В своих журналах 1787 года пораженный
болезнью путешественник, а затем петербургский затворник рассказывает о
посещениях театра, крайне редко — о чтении книг и ни разу о собственном
творчестве. Кажется, в 1787 году Фонвизин заканчивает свою писательскую
карьеру и прекращает печататься. Между тем в изданном его старым
приятелем Н. И. Новиковым в том же 1787 году сборнике «Распускающийся
цветок, или Собрание разных сочинений и переводов, издаваемых питомцами
учрежденного при Императорском Московском университете Вольного
благородного общества» увидела свет фонвизинская басня
«Лисица-казнодей». Это короткое и изящное сочинение представлено
издателями как образцовая басня, начинает ряд помещенных в журнале
стихотворений басенного жанра и сопровождается характерным комментарием:
«Издатели „Распускающегося цветка" изъявляют сим признательность свою к
славному Стихотворцу, известному свету многими своими громкими
сочинениями, который доставил им сию басню для поощрения их к
дальнейшему получению вкуса в свободных науках». В 1761 году юный
«студент» Московского университета Денис Фонвизин дебютирует со своим
переводом басен известного всей Европе Хольберга, а через 26 лет
получивший европейскую признательность знаменитый русский писатель и, к
слову сказать, родной брат директора университета Павла Ивановича
Фонвизина Денис Иванович Фонвизин любезно соглашается преподать новому
поколению университетских «питомцев» урок правильного баснеписания. В
самом деле, в 1780-е годы Фонвизин известен всем любителям отечественной
литературы, а личное с ним знакомство становится мечтой любого молодого
литератора: еще в 1780 году 22-летний Михаил Никитич Муравьев,
знаменитый в будущем поэт и переводчик, назвал разговор с Фонвизиным в
Музыкальном клубе «удовольствием для моего тщеславия». Правда, в 1787
году опытный поэт Фонвизин не в первый уже раз скрывает свое имя, равно
как и то обстоятельство, что его стихотворение является переводом
одноименной прозаической басни современного ему немецкого поэта
Кристиана Шубарта.
Делая, как это принято у баснописцев,
героями своего сочинения диких и домашних животных, повествуя о
печальном происшествии, случившемся в отдаленном ливийском лесу и
вызвавшем у его обитателей самую разную, но непременно бурную реакцию,
Фонвизин в какой уже раз обращается к своей любимой и давно им
разрабатываемой «скотской» теме. В вышеупомянутом «большом лесу» умер
«лев, звериный царь», и «со всех сторон» на его пышные похороны
«стекаются скоты». Придворная проповедница лисица забирается на кафедру и
громким голосом прославляет добродетели покойного владыки, восхищается
его кротостью, мудростью, приверженностью идеям гуманизма и
справедливости, а также бесконечным «скотолюбием». Многочисленная
аудитория молча внимает вопящему оратору, и лишь незаметный крот с
негодованием, но тихим шепотом объявляет собаке, что все сказанное
лисицей — есть «лесть подлейшая». Он «знал льва коротко» и может
рассказать о «похвальном правлении» «мудрого царя»: оказывается,
покойник «был пресущим скотом», злым и глупым тираном, окружившим себя
несправедливыми «любимцами и вельможами». Лисица утверждает, что лев был
«своим рабам отец» и опорой его трона являлось беспримерное
«скотолюбие», однако всем известно, что «трон кроткого царя, достойна
алтарей, был сплочен из костей растерзанных зверей», что «благоразумный
слон» почел за лучшее оставить лес и «сокрыться» в степи, «домостроитель
бобр» лес не покинул и в наказание за свое легкомыслие «от пошлин
разорился», а придворный художник, честный и трудолюбивый «пифик
слабоум» (слабоумная обезьяна), «с тоски и голоду третьего дня издох».
Возможно ли, зная все это, прославлять тирана и «столь явно и нахально»
«сплетать ложь»? — заканчивает свое пространное выступление
недоумевающий крот. Собаке же, живущей «меж людей», поступок лисицы
странным не кажется; для мира, который она изучила, совершенно
естественно, «что низка тварь корысть всему предпочитает» и «что
знатному скоту льстят подлые скоты». Люди, какими их знает мизантроп
Фонвизин, часто бывают большими зверями, чем сами звери.
На вопрос же, почему лисица-казнодей
прославляет мертвого и неопасного, а не живого и всесильного льва,
исследователи творчества Фонвизина единственно верного ответа не имеют,
полагают, что своим появлением басня обязана смерти кого-то из
российских монархов, и уже не одно столетие пытаются понять, о чьем
погребении здесь идет речь. Высказывались как аргументированные
предположения, что басня «Лисица-казнодей» была создана в начале 1760-х
годов и посвящена кончине Елизаветы Петровны или даже Петра III, так и
совершенно абсурдное — что в 1787 году Фонвизин называет мертвым львом
умершего в 1791 году Потемкина. Однако наиболее убедительными кажутся
аргументы ученых, полагающих, что эта басня была написана незадолго до
публикации и к смерти того или иного российского монарха не имеет ни
малейшего отношения. Не содержит она намеков и на здравствующую ныне
императрицу: из напечатанного на обороте титульного листа издания
«Одобрения» следует, что «Красноречия Профессор и Ценсор печатаемых в
Университетской Типографии книг» Антон Алексеевич Барсов не увидел в
сборнике, включающем фонвизинскую басню, «ничего противного
наставлению», данного ему «о рассматривании печатаемых в Университетской
Типографии книг», и счел возможным допустить его к печати.
