Как в сказочном счастливом сне, как по щучьему веленью, посыпались на автора «Обломова» даровые, громогласные, изобильные хвалы!
Хвалили устно и письменно, приватно и
печатно, и глаза и заглазно. В «Современнике» блестящую оценку роману
дал Добролюбов. («Такого сочувствия и эстетического анализа, — писал
Гончаров по поводу добролюбовской оценки, — я от него не ожидал, считая
его гораздо суше».) В «Библиотеке для чтения» благожелательно высказался
об «Обломове» Дружинин. В «Рассвете» — неизвестный Гончарову критик
Писарев. В «Светоче» — Милюков, которого Иван Александрович знал как
автора «Очерка истории русской поэзии». Хвалили подчас за разное, даже
противоположно разное, но с одинаковым, неподдельным воодушевлением.
Опять, как и когда-то с «Обыкновенной
историей», оказалось, что сомнения, мучившие его накануне опубликования
романа (читая корректуры «Обломова», ужасался, ожесточенно выхлестывал
пером слова, целые фразы; «несколько дней сряду лопатами выгребал навоз,
и все еще много!»), — так вот, сомнения эти, оказалось, вдруг исчезли,
яко дым исчезает.
Утеряв было за время многократных
перечитываний, прописываний, сокращений и добавлений вкус к роману,
цельное о нем представление, он теперь жадно ловил голоса ценителей и
заново, уже как бы со стороны, с дистанции, составлял понятие о том, что
же все-таки им произведено на свет божий.
«Скажите Гончарову, что я в восторге от
«Обломова» и перечитываю еще раз, — сообщал Дружинину Лев Толстой (с
автором «Севастопольских рассказов» Иван Александрович познакомился не
так давно, осенью 1855 года, и они еще не переписывались). — Но что
приятнее ему будет — это, что «Обломов» имеет успех не случайный, не с
треском, а здоровый, капитальный и невременный в настоящей публике».
Из всех похвальных эпитетов этого
отзыва один был особого весу — «невременный». Роман только вышел, и
говорить о том, выдержит он или нет проверку временем, вроде бы рано. Но
Толстой говорит, а его петербургские зпакомцы знают, что слово у этого
угрюмоватого графа крепкое, как крепко пожатие его железной офицерской
руки.
Можно сказать, что словами будущего
автора «Войны и мира» на многие десятилетия вперед давала оценку
«Обломову» вся читающая Россия.
И все же в новой своей славе Гончаров
раз от разу улавливает горчащий привкус. Вполне ведь может статься, что
многие из похвал, щедро расточаемых в его адрес, неискренни. Нельзя
забывать, что он теперь во мнении публики не просто писатель, но
писатель-цензор, то есть личность со сложной, неоднозначной репутацией.
В ноябре 1856 года Павел Анненков пишет
Ивану Тургеневу: «Гончаров летает с брюшком от Норова к Щербатову,
суетится, подчинил товарищей своему влиянию, хитрит с нашим братом, и в
этих занятиях расцвел так, даже румянец начинает играть у него на
щеках».
Пассаж Анненкова весьма характерен для настроения, которое царило в эти месяцы вокруг Гончарова.
Еще накануне своего перехода из
Министерства финансов в Министерство народного просвещения он сообщал
Елизавете Толстой, что ему предложено место старшего цензора «с тремя
тысячами руб. жалования и с 10000 хлопот». (Здесь, кстати, можно
вспомнить, что двадцать лет назад он начинал свою служебную карьеру в
Петербурге с ежегодного оклада всего в пятьсот с лишним рублей.)
Поступить на службу в Петербургский
цензурный комитет Гончарову предложил Александр Васильевич Никитенко, с
которым писатель познакомился еще в пору печатания «Обыкновенной
истории». С годами знакомство, поначалу отмеченное некоторым возрастным и
служебным неравенством, развилось в приятельские отношения, а затем и в
прочную дружбу Гончарова еще и с двумя дочерьми Александра Васильевича —
Екатериной и особенно Софьей.
В 1855 году, когда перед писателем
возник вопрос о перемене служебного положения, Никитенко уже имел за
спиной внушительный опыт цензурной работы, репутацию склонного к
либерализму общественного деятеля и достаточный авторитет в
правительственных кругах. В частности, он был ближайшим доверенным лицом
министра народного просвещения Авраама Норова. (Цензурный комитет
находился в ведении последнего.)
24 ноября Никитенко записывает в
дневнике: «Мне удалось, наконец, провести Гончарова в цензора. К первому
января сменяют трех цензоров, наиболее нелепых. Гончаров заменит одного
из них, конечно с тем, чтобы не быть похожим на него. Он умен, с
большим тактом, будет честным и хорошим цензором».
