрешит европейские дела.
К середине сентября Москва наполнилась, на улицах
заметно прибавилось движения, открылись лавки. Открылись и театры.
Петровский театр начал сезон на высокой ноте — недавно написанной
трагедией В. А. Озерова «Эдип в Афинах». В Петербурге она прошла с
замечательным успехом, в Москве ее еще не видели. Трагедия в стихах
сочинена была со строжайшим соблюдением всех требований классицизма:
единство места, времени и действия было выдержано безукоризненно, — а
это главное. Такой пьесы на русской сцене еще не бывало! Мысли
прекрасные, чувства бездна, никакой напыщенности, все естественно,
просто, александрийские стихи наилегчайшие. Плавильщиков в роли Эдипа
был превосходен:
Зри ноги ты мои, скитаясь изъязвленны,
Зри руки, милостынь прошеньем утомленны,
Ты зри главу мою, лишенную волос:
Их иссушила грусть и ветер их разнес
И проч.
Публика единодушно восторгалась.
И то сказать: где еще могла она увидеть пьесу,
полную всех совершенств? Не во французском же театре! Французская труппа
в Москве существовала, играла в том же Петровском театре попеременно с
русскими актерами, ставила пустенькие комедии, мистерии и оперки, но о
ней можно бы и не говорить, если бы не отличалась она пространными и
высокопарными объявлениями о высоких достоинствах своих спектаклей,
впрочем, довольно наивными. Вот, например: «Позволим себе уведомить
публику, что „La Cloison" добилась в прошедшую субботу полного успеха.
Мы сожалеем только, что было мало зрителей, которые могли бы насладиться
этим превосходным сочинением, достойным внимания московского
дворянства, и приглашаем его почтить своим присутствием спектакль перед
отъездом в деревни».
«Эдип» имел такой успех, что был повторен
неоднократно, только 1 октября спектакль отменили по причине воздушного
путешествия г-на Кашинского — этот воздухоплаватель в сентябре — октябре
много раз поднимался над Москвой, надеясь привлечь к своим опытам
интерес богатого мецената, не добился успеха и занялся подделкой
отечественных и зарубежных минеральных вод по новейшим химическим
открытиям, но не из корысти, а по самым патриотическим убеждениям: он
надеялся дешевым способом поднять здоровье сограждан и отвратить их от
разорительных поездок на заграничные воды (впрочем, в те именно годы
ехать было некуда — повсюду шла война, и дворянство пило воды в Липецке
или Старой Руссе).
22 октября 1805 года, незадолго до съезда публики,
Петровский театр сгорел дотла — по неосторожности гардеробмейстера.
Никто не пострадал, но легче ли от этого? Русские и французские актеры
остались без пристанища, немецкая труппа хирела из-за тяжелой болезни
Штейнсберга (вскоре умершего) и отъезда в Петербург мамзель Штейн
(вскоре вышедшей замуж). Москва лишилась театра.
Больше всех пожар удручил детей. Для них театр был
единственным развлечением. Уроки, даже такие интересные, как музыка,
фехтование и верховая езда, оставались уроками. В гостиные и залы их не
допускали, а если бы и допустили, какой интерес сидеть молча среди
тетушек и дядюшек? Раз в неделю устраивались детские балы, но это
удовольствие для девочек. Мальчики их ненавидели: какая радость
танцевать в паре с противной девчонкой и выслушивать критику Иогеля?
Добро бы еще что-то получалось!
Днем в хорошую погоду можно было чинно пройтись с
гувернером по Тверскому бульвару, или съездить с маменькой в лавки, или
выбежать зимой во двор поиграть в снежки, пока маменька принимает
визиты. И это все, что предоставляла городская жизнь дворянским детям.
(Кстати, купеческим жилось еще хуже — их вовсе из дому не выпускали и не
проветривали помещение во всю зиму (!), «улучшая» воздух благовониями
на горящих углях, проносимых по комнатам. Видно, люди всегда найдут
способ отравить себе жизнь!)