Иначе сложилась судьба другого
творения Фонвизина, журнала «Друг честных людей, или Стародум». После
бессмысленной и скучной осени 1787 года энергичному автору удается найти
занятие, способное удовлетворить его потребность «упражняться в
писании», и в самом начале 1788 года Фонвизин официально объявляет о
намерении приступить к изданию нового «периодического сочинения,
посвященного истине». По его собственному признанию, тяжелая болезнь не
позволяет «сочинителю „Недоросля"» сконцентрироваться на создании
большого, требующего «непрерывного внимания и рассуждения» «театрального
сочинения», и наиболее приемлемым для него «родом сочинений» он
называет состоящее из «разных материй» «периодическое творение».
Развивая успех «Недоросля», Фонвизин намеревается ограничиться
публикацией переписки хорошо известных отечественному читателю
персонажей знаменитой комедии: Стародума, чьи сценические разговоры
«публика и доныне с удовольствием слушает», Софьи, продолжающей получать
советы от своего добродетельного дядюшки, и Скотинина, который «от роду
ничего не читывал», но, как выясняется, письма составляет с большим
мастерством. Из названия журнала и первого, датированного январем 1788
года письма «сочинителя „Недоросля"» следует, что центральной фигурой
задуманного издания станет Стародум, «особе» которого автор «одолжен»
«за успех комедии» и чьи напечатанные в журнале мысли «своею важностью и
нравоучением, без сомнения, российским читателям будут нравиться».
По всей видимости, за последние пять
лет в жизни этого почтенного и материально обеспеченного человека ничего
достойного внимания публики не произошло; известно только, что после
событий, описанных в пьесе, он поселился в Москве, где и предался своему
любимому занятию — провозглашению «полезных истин». Зато судьба его
племянницы Софьи изменилась самым решительным образом: из ее письма
Стародуму следует, что выйдя «сколько по склонности, столько и следуя
его воле» за Милона и проведя «несколько времени» «жизнь
преблагополучную», она перебралась в Петербург и тотчас же «узнала
прямое несчастье». Обожаемый ею муж встретил «презрительную женщину,
каковые наполняют здешние вольные маскарады», и угодил в ее «сети».
Подобно безжалостной Медее, Софья Милонова мечтает о мести, но будучи
женщиной просвещенной и европейски образованной, просит у
добродетельного дядюшки мудрого совета, как ей поступить в создавшейся
ситуации. Горе иного сорта постигло бывшего и незадачливого претендента
на руку Софьи — Тараса Скотинина. В письме сестре, госпоже Простаковой,
известный свинолюб и мизантроп рассказывает, с каким достоинством
принимала смерть его любимая свинья Аксинья и как это скорбное событие
переменило его собственный «нрав». Потеряв интерес к свиньям, среди
которых не осталось ни одной, способной сравниться с его покойной
любимицей, Скотинин пожелал найти себе новое занятие и, недолго думая,
решил «прилепиться к нравоучению, то есть исправлять нравы крепостных
людей и крестьян». Правда, оставаясь настоящим Скотининым, не видя проку
в словах и чувствуя «всегдашнюю склонность» «к строгости», он
намеревается исправлять нравы «своим манером», то есть березой, и, как и
в начале комедии, любезно предлагает свои услуги так и не утратившей
власти над крепостными крестьянами сестре. Оба эти послания стали
известны широкой читательской аудитории (приступая к изданию журнала,
Фонвизин рассчитывал на 750 подписчиков и в конце концов своего добился)
благодаря стараниям Стародума, обещавшего снабжать «сочинителя
„Недоросля"» письмами со своими ответами. Несмотря на разъяснение
Стародума, что он отправляет полученные им письма, не очень
понятно, каким образом этот почтенный человек сделался обладателем
адресованного вовсе не ему письма Скотинина, и вправе ли был Стародум
предавать огласке обстоятельства частной жизни своей племянницы (и того
же Скотинина). Разумеется, нарушая «тайну переписки» своих героев,
Фонвизин лишь использует распространенный в литературе прием, но в
данном случае поступок добродетельного Стародума идет вразрез с
правилами поведения воспитанного российского дворянина, каким его видит
«сочинитель „Недоросля"». Ведь в первом же действии знаменитой комедии
«Недоросль» благородный Правдин отказывается выполнить просьбу
Простаковой прочитать вслух письмо Стародума Софье. «Извините меня,
сударыня! Я никогда не читаю писем без позволения тех, к кому они
писаны», — вежливо, но твердо объявляет он грубой и невоспитанной
хозяйке дома. В «Друге честных людей» подобная щепетильность лучших
представителей благородного сословия оказывается неуместной и только
мешает создателю нового журнала реализовать свои творческие планы.
Кроме переписки Стародума с хорошо
знакомыми публике героями «Недоросля», на страницах «Друга честных
людей» должны были появиться эпистолярные творения нового персонажа,
соседа Стародума дедиловского помещика Дурыкина. Этот отец семейства, по
обыкновению с говорящей фамилией, просит умного и имеющего связи
московского знакомого «сделать милость посмотреть из университетских
студентов» учителя для его детей. Свою просьбу почтительный, но твердый
Дурыкин сопровождает перечнем требований к возможным кандидатам: «1.
Учитель должен быть из русских, уметь по-французскому, по-немецкому,
сочинять стихи, сколько потребно для домашнего обихода. Не худо, чтобы
он знал арифметику. 2. На год дам ему двести рублей, а он должен учить
детей моих со всею кротостию. 3. Жить он будет у меня в доме, обедать с
камердинером. 4. А как я по милости Божией имею чин генеральский, будучи
отставлен действительным тайным советником, то я именно требую, чтоб он
в разговорах со мною и с женою давал нам чаще титул Превосходительства.
5. При гостях в наше присутствие он садиться не должен. 6. С мадамою
Лудо (которую они с генеральшей „переманили от соседа" и которая
принадлежит „неизвестно какой нации". — М. Л.) отнюдь не
амуриться, дабы не подать худого примера жене моей, а потом и дочерям.
