Ободренный успехом комедии, главное же – одобрением и
снисходительностью Екатерины, автор, находящийся в полном расцвете
таланта и умственных сил, в следующем году послал в "Собеседник” свои
"Вопросы”.
В 1783 году княгиня Дашкова назначена была президентом
Академии наук и основала при ней периодическое издание – "Собеседник”.
Первый выпуск разошелся в количестве 1812 экземпляров, громадном по тому
времени, когда и 200–300 экземпляров уже означали успех. В этом журнале
сотрудничала сама императрица, помещая известные свои "Были и
небылицы”. Екатерина часто упоминает здесь о "Майоре С. М. Л. Б. Е.”, то
есть о самолюбии, которое побуждает писать и угождать вкусу читателей.
Она уверяла, что не придает никакого значения своим безделкам и
побуждает ее писать только страсть марать бумагу. Она не может видеть,
говорит она, два новых пера, которые ежедневно приготовляет ей
камердинер, чтобы им не улыбнуться и не ощутить охоту их опробовать.
Хотя или нехотя, она, однако, задавала тон современной ей литературе,
так как всем приходилось следовать за ней. Она же понимала сатиру только
"в улыбательном духе”, то есть писать следовало так, чтобы никого не
обидеть. Княгиня Дашкова жаловалась, что князь Вяземский,
генерал-прокурор, все относит или к себе, или к жене своей и потому ей
делает неприятности. Екатерина осмеяла такую обидчивость в своих "Былях и
небылицах”; в ответ на жалобы Угадаева она пишет:
"Люди тут, т. е. в "Былях и небылицах”, безыменные, а
описывается умоположение человеческое, до Карпа и Сидора тут дела нет.
Буде же Карп или Сидор сердится и желает быть описан лучше, пусть
пришлет описание своей особы; от слова до слова внесется в "Были и
небылицы”.
Тем не менее, из всех вопросов Фонвизина задел ее больше
всего тот, который указывал, по ее же догадке, на личность ее
обер-шталмейстера Льва Нарышкина. Этот знаменитый 14-й вопрос гласил:
"Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а нынче имеют и весьма большие?”
Екатерина ответила на это: "Предки наши не все грамоте умели. NB. Сей вопрос родился от свободоязычия, которого
предки наши не имели: буде же бы имели, но начли бы на нынешнего одного
десять прежде бывших”. Вопрос сильно задел самолюбие императрицы, так
как Нарышкин был ее любимцем исключительно за его шутовской нрав и
принадлежал к ее интимному кружку еще тогда, когда она была великой
княгиней.
"Лев Нарышкин был рожден арлекином, – говорила она
сама, – и если бы не его происхожденье, то он, конечно, нашел бы, чем
существовать. Никто не заставлял меня столько смеяться, как он”. Он
уверял однажды императрицу, что у попугая язык устроен, как у человека.
"Je ne savais pas cela, je donnerais à la perruche la surwivance de
votre charge” (Я не знала этого, я сделаю попугая вашим преемником), –
ответила она, смеясь. О нем пишет Державин:
Что нужды мне, что по паркету Подчас и кубари пускал? Факт, о котором свидетельствует также герцог де Линь.
Что нужды мне, кто все зефиром, С цветка лишь на цветок летя, Доволен был собою, миром, Шутил, резвился, как дитя? Хвалю тебя, ты в смысле здравом Пресчастливо провел свой век. Екатерина
писала также Гримму: "Вы непременно должны знать, что я до страсти
люблю заставлять обер-шталмейстера говорить о политике; для меня нет
большего удовольствия, как давать ему устраивать по-своему Европу”.
Называя Нарышкина "невеждой по ремеслу”, она любила
забавляться с ним, как и с любимой своей комнатной собачкой, и
задумывала целую поэму "Леониана”, черновой набросок плана которой
найден Пекарским. Судя по этому черновому наброску, в шуточных
приключениях героя поэмы должна была заключаться его характеристика.