Установившаяся поневоле скука рассеялась объявлением
войны с французами. Алексей Федорович привозил из Английского клуба
мнения мудрых стариков. Одни храбрились, говорили, что первою схваткою
все должно окончиться и мы непременно поколотим этих забияк; другие
сомневались, что одно выигранное сражение решит исход дела. Но все
надеялись на Кутузова; он соединял качества настоящего военачальника:
обширный ум, необыкновенное присутствие духа, величайшую опытность — и
был чрезвычайно уважаем самим Суворовым. Алексей Федорович помнил
Кутузова по второй турецкой кампании и не понимал, в чем видели клубные
старички его опытность? Кроме нескольких битв под руководством Суворова,
он как полководец ничем вроде бы не отличился, все больше
дипломатические поручения выполнял. Да впрочем, в командире ли суть?
Граф Федор Васильевич Ростопчин, сосланный Павлом в Москву и оставшийся
здесь, уверял, что русская армия такова, что ее не понуждать, а
сдерживать надобно; солдатам достаточно приказать: «За Бога, царя и
святую Русь», чтобы они без памяти бросились в бой и ниспровергли все
преграды.
Москва жила ожиданием больших сражений. В конце
ноября пришло известие… о большом поражении при Аустерлице. Старички
пораздумали и решили, что нельзя же иметь одни только удачи, которыми
Россия избалована в продолжение полувека. Конечно, потеря в людях была
немалая, но народу у нас много, не на одного Бонапарта хватит!
Английский клуб всю вину возложил на союзников, восславил подвиги князя
Багратиона, спасшего армию, выпил за вечер 2 декабря больше ста бутылок
шампанского и вошел в совершенный кураж. Главнокомандующий Александр
Андреевич Беклешов дал обед, Дворянское собрание — бал, и во всех домах
праздновали день рождения государя и его благополучное возвращение из
армии. Такова Москва! унынию она никогда не поддавалась и во всем
находила повод для торжеств.
Московские стихотворцы, во главе с графом Хвостовым,
взялись за перья — сочинять оды. Но толку не вышло, потому что Державин
уехал в Петербург, Дмитриев од не писал с тех пор, как жестоко высмеял
одописцев в своем великолепном «Чужом толке»:
…Пошел и на пути так в мыслях рассуждает:
Начало никогда певцов не устрашает;
Что хочешь, то мели! Вот штука, как хвалить
Героя-то придет! Не знаю, с кем сравнить?
С Румянцевым его или с Грейгом, иль с Орловым?
Как жаль, что древних я не читывал! а с новым —
Неловко что-то все. Да просто напишу:
Ликуй, Герой, ликуй, Герой ты! — возглашу.
Изрядно! Тут же что? Тут надобен восторг!
и проч.
Херасков был уже дряхл, Мерзляков без заказа
начальства писать не решился, а прочим предмет был слишком недоступен.
Вот что вышло:
…Снега алмазами блеснули,
Из льдов (!) наяды воспрянули,
И вся природа толь красна.
Что в хладе мертвом (!) и суровом
Она играет под покровом
И жизни радостной полна…(!)
…Живи, наш царь, живи во веки,
Как ты от нас был отлучен,
В мольбах мы лили слезны реки,
А ныне дух наш восхищен.
И эта чепуха, полная несуразностей, автор которой, к
своему счастью, остался неизвестным, была сочинена всерьез и поднесена
главнокомандующему. Как прав был Дмитриев!
* * *
Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О боге, о Вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром…
М. Ю. Лермонтов.
В январе 1806 года Настасья Федоровна прекратила
домашние уроки, которые дали ее сыну все, что могли, и отправила его в
университет слушать лекции лучших профессоров. Она заботилась, конечно,
не об уровне знаний Александра. В одиннадцать лет он знал намного
больше, чем маменька и, может быть, больше, чем дядя. Но домашнее
обучение было невыгодно и по дороговизне, и потому, что не давало прав
ни на какой чин по его завершении. Университет же обеспечивал студентам
место в Табели о рангах. Обыкновенно мальчиков записывали не в
университет, а в военную службу, но Настасья Федоровна всегда твердила,
что ее сын пойдет по статской стезе. Он был ее единственной надеждой на
лучшее будущее, и рисковать потерять его в юных летах она не хотела. Ее
собственный муж был не таков, чтобы она могла им гордиться; имение ее
было невелико и расстроено. Усилиями сына она мечтала приобрести прочное
состояние себе и дочери.