7. При мне и при жене моей ни шляпы, ни колпака отнюдь не надевать, но
из человеколюбия в зимнее время дозволяю накрыться, и то когда метель
большая… 10. Он должен исполнять все сие условие под опасением в
противном случае быть выгнату по шее из дому, ибо я признаюсь, что нрав у
меня бешеный, да и будучи в генеральском чине, может быть, не смогу
воздержать себя противу студента, в службе моей находящегося, хотя бы он
и офицерскаго был чина».
Из полюбившегося ему «Недоросля»
Дурыкин понял совсем немного: что, нанимая немца, он рискует
натолкнуться на Вральмана и что его просвещенному соседу Стародуму можно
поручить поиски подходящей кандидатуры. Так, по мнению прославленного
автора, его комедии воспринимают безнадежные дураки, «дослужившиеся до
титула Превосходительства» и пополнившие перечень описанных Фонвизиным
высокопоставленных уродов. Правда, как и некоторые прочие фонвизинские
уроды, самодовольный Дурыкин оказался не природным русским, а
переименованным европейцем: по наблюдению исследователей, в основу
переписки Стародума с дедиловским помещиком и университетским
профессором была положена переписка некоего безымянного дворянина с
университетским же профессором, сочиненная известным немецким сатириком,
«немецким Свифтом» Готлибом Вильгельмом Рабенером (1714–1771).
Добрый Стародум спешит удовлетворить
просьбы всех своих корреспондентов. Любимой племяннице дает разумный
совет оставить планы мщения, пристыдить мужа своей склонностью к
добродетели и тем заставить его одуматься и просить прощения.
Глуповатому же и высокомерному соседу предлагает на выбор целую партию
очень непохожих друг на друга учителей, по его просьбе специально
отобранных неким университетским профессором. Среди них филолог,
философ, а возможно и мартинист Срамченко, который хоть и «живет по
духу, а не по плоти», но «просит в год не меньше трехсот рублей» и
считает для себя обидным «причесывать ребятам волосы» и «надзирать» над
хозяйским париком; безымянный «молодой человек 22 лет», который «поучен
изрядно», но «жрет без милосердия»; господин Караксин, который «знает
по-гречески, по-еврейски, но не знает по-русски», что для получения
генеральского чина не так и важно; пиита Цезуркин, который «шутит так
умно, что в доме дурака не надо»; и «щеголеватый» студент Красоткин,
который умеет причесывать детям волосы, «выводить из платья пятна и
вырезывать из бумаги разные фигуры», но безмерно женолюбив, уже
«повернул голову» профессорской жене и наверняка заведет шашни с мадам
Лудо, а то и с самой генеральшей. Дурыкину все они кажутся «ребятами,
достойными быть учителями у детей благородных» и, боясь «выбрать одного
без обиды другому», он просит рекомендовавшего их «университетского
профессора» созвать «всех сих» «к себе в дом и сделать род аукциона: кто
возьмет меньше», того разумный Дурыкин и примет к себе в дом на
ближайшие шесть лет.
Не ограничиваясь «сообщением»
«сочинителю „Недоросля"» писем своих родственников и знакомых,
просвещенный Стародум предлагает для публикации в журнале, «посвященном
истине», «попавшие ему в руки» «ходящие здесь рукописные два сочинения»:
первое, «идея» которого «совсем новая», называется «Всеобщая Придворная
Грамматика», второе, которое «обнаруживает бездельнические способы к
угнетению бедных и беспомощных», — «Письмо Взяткина к покойному Его
Превосходительству с ответом». В созданной «вскоре после всеобщего
потопа» и найденной в Азии, «где, как сказывают, был первый Царь и
первый Двор», «Всеобщей Придворной Грамматике» разрабатывается любимая
Стародумом тема непостижимого для разума честного человека устройства
придворной жизни. В комедии «Недоросль» мудрый резонер использует два
способа ее описания: посредством остроумных аналогий и через прямое
перечисление неких четко обозначенных пунктов. Например, в начале 3-го
действия комедии Стародум рассказывает Правдину, что после отставки
«слепой случай завел» его в «такую сторону», о которой ему «от роду и в
голову не приходило» — к императорскому двору. На вопрос не знакомого с
придворной жизнью чиновника, как ему «эта сторона показалась», Стародум
отвечает, что «в этой стороне по большой прямой дороге никто почти не
ездит», дорога же эта «такова просторна, что двое, встретясь, разойтись
не могут. Один другого сваливает, и тот, кто на ногах, не поднимает уже
никогда того, кто на земи». После этого друг честных людей прекращает
тонкую словесную игру (в «стороне», где он вдруг оказался, как и во всех
странах, существуют дороги, и на этих дорогах сталкиваются придворные
себялюбцы), проводит что-то вроде научного анализа и рассказывает
Правдину о «двух манерах», которыми «от двора выживают».
Пестрит цифрами и полюбившаяся
Стародуму «Всеобщая Придворная Грамматика», «наука хитро льстить языком и
пером»: оказывается, «подлые души» разделяются на шесть родов, каждый
из которых описывается скрупулезно и тщательно, а гласных бывает «три,
четыре, редко пять». Предлагая свою сатирическую классификацию
придворно-грамматических категорий, хорошо знакомый с жизнью российского
двора «лингвист» и бывший секретарь Елагина и Панина утверждает, что
«обыкновенные слова бывают односложные, двусложные, троесложные и многосложные. Односложные: так, князь, раб; двусложные: силен, случай, упал; троесложные: милостив, жаловать, угождать и, наконец, многосложные: Высокопревосходительство».
Двор же составляют люди «гласные», то есть «сильные вельможи, кои по
большей части самым простым звуком чрез одно отверстие рта производят
уже в безгласных то действие, какое им угодно», «безгласные», которые
«сами собою, без помощи других букв никакого звука не производят», и
«полугласные, или полубояре», которые «уже вышли из безгласных, но не
попали еще в гласные». Придворное число «значит счет» и указывает, «за
сколько подлостей сколько милостей достать должно» или «сколькими
полугласными и безгласными можно свалить одного гласного, или же иногда,
сколько один гласный, чтоб устоять в гласных, должен повалить
полугласных и безгласных»; «придворный падеж есть наклонение сильных к
наглости, а бессильных к подлости».