Один из иностранцев при русском дворе пишет в своих записках:
"Хотя то, что мы читаем в
истории о шутах при Петре Великом, и не сохранилось совершенно в том же
виде доныне, но и не вывелось окончательно. Лишь в немногих домах
имеется шут на жалованье, но какой-нибудь прихлебатель или униженный
прислужник исправляет его должность, чтобы угождать своему начальнику
или покровителю. При дворе обер-шталмейстер Нарышкин, самое странное существо, какое
только можно вообразить, играет столь унизительную роль. При князе
Потемкине она принадлежит одному полковнику (С. А. Львов), который ищет
повышения помимо военных подвигов, в других домах тому, кто желает
кормиться, не тратя ни гроша”.
Страсть к передразниванию, говорит тот же
свидетель, очень сильна у Потемкина, и отсюда благоволение его к другим,
обладающим этим талантом.
Фонвизин не отрекается и даже хвастает тем, что он
передразнивал Сумарокова в домах вельмож, и так как в его письме к
родным есть указание на то, что Потемкин по его просьбе обещал его брату
производство, то нельзя не допустить, что именно этим способом он
приобрел такое расположение надменного фаворита, ибо сам не занимал
тогда никакого положения – ни общественного, ни литературного. Однако
нет оснований думать, что он пользовался милостями Потемкина также и
впоследствии, находясь на службе у Панина, так как вельможи эти не
ладили, а Фонвизин был достаточно честен, чтобы оставаться верным
Панину, которого он глубоко уважал.
Кстати заметим, что иностранец, пишущий о России, делает
из своих наблюдений столь же поспешное заключение, как сам Фонвизин,
описывающий свои заграничные ощущения. Он говорит: "Это дарование
(переимчивость) нередко в здешней стране и проистекает, я думаю, из
свойства нации, которая ничего не изобретает, но с величайшею легкостью
воспроизводит все, что видит”.
Императрица, которой княгиня Дашкова представила
"Вопросы” Фонвизина, позволила их напечатать, но не иначе как
параллельно со своими ответами, – так они и появились в "Собеседнике”.
Она писала княгине Дашковой, что в таком виде сатира эта будет
безвредна, "если только повод к сравнениям не придаст большей дерзости”.
Ответы Екатерины не только не придали "дерзости”
сочинителю "Вопросов”, но заставили его немедленно повернуть фронт. В
письме, помещенном вместе с "Вопросами”, он выражал надежду, что
"Вопросы” и ответы на них "Собеседника” будут и дальше продолжаться,
образуя "неиссыхаемый источник размышления”. После ответов императрицы,
которые ясно показали, что она вовсе не намерена в Данном случае
"отверзать двери истине”, и особенно после намека на "свободоязычие”
Фонвизин оставил намерение и дальше задавать свои вопросы.
Были эти вопросы смелы или невинны? По всей вероятности,
Фонвизин не ожидал неудовольствия со стороны Екатерины. Самые смелые из
литераторов того времени все же шли за ботиком Екатерины и если имели
иногда поползновение опередить его, то действовали весьма робко,
разведками. Известно, что распространившиеся в период между 1769–1770
годами сатирические журналы с "Трутнем” во главе сразу почти исчезли без
всякой видимой причины, и скоро остались только "Всякая всячина” и
"Трутень”, дни которого, однако, также были уже сочтены. Дело в том, что
смелость сатиры, вообще довольно робкой, по мнению Екатерины уже
перешла намеченные ею границы "в улыбательном духе”. Явных же мер к
прекращению журналов принимать не пришлось, так как при существовавшем в
то время тесном общении двора и литературы настроение первого сейчас же
непосредственно отражалось на второй. Недавно только найден Пекарским в бумагах Екатерины II черновой собственноручный набросок
письма Правдомыслова (псевдоним императрицы) к издателю "Всякой
всячины”, которое не было тогда напечатано и как бы предугадывало
вопросы Фонвизина. "Госпожа бумагомарательница, "Всякая всячина”, –
гласит письмо, – по милости Вашей нынешний год отменно изобилует
недельными изданиями. Лучше бы мы любили изобилие плодов земли, нежели
жатву слов, которую Вы причинили. Ели бы Вашу кашу да оставили бы людей в
покое: ведь и профессора Рихмана бы гром не убил, если бы он сидел за
щами, а не выдумывал шутить с громом”.