Александр Никитенко на своем долгом
цензорском веку испытал немало, в том числе и на гауптвахте сиживал, и
считал, что цензор может быть «честным и хорошим», а главное, нужным
обществу лицом. Такой же взгляд на вещи он, надо полагать, постарался
внушить и Гончарову. Обществу русскому, литературе русской как никогда
потребны чуткие, тактичные посредники между интересами правительства и
интересами писательско-журналистского мира. Необходимо снимать
накопившиеся в прошлую эпоху элементы недоверия, подозрительности и
страха, имеющиеся у той и у другой стороны. Но должно и следить со
строгостью, чтобы безответственные болтуны и балагуры, которые при
первом же цензурном послаблении обычно вылазят изо всех щелей, но
превращали прессу в балаган, а тем паче в притон разбойников. В идеале
всякому писателю полезно бы испытать себя в таком посредническом труде и
тем самым как бы увидеть свое кровное занятие в иной общественной
перспективе, оценить его не столько по замыслам и намерениям, сколько по
результатам и последствиям… Цензор — не выдумка государства;
естественный, стихийный, этический цензор в той или иной степени
проявляется в каждом человеке: например, когда он в разговоре с другим
человеком считает необходимым что-то недосказать, опустить ту или иную
частную «правду». Всякое осмысленное умолчание в разговоре уже есть
цензура. Недаром, должно быть, и древние называли паузу посредине
стихотворной строки «цезурой»…
Гончаров, поступая на новую службу,
испытывал, однако, вполне понятное волнение, а отчасти и неловкость.
Как-то отнесутся коллеги-литераторы к его поступку? Всем ли будет внятен
гражданский смысл такого шага? Глядишь, еще начнутся пересуды, станут
за его спиной шептать, что-де позарился на высокий чиновничий пост, на
оклад немалый.
Опасения не замедлили подтвердиться.
Пересуды, правда, бродили вначале подспудно, чему свидетельство —
приведенная выше едкая реплика Анненкова. Другой из литературных
приятелей Гончарова, Дружинин, как-то записал в дневнике, имея в виду
Ивана Александровича: «Одному из первых, русских писателей не следовало
бы брать должность такого рода. Я не считаю ее позорною, но, во-первых,
она отбивает время у литератора, а во-вторых, не нравится общественному
мнению, а в-третьих… в-третьих то, что писателю не следует быть
ценсором»[5].
Из сферы частной переписки или
кулуарных разговоров отклики по поводу новой гончаровской деятельности
стали выходить и наружу. Первым не пощадил писателя Александр Герцен. В
номере 6-м «Колокола» он поместил собственную заметку под названием
«Необыкновенная история о цензоре Гон-ча-ро из Шипан-ху» (то есть из
Японии), в которой крайне недоброжелательно отозвался о «Фрегате
«Паллада», как о книге, якобы содержащей в основном лишь кулинарные
впечатления автора от кругосветного плавания. «Мы долго думали, зачем
Гончаров плавал в Японию…» На этот свой вопрос Герцен отвечает следующим
образом: «…просто хотел добросовестно приготовиться к должности
цензора; где же можно лучше усовершиться в цензурной хирургии, в
искусстве заморения речи человеческой, как но в стране, не сказавшей ни
одного слова с тех, пор, как она обсохла после потопа?»
Вывод убийствен: Гончаров начинает собою «школу китайски-японскую цензурного членовредительства».
В «Колоколе» № 17 вновь, но теперь лишь
вскользь, упомянут «японский цензор». Это должно уже было действовать
как кличка. Свободой уничижать противников Герцен, как видим,
пользовался блестяще.
«Хотя в лондонском издании, — пишет
Гончаров Краевскому 7 июля 1858 года, — как слышал, меня царапают, да и
не меня, а будто всех русских литераторов, но я этим не смущаюсь, ибо
знаю, что, если б написал черт знает что, и тогда бы пощады мне никакой
не было за одно только мое звание и должность».
Не могли не дойти до Гончарова и слухи
об эпиграмме Николая Щербины, которая в эти же времена была пущена
автором по петербургским салонам. Эпиграмма называлась «Молитва
современных русских писателей». Литераторы молятся о том, чтобы вышнее
Слово избавило их от «похвалы позорной «Северной пчелы» и от цензуры
Гончарова».
Как-то во время ужина у Алексея Феофилактовича Писемского в присутствии Гончарова Анненков заявил раздраженно:
— Цензор — это чиновник, который позволяет себе самоволие, самоуправство и так далее…
Гончаров насторожился: с чего бы это
так распаляет себя почтенный Павел Васильевич? Неужели не чувствует, что
совсем неуместно давать такие характеристики в его присутствии? Нет,
должно быть, чувствует, да еще и намеренно старается зацепить хлестким
словцом. И месяц назад, на обеде у Некрасова, разгоряченный Анненков
тоже ораторствовал на эту тему, причем обращаясь прямо к нему,
Гончарову.