Рассуждая о категории «придворного
рода», осторожный Фонвизин, на страницах своего журнала на все лады
расхваливающий добродетели императрицы Екатерины II, заявляет, что
различие «между душою мужескою и женскою» «от пола не зависит, ибо у
двора иногда женщина стоит мужчины, а иной мужчина хуже бабы». Однако,
несмотря на многочисленные комплименты царствующей особе, «Всеобщая
Придворная Грамматика» (равно как и прочие составляющие журнал
сочинения) выглядит произведением, по словам Екатерины, сказанным ею по
поводу фонвизинских «Вопросов к сочинителю „Былей и небылиц"»,
«рожденной от свободоязычия, которого предки наши не имели». В самом
деле, может ли истинно верноподданный писатель утверждать, что «люди
заслуженные, но беспомощные» в «разговорах с большими господами»
«употребляют по большей части» глаголы в форме прошедшего времени: «я
служил» и «я изранен» (что, правда, глаголом не является), а в ответ
слышат глаголы, употребленные исключительно в форме будущего времени:
«посмотрю, доложу и т. д.»? О ненавистном придворном укладе фрондирующий
литератор и верный последователь братьев Паниных пишет и в трактатах, и
в баснях, и в повестях, и в комедиях, а теперь еще и в сатирической
«философской грамматике», построенной, кстати сказать, в хорошо знакомой
российскому читателю сочинений на самые разные научные темы форме
вопросов и ответов (один из многочисленных примеров таких книг —
изданная в России в 1766 году «Краткая всеобщая история г-на Ла Кроца»,
где на вопрос «что есть история?» следует ответ: «История есть описание
случившихся в свете приключений», а на вопрос «какие два государя
обратили на себя внимание Европы в начале сего века?» — «Петр Великий,
император Всероссийский, и Карл XII, король Швецский»).
В другом обнародованном «сочинителем
„Недоросля"» рукописном творении — переписке надворного советника
Взяткина со своим покровителем — потерявший страх и честь «лихоимец» Его
Превосходительство*** самым бессовестным образом цитирует самого
Стародума. «Тут увидел я, что между людьми случайными и людьми
почтенными бывает иногда неизмеримая разница, что в большом свете
водятся премелкие души и что с великим просвещением можно быть великому
скареду», — заканчивает Стародум свой пространный рассказ ученику и
стороннику Правдину о недолгой дружбе с «недостойным звания дворянина»
«молодым графом»; «истинно, мой достойный приятель, жалко видеть, как в
большом свете души мелки и робки», — завершает свой рассказ ученику и
последователю Артемону Взяткину бессовестный казнокрад и мздоимец Его
Превосходительство***. Оказывается, когда-то, еще «будучи в малых
чинах», он, как и его почтительный корреспондент Взяткин, нередко
получал за свои плутни «шлепки по роже», зато сейчас Его
Превосходительство*** достиг таких высот, что никто не смеет его «в очи
избранить, не только заушить». Как и отец отвратительного Стародуму
«молодого графа», Его Превосходительство*** — человек не почтенный, а
случайный, «слепым случаем произведенный в большой чин и посаженный
знатным судьею». Естественно, его неоригинальное суждение о большом
свете и обитающих в нем мелких душах выдает в важном чиновнике не
справедливого критика общественных нравов, а существо самодовольное,
бесчестное и пустое (из чистосердечно-разоблачительного обращения
Взяткина следует, что в большие господа его кумир был произведен «из
ничего, по единой божеской благости… по единой милости создателя, из
ничего всю вселенную создавшего»). Переписка же Его
Превосходительства*** со способным подражателем и «коммерческим
партнером» носит вполне деловой характер: смышленый проходимец Взяткин
просит своего опытного и могущественного покровителя за специально
оговоренное вознаграждение позаботиться о перечисленных поименно
коллегах — ворах и мошенниках и обеспечить им победу во вверенном Его
Превосходительству*** суде. Ко всем им старый мздоимец испытывает
глубокую симпатию и с удовольствием соглашается оказать просителю и
посреднику Взяткину свою помощь. Ведущему «межевое дело» с «разными
беззаступными помещиками», но не имеющему ни прав, ни необходимых
документов «бывшему воеводскому товарищу Антропу Шильникову» обещает за
другие «пятьсот документов» обеспечить победу в процессе, правда,
разъясняет при этом, что предназначенные для Его Превосходительства***
«документы» не смогут убедить секретаря суда, и потому требует для
своего подельника «по крайней мере новую сотню документов»; своему
старинному приятелю асессору Ворову — за 500 рублей обещает найти тихое
место «в дальних наместничествах», купцу Плутягину за 500 же рублей —
посадить в тюрьму приехавшую жаловаться «вдову штаб-офицершу Беднякову» и
держать ее там до тех пор, пока она не согласится, «не заезжая никуда,
отправиться восвояси», советнику Криводушину — за полторы тысячи рублей
написать «сильное рекомендательное письмецо», «дабы он употреблен был
при рекрутских наборах», а не послушавшемуся совета Его
Превосходительства***, повинившемуся во время допроса и «за весьма малое
до казны прикосновение» отставленному от места асессору Простофилину —
за неопределенную сумму приискать новую должность. «Теперь-то пришло
время благополучия нашего, — восклицает торжествующий Взяткин, — истцы и
ответчики, правые и виноватые, богатые и убозии (как настоящий ханжа он постоянно жонглирует славянскими словечками и изо всех сил старается выглядеть благочестивым. — М. Л.),
все в руце Вашего Превосходительства» и прилагает к своему «реестрецу»
«для напоминания всеуниженнейшей просьбы» сторублевую ассигнацию. Однако
на просьбы надворного советника Взяткина касательно и его самого, и его
многообещающего сына, получившего достойное воспитание проходимца
Митюшки «второй отец» откликаться не желает.