Если бы письмо это в свое время было напечатано, кто
знает, вздумал ли бы Фонвизин задавать свои вопросы императрице?
Предостережение "не шутить с громом” оказалось бы, вероятно, достаточно внятным и вразумительным. К счастью, в этот период колебаний подозрительность таилась в подобных черновых набросках.
Несколько лет спустя, когда появилась комедия
императрицы "О время!”, Новиков первый снова ободрился и начал издание
"Живописца” обращением к сочинителю комедии "О время!”: "Вы открыли мне
дорогу, которой я всегда страшился…”
И Фонвизин в своих "Вопросах” следовал за Екатериной; но
из ответов ее, при сравнении их с вопросами, видно, как велика могла
быть разница в отношении к предмету автора и императрицы.
Получив "Вопросы” Фонвизина, императрица сказала только:
"Мы ему отомстим” – она предположила совсем другого автора, а именно
И.И. Шувалова, которого изобразила в карикатурном виде в своих "Былях и
небылицах”. Здесь же, устами дедушки, выразила она и все свое неудовольствие смелостью автора.
"Молокососы, не знаете вы, что я
знаю. В наши времена никто не любил вопросов, ибо с оными и мысленно
соединены были неприятные обстоятельства; нам подобные обороты кажутся неуместны; шуточные
ответы на подобные вопросы не суть нашего века; тогда каждый, поджав
хвост, от оных бегал… Когда дедушка дошел до шпыней, тогда разворчался необычайно крупно, говоря:
шпынь без ума быть не может, в шпыньстве есть острота; за то, продолжал
он, что человек остро что скажет, ведь не лишить его выгод тех, кои
даются в обществе живущим или служащим”(!).
В письме к сочинителю "Былей и небылиц”
Фонвизин так оправдывается: "По ответам вашим вижу, что я некоторые
вопросы не умел написать внятно”. Может быть, он не умел изложить, как
думал, говорит он, но думал честно, и сердце его исполнено благодарности
и благоговения к великим делам Екатерины.
"Ласкаюсь, что все те честные
люди, от коих имею честь быть знаем, отдадут мне справедливость, что
перо мое никогда не было и не будет смочено ни ядом лести, ни желчью
злобы”.
На вопрос пятый Фонвизина: "Отчего у нас
тяжущиеся не печатают тяжеб своих и решений правительства”, вызванный,
очевидно, изучением системы законов во Франции и желанием гласности,
которую имел он случай там наблюдать в то время, когда процессы Вольтера
и других делали столько шума во всей Европе, Екатерина отвечала: "Для
того, что вольных типографий до 1782 года не было”. Этот ответ,
совершенно неопределенный, дает повод Фонвизину в его письме
возликовать. Он видит в нем обещание и уже в самых высокопарных
выражениях восхваляет намерения Екатерины. Мало того, он видит уже и
результаты будто бы совершенного деяния.
"О если б я имел талант ваш, господин сочинитель "Былей и
небылиц”, – восклицает он. – С радостью начертал бы я портрет судьи,
который, считая все бездельства погребенными в архиве своего места,
берет в руки печатную тетрадь и вдруг видит в ней свои скрытые плутни,
объявленные во всенародное известие. Если б я имел перо ваше, с какою
живостью изобразил бы я, как пораженный сим ударом бессовестный судья
бледнеет, как трясутся его руки, как при чтении каждой строки язык его
немеет и по всем чертам его лица разливается стыд, проникнувший в
мрачную его душу, может быть, первый раз от рождения! Вот, господин
сочинитель "Былей и небылиц”, вот портрет, достойный забавной, но
сильной кисти вашей!”