Прежняя его компания распалась. Чаадаевы, Щербатов и
Якушкин оставили университет. Буринский рано умер «от заблуждения
страстей» (Петрозилиус посвятил его памяти немецкое стихотворение,
напечатанное за счет Грибоедова). Александр нашел новых друзей: братьев
Александра и Никиту Всеволожских, с которыми его сближала общая любовь к
музыке; Артамона и Никиту Муравьевых и их родственников братьев
Александра, Николая и Михаила Муравьевых — все Муравьевы увлекались
политическими идеями не только в студенческой аудитории и составили даже
общество «Чока», ставившее целью основать республику на острове
Сахалин. Грибоедов с ними очень дружил, но в общество не вступал,
оставаясь пока под влиянием Петра Чаадаева.
Теперь он приходил в университет без Петрозилиуса,
успешно подвизавшегося на государственной службе в Московской
практической академии коммерческих наук. Заниматься одному Александру
было с непривычки скучно и трудно, и в помощь ему Настасья Федоровна
приняла в дом казеннокоштного студента Иоганна Готлиба Иона, учившегося
прежде у Буле в бытность того в Геттингенском университете и им
рекомендованного. Ион был несколькими годами старше, ходил с Александром
на все лекции, кроме сандуновских, читавшихся по-русски, помогал ему в
занятиях латынью и как бы опекал его, по мнению Настасьи Федоровны.
Впрочем, по-латыни Ион с Александром читали не столько ученые труды,
сколько комедии Плавта и Теренция, что отвечало их общим вкусам.
В 1811/12 учебном году Грибоедов записался
своекоштным студентом, а не вольнослушателем. Он не был сыном попечителя
университета, и потому должен был действительно готовиться к защите
диссертации, что представлялось сложнее, чем получение кандидатской
степени три года назад. Фаворит императора Михаил Михайлович Сперанский
ужесточил порядок получения новых званий и даже ввел экзамены при
переходе из чина в чин для всех, не получивших университетского диплома.
Это многих тогда возмутило и предопределило скорое падение Сперанского.
Грибоедов был наперед избавлен от всяких испытаний как кандидат наук,
но докторская степень ему пока не давалась.
В том году произошла нехорошая история в
университете: новый попечитель П. И. Голенищев-Кутузов невзлюбил Буле,
донес прежнему попечителю графу Разумовскому, теперь министру
просвещения, что немец выступает против создания кафедры славянской
словесности (что было совершенно неверно), начал травлю Буле и вынудил
его уйти с поста декана словесного отделения, из университета и, в конце
концов, уехать из России. Вместо Буле кафедру словесности возглавил
Михаил Трофимович Каченовский. Замену немецкого профессора русским (хотя
Каченовский был, собственно говоря, греком по происхождению) проделали
столь некрасиво, что Грибоедов и его друзья, высоко ценившие ученые
заслуги Буле, искренно за него огорчились. Под влиянием сильных чувств
Александр внезапно взялся за перо и написал шуточную трагедию «Дмитрий
Дрянской», пародирующую прославленного «Дмитрия Донского». Начиналась
она так же, как у Озерова, — советом русских, которые хотят изгнать, но
не татар из России, а немцев из университета. Все приготовлялись к бою, и
русские одерживали победу: профессор Дрянской, издававший журнал
(Каченовский был еще и журналистом, недостойным преемником Карамзина в
«Вестнике Европы»), выходил вперед, начинал читать первый номер своего
журнала — и немцы засыпали. Несмотря на подражание тяжеловатому слогу
Озерова, пьеска Грибоедова, по мнению его приятелей, получилась довольно
забавной, полной юмора, и многие стихи показались им превосходными. Но,
кроме близких друзей, автор ее никому не читал, не столько из
скромности, сколько из высокой к себе требовательности. |