И вот по двухдневном размышлении Иван
Александрович счел необходимым письменно высказать своему земляку
следующее: «Я не сомневаюсь, любезнейший Павел Васильевич, что в первом
случае Вы не хотели сделать мне что-нибудь неприятное и сказанных слов,
конечно, ко мне но относили, и что во втором случае, у Некрасова,
неосторожное слово тоже сказано было в виде приятельской шутки. Но и в
тот, и в этот раз, особенно у Писемского, были совершенно посторонние
нам обоим люди, которые ни о наших приятельских отношениях, ни о
нежелании Вашем сказать мне что-нибудь грубое и резкое не знают и,
следовательно, могут принять факт, как они его видели, как он случился,
то есть что ругают наповал ценсора в присутствии ценсора, а последний
молчит, как будто заслуживает того…»
Действительно, уж от Анненкова он
такого никак не заслуживал: совсем ведь недавно, когда у Павла
Васильевича возникли затруднения как у издателя Собрания сочинений
Пушкина, именно он, Гончаров, помог ему — написал благожелательный
цензорский отзыв и вообще приложил все старания к тому, чтобы седьмой,
дополнительный том любимого поэта вышел в наиболее полном виде, с
прибавлением неизданных стихотворений.
Да и одному ли Анненкову он так
помогал? А Тургенев с его повестью «Муму», на которую в комитете
косились еще с 1854 года, когда за ее публикацию было высказано
неудовольствие цензору Бекетову? А тот же Писемский? Ведь именно
Гончаров одобрил к печати его злободневный роман «Тысяча душ», за что,
кстати, получил замечание от начальства. А Островский с его пьесой «Свои
люди — сочтемся»? И за нее х. лопотал Иван Александрович. И на сборник
стихотворений Некрасова написал одобрительный отзыв, порекомендовал ко
второму изданию (первое в свое время подверглось сильным цензурным
гонениям). Он же подал голос за публикацию запрещенных прежде романов
Лажечникова «Ледяной дом» и «Последний Новик». И беспрепятственному
прохождению в печати повести Достоевского «Село Степанчиково и его
обитатели» также способствовал. И Полонского Якова, когда тот столкнулся
с цензурными препятствиями при издании сборника своих стихотворений,
советом поддержал… Вот вам и японско-китайское членовредительство!
А когда составлял отзыв о новом издании
сочинений Лермонтова, предложил восстановить ранее отсутствовавшие в
печатных текстах места из поэм «Демон» и «Боярин Орша», включить до сих
пор не опубликованную поэму «Ангел смерти». Немного позже составил
специальный доклад комитету о включении в лермонтовское собрание
сочинений стихотворения «На смерть поэта» в полном его виде.
Гончарову приводилось прочитывать и
соответствующим образом оценивать не только собственно литературные
сочинения. При поступлении на новую службу ему были поручены для
рассмотрения журналы «Пантеон», «Вестник императорского Русского
географического общества», «Журнал для чтения воспитанникам
военно-учебных заведений», «Журнал Министерства внутренних дел», «Журнал
коннозаводства и охоты» и даже… «Мода». Позднее к этому прибавились еще
и «Отечественные записки».
Сверх того на цензорский стол Гончарова
из месяца в месяц ложились отдельные рукописи по политическим,
историческим, экономическим вопросам, работы лингвистического,
этнографического характера.
Хлопот у него оказалось не меньше, чем
он предполагал: целые горы рукописей, писание отзывов, отчетов,
докладных, участие в заседаниях комитета, устные и письменные переговоры
с издателями и редакторами журналов, писателями и прочими авторами,
составление объяснительных записок в связи с нареканиями, которые
министр либо его ближайшие сотрудники раз от разу ниспосылают на головы
цензорской братии. Так, в ноябре 1859 года автору «Обломова» пришлось
писать рапорт председателю цензурного комитета по поводу допущенной им к
печатанию критической рецензии на книгу сенатора Семенова. Рецензия
была напечатана в «Отечественных pаписках» и вызвала раздражение важного
сановника. Гончаров, со своей стороны, заявил в рапорте, что не считает
одобрение рецензии оплошностью: всякий автор независимо от его звания и
чина может быть подвергнут наряду с другими суду критики, если для
последней имеются объективные основания. На всякий случай и о своей
предельной загруженности упомянул: прочитывать приходится так много, что
не исключена возможность иногда и недоглядеть.
За первые три года цензорской
деятельности Гончаров прочитал (по подсчету французского исследователя
А. Мазона) 38248 страниц рукописей и 3369 листов печатных изданий. Вряд
ли сам он считал этот труд благодарным. Тем более что намечавшиеся было
во времена его перехода на новую службу цензурные послабления, как стало
ясно к концу 50-х годов, не состоятся.
Ему бы сейчас насладиться в полную силу
голосами устных и печатных похвал, которые он слышит в адрес
«Обломова». Ему бы, вдохновись этими похвалами, разогнаться да столкнуть
с мертвой точки своего Художника. А он вместо этого обязан с утра до
ночи мозолить глаза чужими корректурами да рукописями.
Но, впрочем, Художника он не мог сейчас
столкнуть с места еще и по другой причине. И эта причина вовсе не
касалась его служебных дел. |