Вопросом о шпынях, по словам его, хотел он лишь показать
несообразность балагурства с высоким чином. Неудачу формы выражения
объясняет он, ссылаясь на слова Екатерины, которыми она ответила на один
из его же вопросов, а именно тем, что "везде, во всякой земле и во
всякое время, род человеческий совершенным не родится”. Благоразумные
ответы, говорит он, убедили его внутренно(?), что он не сумел исполнить доброго намерения и дать вопросам приличного оборота.
Это "внутреннее убеждение” заставило его решиться другие
заготовленные прежде вопросы не задавать, не из страха быть обвиненным,
так как совесть его спокойна, но для того, чтобы не подать повода
другим к "дерзкому свободоязычию”. Решение не публиковать заготовленные
вопросы, конечно, напрашивалось само собой, помимо всяких соображений.
Екатерина II была великодушна в подобных случаях, как лев к собачонке,
но испытывать дважды ее терпение было бы небезопасно.
Фонвизин кончает письмо утверждением, что одобрение
автора, чьи творения вмещают пользу и забаву "в возможной степени
совершенства”, для него так дорого, что малейшее неудовольствие с его
стороны приведет к твердому решению "во всю жизнь за перо не
приниматься”. Отнюдь не было бы удивительно, если бы так оно и
случилось. Известно, насколько преждевременным был энтузиазм Фонвизина
по поводу надежд на гласность в тяжебных делах, – вскоре и сами вольные
типографии были упразднены.
Желание видеть личное неудовольствие во всяком протесте
или критическом отношении к строю Екатерина обнаружила, быть может, в
первый раз явно в истории с "Вопросами”. Она немедленно заподозрила
авторство Шувалова только потому, что ее собственное отношение к этому
вельможе было всегда подозрительным. Ей доносили, что он и княгиня
Дашкова считают себя главными виновниками ее воцарения. Между тем
Шувалов даже отсоветовал нашему автору посылать "Вопросы” в
"Собеседник”.
Императрица приняла милостиво раскаяние Фонвизина, но
высоко подняться в своем положении при дворе он уже не смог никогда, тем
более что был верным учеником и товарищем графа Никиты Панина. Уже
раньше ему приписывали сочинение для великого князя, под руководством
Панина, рассуждения, в котором затрагивался "основной принцип нашего
государственного устройства”.
Говорят, Екатерина, узнав об этом сочинении, сказала в
кругу царедворцев: "Плохо мне приходится жить! уж и г-н Фонвизин хочет
меня учить царствовать”. Если вспомним ее ответ Дидро, то поймем, как
смотрела она на подобные попытки со стороны своих слуг. Никиту Ивановича
Панина она недолюбливала, но ей приходилось с ним считаться.
Фонвизин составил жизнеописание графа, в котором говорит
между прочим: "Время жизни его так еще ново, что важные причины не
допускают открыть подробности всего того, что, без сомнения, чрез
некоторое время история предать потомству не оставит”. Известно, что
Панину действительно принадлежал проект реформы государственного
устройства, на который большое влияние оказало его двенадцатилетнее
пребывание в Швеции в звании посланника.
"Шведский период свободы” – эпоха шляхетской демократии,
когда Швеция была аристократической республикой с жалким подобием
короля, – не мог не произвести впечатления на Панина. По возвращении из
Стокгольма разница между Швецией и Россией бросалась Панину в глаза: ему
уже невыносимо холопство вельмож, его коробит наглость Шуваловых, его
оскорбляют капризы временщиков.