По поводу начатого «нелицемерным
приятелем» Взяткиным «дела о бесчестии и увечье по поводу данной ему,
всенижайшему, сильной пощечины от его высокоблагородия господина майора
Неспускалова» донельзя самодовольный Его Превосходительство*** пишет
хвастливое «рекомендательное письмецо» самому Взяткину, а не ожидаемую
побитым прохвостом «рекомендацию к здешнему начальству». Моление же
Взяткина-старшего «перетащить» их с сыном из Москвы в Петербург и помочь
этим достойным и чрезвычайно полезным важному «боярину» людям
продвинуться по службе всевластный вор и вовсе оставляет без внимания.
Надо понимать, что Взяткин оказался «отриновен от благодати»
всевластного вельможи лишь потому, что расторопный порученец нужен Его
Превосходительству*** не в Петербурге, а в Москве.
Некоторые свои ответы «друг бесчестных
людей» Его Превосходительство*** заканчивает утешительными для
отечественных жуликов всех мастей уверениями: «Пока я боярин, он, Воров,
и вся его родня будут вести житие благоденственное». Или: «Пока я
боярин, по тех пор для всех Бедняковых Петербург будет тюрьма, а тюрьма
Петербург». Однако к моменту публикации переписки двух казнокрадов
угрозы для процветающей России они уже не представляют: в этой стране
лихоимцы и воры постепенно вымирают, и их отвратительные поступки
становятся известны всем честным людям империи. Больше того, Стародум не
указывает, кто и с какой целью разбирает бумаги покойного Взяткина, и
проницательный читатель имеет основание задаться вопросами: уж не
производился ли в доме беспечного взяточника обыск, уж не следил ли за
его плутнями добродетельный чиновник Правдин, уж не находился ли он под
следствием? С другой стороны, замысел Фонвизина мог оказаться совершенно
иным: возможно (и даже скорее всего), он намеревался показать, что в
нынешнюю эпоху чиновные корыстолюбцы блаженствуют и спокойно умирают
уважаемыми господами — не случайно фонвизинская статья имеет название
«Письмо, найденное по блаженной кончине надворного советника Взяткина к
покойному Его Превосходительству***» и о расследовании деятельности этой
пары в ней не говорится ни слова. Продажный судья называется здесь
«покойным Его Превосходительством***», а «кончина» Взяткина —
«блаженной». Если на уверение госпожи Простаковой, что «придет час воли
Божией», недоросль Митрофан отвечает знаменитым изречением: «Час воли
моей пришел» — и оказывается не прав, то схожее по форме заявление
Ворова: «Пришло время благополучия нашего» — целиком и полностью
отражает положение дел в несчастном отечестве. Знаменитое «час воли
Божией», которое в письме Фонвизину от 6 апреля 1771 года Сумароков
называл «той же магометанской предестинацией (учением о
предопределении. — М. Л.)», отрицательные герои переделывают на свой лад.
Как бы то ни было, в своих письмах и
Взяткин, и Его Превосходительство*** не лицемерят и высказываются о
своих намерениях весьма откровенно. Другой, не менее искренний судья —
Сорванцов разоблачает себя в так называемом «Разговоре у княгини
Халдиной». Из письма Стародума «сочинителю „Недоросля"» следует, что
посетивший его приятель, носящий характерное имя Здравомысл (по
наблюдению А. С. Пушкина, этот герой «напоминает Правдина и Стародума,
хотя в нем и менее педантства»), за день до этого стал свидетелем
прелюбопытной беседы глупой княгини Халдиной с образцовым, на ее взгляд,
дворянином Сорванцовым и пересказал ее своему почтенному другу.
Стародум сделал из рассказа Здравомысла сцену из комедии и отправил ее
для публикации в «периодическом творении».
Превращение описания разговора в
сценический диалог выглядит необоснованным, но легко объясняется: ведь
письмо Стародума представляет собой фрагмент незаконченной комедии
Фонвизина, дошедшей до нас под названием «Добрый наставник». В первом
явлении первого действия этой пьесы некая не названная по имени княгиня
обсуждает со своей служанкой полюбившегося ей князя Честона,
ненавистного ей «почтенного старичка» господина Праводума, своего брата —
«мужика бешенного» господина Прямикова и симпатичного ей унтер-офицера
Дурашкина, жениха племянницы княгини. Накануне вечером трижды вступавшая
в брак, по этой причине утратившая право на новое замужество, но вновь
влюбленная княгиня посетила родную тетушку Дурашкина, генеральшу
Халдину, просидела там до «двух часов за полночь» и, не сумев вызвать у
Честона ответного чувства, была «принуждена оставить князя тут за
картами» (в том, что честный человек может быть игроком, большой
любитель карточной игры Фонвизин не сомневается ни секунды). Во втором
явлении на сцене появляется вчерашний карточный противник Честона
Сорванцов, и его разговор с княгиней совпадает с началом сцены,
записанной Стародумом для журнала «Друг честных людей» (с той разницей,
что в журнальном варианте княгиней становится названная раньше
генеральшей Халдина). Молодой повеса рассказывает наряжающейся в его
присутствии собеседнице «коротехонькую» историю своей жизни.