Панин был человек совершенно другого характера – прямой,
честный и самостоятельный в действиях. Несомненно, он осуществлял в
себе тот идеал дворянина "старого времени”, который, к неудовольствию
Екатерины, представлялся Фонвизину, когда он задавал вопрос "об упадших
душах дворянства”, о том, "почему многие добиваются милостей императрицы
не одними честными делами, но обманом и коварством”. Само обращение к
гласности в тяжебных делах, как и вопрос о том, "почему в век
законодательный никто не помышляет отличиться в сей части”, принадлежат
сфере влияния Панина, как это ясно, мне кажется, из "Жизнеописания”.
Проекты и планы Панина понуждали также Фонвизина изучать
юриспруденцию и законы за границей. К числу вопросов того же рода
относится и семнадцатый: "Гордость большей части бояр где обитает – в
душе или голове?” Все эти вопросы, как и прочие, изложены совершенно внятно, вопреки оправданию Фонвизина.
Корыстолюбие фаворитов и вельмож, отсутствие контроля и
всякой распорядительности, кроме личной воли Екатерины, одновременно с
этим отсутствие гласности – таков был порядок вещей.
В "Жизнеописании” Фонвизин справедливо говорит о Панине:
"По внутренним делам гнушался
он в душе своей поведением тех, кои по своим видам, невежеству и рабству
составляют государственный секрет из того, что в нации благоустроенной
должно быть известно всем и каждому, как то: количество доходов, причины
налогов”, и пр. Следующая тирада о Панине содержит в себе не менее
существенный предмет сатиры Фонвизина и других.
"С содроганием слушал он о всем том, что могло нарушить порядок государственный: пойдет ли кто с докладом прямо к государю о таком деле, которое должно быть прежде рассмотрено во всех частях Сенатом; приметит
ли противоречия в сегодняшнем постановлении против вчерашнего; услышит
ли о безмолвном временщикам повиновении тех, которые по званию своему
обязаны защищать истину животом своим; словом, всякий подвиг
презрительной корысти и пристрастия, всякий обман, обольщающий очи
государя или публики, всякое низкое действие душ, заматеревших в робости
старинного рабства и возведенных слепым счастием на знаменитые степени,
приводили в трепет добродетельную его душу”.
Сравнивая эти речи с "Вопросами”, нельзя не
усмотреть в последних почти прямое переложение и, следовательно,
огромное влияние этой светлой личности с сильным характером на нашего
автора, которому характера-то как раз и недоставало. И если Фонвизин
несколько изменил себе в оправдательном письме своем к императрице, то
нельзя не признать, что в целом он все же был близок по духу к этому
образцу. "Он не имел, – как говорит о нем г-н Пятковский, – тех
специфических свойств придворного литератора, которыми владел с избытком
Державин. Фонвизин был слишком прям, угловат, мало кланялся и мало
унижался. Он как будто требовал, а не выпрашивал уважения к своему
таланту и к себе”. Он не умел говорить истину царям с улыбкой, хотя по
натуре не способен был также и к горячему негодованию Радищева или
энтузиазму А. Тургенева. Умный и рассудительный Фонвизин не решался
более выходить из рамок, отмежеванных сатире XVIII века, не решался
более разлучаться на своем пути с тою прекрасной женщиной, чье имя
Осторожность, следуя совету издателя "Живописца”, но его ум и талант
нашли полное выражение в комедии "Недоросль”.
"Недоросль” и "Горе от ума” живут под одною крышей и
отнюдь не случайно обращаются под одним корешком на книжном рынке. Это
те поверстные столбы общественного развития, по счастливому выражению
автора монографии о Сумарокове, которые указывают преемственное развитие
литературы и общества. После Фонвизина комедия продолжала разрабатывать
типы, указанные Сумароковым и сатирой первого десятилетия царствования
Екатерины, но вплоть до "Горя от ума” сцена уже не видела больше столь
яркого протеста против угнетения и произвола, которые продолжали,
однако, существовать.