Оказывается, свои первые 18 лет Сорванцов «служил отечеству гвардии
унтер-офицером», «сидя дома» и никаким наукам не обучаясь, затем
неизвестно каким образом (по его воспоминаниям, «покойник батюшка и
покойница матушка» писали письма и делали подарки некой петербургской
«секретаря тетке») он «очутился в отставке капитаном», после смерти
родителей Сорванцов стал наследником трех тысяч душ и поселился в
Москве. Но вскоре на его непутевую голову обрушились несчастья одно
страшнее другого: сначала московский мот и щеголь проиграл в карты
половину своего имения, а затем, когда взявшийся за ум Сорванцов «вошел в
коммерцию, стал продавать людей на службу отечеству», «чтоб сделать
себе в Москве некоторую репутацию», «стал покупать бегунов», и его
«ямской цуг был по Москве из первых», из вышеназванного «цуга выпрягли
четверню и велели ездить парой».
В соответствии с императорским
манифестом «О экипажах и ливреях, какие разных классов чиновникам
дозволяется иметь», количество запряженных в экипаж лошадей ставилось в
прямую зависимость от общественного положения его владельца: особы
первых двух классов получали право «ездить шестью лошадями и с двумя
верьшниками», третьего, четвертого и пятого классов — «шестернею без
верьшников», шестого, седьмого и восьмого — «четвернею без верьшников», а
обер-офицерам, к числу которых относился несчастный Сорванцов,
дозволялось «ездить по городам в каретах и в санях парою без
верьшников». О стремлении недостойных своего звания российских дворян
любой ценой удовлетворить свое «любочестие» Фонвизин писал и раньше:
оправдываясь в 1783 году перед «сочинителем „Былей и небылиц"» за свои
неосторожные вопросы, он, между прочим, заявляет: «Я видел множество
таких, которые служат или паче занимают места в службе для того только,
что ездят на паре. Я видел множество других, которые пошли тотчас в
отставку, как скоро добились права впрягать четверню». Запросы
отставного капитана Сорванцова (в черновике комедии однажды ошибочно —
ошибочно, потому что в рукописи это слово зачеркнуто — названного
графом) выглядят куда внушительнее: не желая терпеть крайнее унижение,
он «решился или умереть, или по-прежнему ездить шестеркой». С этой целью
честолюбивый господин отправился в Петербург и сделал там блестящую
карьеру: через полтора месяца его «преобразили» в надворные советники, а
менее чем через год «перебросили» в коллежские. Теперь, «сделавшись
судьей», Сорванцов спит во время заседаний и находится «накануне быть»
статским советником, получив вожделенный чин, собирается выйти в
отставку, отправиться в Москву и, пользуясь законным правом, «первые
визиты сделать шестернею». «О если бы все дворяне мыслили так
благородно, и лошадям было бы гораздо легче», — подытоживает его рассказ
восторженная княгиня и тем заканчивает отрывок комедии «Добрый
наставник».
По наблюдению Стародума, императорский
указ, направленный против «день ото дня умножающейся» роскоши, можно
обойти легко и быстро, благо надворный советник Взяткин имеет связи и
готов предложить любому желающему свое посредничество. Правда, в начале
1788 года Взяткина уже нет на свете, его обнародованная переписка с
«милостивым покровителем» происходила в 1777 году и, судя по всему,
помочь страждущему Сорванцову он не имеет никакой возможности. Но ведь и
«узаконение» «О экипажах», в течение нескольких лет после выхода
которого благородный дворянин Сорванцов из отставного капитана
превратился в статского советника, датировано 3 апреля 1775 года.
Выходит, Взяткин устраивал судьбы своих компаньонов, а Сорванцов покупал
чины в один и тот же 1777 год, и, следовательно, по мнению Фонвизина,
расцвет мздоимства и взяточничества в екатерининской России пришелся на
середину — вторую половину 1770-х годов, по официальному мнению, эпоху
спокойствия, процветания и активной реформаторской деятельности
императрицы (в 1775 году Ипполит Богданович писал об этом времени как о
периоде «некоторого особого благополучия и спокойствия», «когда внешняя
война престала, когда внутренние бунты и раздоры разрушены, когда
утомленные ими народы отдыхают в недрах спокойствия и милосердия, когда
изобилие, науки и художествы вновь обостряются и музам отверзается
пространное поле, воспев победоносную государыню, прославить мир, тишину
и блаженство ее подданных»). Другое дело, что о своем намерении «быть
статским» в самом ближайшем будущем Сорванцов говорит в феврале
1788 года, через 13 лет после выхода манифеста, и тем самым приводит
внимательного читателя в крайнее недоумение. Причем делает это не в
первый раз: но если в «Недоросле» в рассказе Стародума об истории своей
жизни путаница возникает из-за недостатка дат, то в «Друге честных
людей» — из-за их явного избытка.
В журнальном варианте разговор
Сорванцова с княгиней Халдиной имеет продолжение, из которого следует,
что честолюбивый и, казалось бы, достойный порицания судья наделен живым
умом, не лишенным благородства сердцем и острым языком. К веселым
собеседникам присоединяется давно и по недоразумению дожидающийся в
соседней с уборной хозяйки дома комнате (кто мог предположить, что
княгиня «при мужчинах любит одеваться»?) и оттуда услышавший
вышеописанный рассказ Здравомысл (восхищавшийся этим фонвизинским
творением Пушкин видел в необычной привычке московской аристократки
примету старого времени). В разговоре со Здравомыслом Сорванцов зло и
беспощадно отзывается о полученном им воспитании, которое, по его
словам, было заменено питанием, об образовании, которое ему и
детям его внучатой тетушки дал приехавший из Америки Шевалье Какаду —
«француз пустоголовый, из побродяг самая негодница», и о той самой
тетушке, которая «выдавала себя в свете за чадолюбивую мать и верную
супругу, за добрую хозяйку и за набожную женщину» и которая «никакой
слабости женщинам не прощает», хотя ее младший сын «как две капли
походит на шевалье Какаду».
К счастью, в Москве прошедший
испытания «первой молодости» Сорванцов знакомится с неким просвещенным и
воспитанным молодым человеком, который, по его словам, «приучил меня к
чтению книг и открыл мне, в каком невежестве я пресмыкаюсь». В
результате Сорванцов перестает соответствовать своей фамилии и
решительно объявляет, что «хотел бы сию минуту пойти учеником в тот
университет, где мог бы сделаться годным к службе и откуда вышед, знал
бы я, что получу место не то, где есть только вакансия, но то, для
которого я учился и к которому способен». А все потому, полагает
«исправленный» Сорванцов, что «без просвещения человек есть сожаления
достойная тварь» (в «Недоросле» же Стародум почти в тех же самых
выражениях заявляет, что без души «просвещеннейшая умница жалкая
тварь»). Примерно такая же «тварь», как тетушка Сорванцова госпожа
Лицемера и его старинная приятельница княгиня Халдина (халда — значит
грубая и неряшливая женщина). В отличие от этого героя, ни одна из них
не способна на «перемену мыслей» и о раскаянии даже не помышляет.
Зато «автор» последнего журнального
«творения», поучающий своего племянника дядя, время от времени меняет
жизненную «систему» и в конечном итоге возвращается на стезю
добродетели. В самом начале своего наставления престарелый мздоимец
заявляет о намерении предостеречь неопытного родственника от вредного
влияния философов, которые «написали многие стопы бумаги о науке жить
счастливо, но видно, что они прямого пути к счастию не знали, ибо сами
жили почти в бедности, то есть несчастно». Кроме
философов-бессребреников, в мире существуют «нравоучительные врали»
(Фонвизин их встречал во Франции в том же неоднократно упоминаемом в
журнале 1777 году), которые, зная верный «способ достичь до счастья»,
«нажили великие богатства» и своим ложным учением вводят доверчивых
людей в заблуждение. Отец героя был «нравоучителем» искренним и, умирая,
завещал сыну стать «добросердечным, благотворительным и трудолюбивым».
Следуя совету своего честного родителя, тогда еще добродетельный дядя
впал в крайнюю бедность и нажил себе множество сильных врагов. Едва
избежав «челюстей смерти» и «увидев неразумие своей системы»,
«прозревший» герой с обычной для таких случаев легкостью бросился в
другую крайность и начал «делать совсем противное тому, что прежде
делал». Имея, подобно юному Фонвизину, «склонность к сатире»,
«богатомыслящий» дядя отложил в сторону свое пугавшее многих вельмож
перо, принялся осыпать начальников «льстивыми похвалами», стал
доверенным лицом «знатного невежды, который прежде был его гонителем»,
женился на содержанке «одного любимца знатного господина» и вскоре
достиг высоких степеней. Жизнь показала, что «пути к богатству, то есть к
счастию, гораздо короче и глаже, нежели как болтают о том вышеназванные
нравоучающие врали» и его легко достичь ценой «унижения души».
Однако, «приближаясь к концу» и став
свидетелем жалкой смерти своего друга Ворова (уж не того ли асессора,
которому в свое время помогал Его Превосходительство***?), дядя начинает
«чувствовать глас совести» и дает племяннику те же (правда,
сформулированные с небольшими оговорками) наставления, какие он очень
давно получил от умирающего отца: «…будь чистосердечен, но знай, что не
всегда и всякую истину говорить надобно; будь благотворитель, но не
расстраивай своего состояния; будь трудолюбив и прилепляйся к учению, но
не возмечтай о своей мудрости». Получается, нераскаявшиеся негодяи,
Взяткин и Воров, умирают, и смерть их не вызывает у окружающих иных
чувств, кроме «удовольствия, смешанного с презрением к покойнику»;
сбившиеся же с пути добродетели Сорванцов и «автор» «Наставления дяди к
своему племяннику» находят в себе силы стать честными людьми и
продолжают жить и здравствовать (по крайней мере, в журнале об упокоении
раскаявшегося дяди не сказано ни слова). Возможно, на самом деле
кончина Взяткина была вовсе не «блаженной», а столь же лютой, что и
смерть Ворова, и оба они «в постеле своей терзалися душевно гораздо
сильнее, нежели иной вор страждет на площади». А значит, блаженствующие
при жизни и избежавшие земного суда грешники обречены «умирать
мучительно», и сто раз прав раздавленный судьбой Советник, в свое время
объявивший «смотрителям» «Бригадира», что «жить без совести всего на
свете хуже».
Среди помещенных в фонвизинском
журнале посланий особняком стоит письмо Стародума, в котором московский
мыслитель размышляет о причинах столь «малого числа» отечественных
ораторов. Услышав спор двух молодых и плохо воспитанных литераторов, из
которых один «весьма язвительно шпынял над творениями первых наших
писателей», а другой доказывал, что «Россия имеет ораторов, над которыми
шутить не позволяется», он принялся думать «о сей беседе» и пришел к
выводу, что «истинная причина малого числа ораторов есть недостаток в
случаях, при коих бы дар красноречия мог показаться». Перечисляя лучших
российских казнодеев, способных сравняться со знаменитыми европейскими
витиями, архиепископом Кентерберийским Джоном Тиллотсоном и иезуитом при
дворе Людовика XIV Луи Бурдалу, Стародум называет не только
проповедников духовного звания, но и старого знакомого Фонвизина, его
бывшего «командира» — Ивана Перфильевича Елагина («преосвященные наши
митрополиты: Гавриил, Самуил, Платон, суть наши Тиллотсоны и Бурдалу, а
разные мнения и голоса Елагина, составленные по долгу звания его,
довольно доказывают, какого рода и силы было бы российское витийство,
если б имели мы где рассуждать о законе и податях и где судить поведения
министров, государственным рулем управляющих»). А чуть выше Стародум
заявляет, что живи Елагин в Афинах или Риме, он бы непременно стал
Демосфеном и Цицероном. Давно расставшись со своим не самым любимым
начальником, Фонвизин продолжает ценить его таланты и отзывается о нем
чрезвычайно почтительно.
Итак, Фонвизин заканчивает работу над
своим «периодическим сочинением»; по его замыслу, «Друг честных людей»
будет выходить в течение всего 1788 года, первые четыре листа (из
приготовленных двенадцати) «получить будет можно в начале мая, вторые
четыре в начале сентября, а последние четыре в начале будущего года»,
750 подписчиков с нетерпением ждут появления первого номера, как вдруг
выясняется, что планам «сочинителя „Недоросля"» осуществиться не
суждено. В письме Петру Панину, датированном 4 апреля 1788 года,
Фонвизин, кроме прочего, пишет, что «здешняя полиция воспретила
печатание „Стародума", итак, я не виноват, если он в публику не выйдет».
При жизни Фонвизина «Друг честных людей» «в публику» так и «не вышел» и
был напечатан лишь в 1830 году в составе собрания сочинений писателя.
Потерпев сокрушительное поражение в
Петербурге, Фонвизин пытается взять реванш в Москве. Как следует из его
статьи «Мнение об избрании пиес в „Московские сочинения"», написанной,
по мнению некоторых исследователей, в том же 1788 году, в старой столице
энергичный литератор планирует организовать литературное общество,
члены которого составят редакционную коллегию журнала «Московские
сочинения» и будут ежемесячно выдавать строго определенное количество
литературной продукции: «по листу стихами и по листу прозою». Отбираемые
для публикации и с этой целью обсуждаемые «собранием» литераторов
«пиесы» должны соответствовать специально указанным критериям:
«надлежать к словесным, а не иным наукам», быть «малыми» и только
оригинальными сочинениями. Поэтому в журнале не будет места ни комедиям,
ни трагедиям, ни переведенным с иностранных языков прозаическим и
стихотворным произведениям. Особенно активно Фонвизин настаивает на
оригинальности направляемых в журнал литературных сочинений,
отечественные переводы вызывают у него крайнее раздражение, и о них он
рассуждает дважды, в начале и в конце программы. По мнению опытного и
умелого переводчика с латинского, немецкого и французского языков, среди
бытующих в России переводов большая часть выполнена так плохо, что их
«и сам переводчик, не говоря о читателе, разуметь не может», а
«чужестранные авторы, прославленные во всем свете, теряют в отечестве
нашем свою славу, и читатели заражаются дурным вкусом». Примечательно,
что о принципиальном отказе печатать сочинения иностранных писателей
Фонвизин заявляет и во вступлении к «Другу честных людей», а помешенные
во «Мнении» филиппики едва не дословно повторяют многочисленные отзывы
современников об отвратительном качестве издаваемых ныне русских
переводов. Приступил ли Фонвизин к осуществлению своего плана,
предпринял ли в этой связи какие-нибудь шаги, а если не приступил, то
почему, остается неизвестным. Если же «Московские сочинения» были не
мечтой, а серьезным замыслом, то Фонвизина вновь постигла неудача, и его
сугубо литературный, предназначенный для любителей отечественной
словесности журнал разделил печальную участь общественно-политического
«периодического сочинения, посвященного истине». Правда, в отличие от
«Стародума», журнал «Московские сочинения» умер, так и не успев
родиться.
К несчастью, та же незавидная судьба
постигла и последний фонвизинский издательский проект 1788 года —
собрание всех сочинений, созданных или переведенных писателем за без
малого 30 лет его литературной деятельности. В мае 1788 года в
«Санкт-Петербургских ведомостях» появляется информация о бесплатной
раздаче «в Суконной линии в лавке № 14» объявления об издании «Полного
собрания сочинений и переводов Дениса Ивановича Фон Визина в пяти
томах». Из опубликованного объявления следует, что в состав
предполагаемого издания войдут «Недоросль; Брегадир; Корион; Иосиф в 9
песнях; Сидней; слово похвальное Марку Аврелию; о национальном
любочестии; Тагио; избранные гольберговы басни; глухой и немой; слово на
выздоровление Его Императорского Высочества; Каллисфен; Лисица
Казнодей; послание к Шумилову; записки первого путешествия; поучение в
Духов день; примечание на критику; челобитная российской Минерве; разные
письма и проч.» и что все желающие приобрести книги известного автора
могут посетить указанный книжный магазин и осведомиться, на каком этапе
находится подготовка издания.
До конца июня 1788 года в трех подряд
номерах «Санкт-Петербургских ведомостей» печатается настоятельное
предложение уважаемой публике оформить подписку на собрание сочинений и
переводов одного из лучших современных отечественных писателей, однако
по неизвестным нам причинам дальше деклараций о намерениях дело не
пошло. Еще раз пятитомное собрание сочинений Фонвизина упоминается в
книготорговой росписи, являющейся приложением к третьему, датированному
1792 годом изданию «Жития графа Никиты Ивановича Панина», но и в этот
раз все заканчивается лишь упоминанием. По словам напечатавшего это
жизнеописание Петра Ивановича Богдановича (дальнего родственника автора
«Душеньки» Ипполита Федоровича Богдановича, известного книгоиздателя,
знатока немецкого, французского и английского языков, возможного
переводчика замечательного сочинения Карла Линнея «Водка в руках
философа, врача и простолюдима» и издателя, а возможно, и переводчика
«Похвалы глупости», в русском варианте — «Вещания глупости», Эразма
Роттердамского, человека «беспокойного», не всегда законопослушного и по
этой причине высланного из столицы в Полтаву), Фонвизин до самой смерти
оставался его искренним другом и передал ему для публикации «все свои
творения и переводы». Богдановичем были напечатаны «Послание к слугам
моим», «Бригадир», «Недоросль» и «Иосиф», однако ни при жизни, ни вскоре
после смерти Фонвизина многотомное издание его трудов свет так и не
увидело. |