И все же "философия на троне”, Фонвизин и его комедия
как выражение нравственной идеи явились не чем иным, как результатом
общего движения века. С воцарением Екатерины вступила на трон и
просветительная философия. Императрица стала достойной продолжательницей
дела Петра Великого. "Новые начала и взгляды поражают нас уже, лишь
только прикоснемся к ветхим листам петровского времени. Чувствуешь, что
чем-то молодым, свежим, свободным пахнуло в дремотной, заповедной тиши”.
Европа и особенно Париж становятся обетованною землею всех выдающихся
по стремлениям людей.
Правительство часто содействует, но и личная инициатива
очень сильна. Ломоносов узнает свое призвание лишь в Германии.
"Баснословно чудесными путями, чуть не пешком, перекочевывает в
Голландию и потом в Париж другой основатель нового стиха –
Тредиаковский; к выезжим французам идет в науку Сумароков, к немцам –
Федор Волков. И когда они приходят к сознанию, что пора ученья и
скитанья для них прошла, они закладывают фундамент обновленной
словесности, внося каждый, по мере способностей, свой вклад: Кантемир –
свои сатиры, Ломоносов – научную пропаганду и торжественную лирику,
Тредиаковский – стихосложение, Сумароков – трагедию, Волков –
национальную сцену.
Служба этих людей была велика, но узка была сфера, в
которой они вращались. Коснемся вслед за ними какого-нибудь из
произведений нашей просветительной поры, будет ли это екатерининский
"Наказ”, статья ли сатирического журнала, – и мы тотчас почуем иные,
более глубокие ноты. Дело идет уже о высших правах личности и народа,
взвешиваются и определяются обязанности правителей, устанавливаются
человечные отношения к низшей братии, преступнику, рабу, детям,
выдвигается вопрос об освобождении крестьян; высшее дворянство и двор
гнутся под ударами насмешек Державина и Фонвизина, темное и жестокое
помещичество, вороватый суд обличаются журналами; развивается широкая и
филантропическая образовательная деятельность первоначального масонства,
которое видит перед собою одних братьев-людей там, где прежде были лишь
господа и холопы; сильно затронуты вопросы о свободе печати, гласности
суда, литература пытается усвоить себе самостоятельность, даже прямо
оппозицию суждений, живительно действующих там, где все дышало
однообразием мнений; пробужден интерес к жизни народа, и бытовая стихия
внесена на сцену; сам Фонвизин пишет целую книгу о необходимости
образовать среднее сословие. Сказывается во всем близость к жизни,
пробуждение духа, сказывается и в литературной полемике, хотя бранчивой,
иногда неприличной; и, наконец, в обилии переводов обнаруживается
горячее стремление к общению с целым миром”.
Фридрих Великий, получив "Наказ” от Екатерины, писал в
Петербург своему посланнику графу Сольмсу: "Ни одна еще жена не была
законодательницей, сия слава предоставлена российской императрице,
которая ее, конечно, достойна”. Хвала эта была вызвана главным образом
тем, что в свой "Наказ” Екатерина целиком внесла идеи энциклопедистов,
которых ревностно изучала, будучи еще великой княгиней, вместе с
княгиней Дашковой. Особенным любимцем ее был Вольтер; она называла его
"Божеством веселости”, а о себе говорила также, что веселость – "ее
сильная сторона”. Таким образом, в ее благосклонности к Вольтеру и
Нарышкину, ее шуту, было кое-что общее. Стоит вспомнить, как она
защищала "шпыней” и "балагурство”, утверждая, что для этого нужен ум. С
другой стороны, насколько искренно и глубоко было ее увлечение
энциклопедистами, видим не только из ответа ее Дидро и переписки с
Гриммом, о которой академик Я. К. Грот говорит, что в ней прежде всего
бросается в глаза шуточный тон, но и из дел ее, принявших совсем иное направление, когда то, чему она поклонялась, она же стала называть "французским заблуждением”.
К числу явлений, вызванных нравственным движением века,
принадлежало масонство. Движение это было не свободно от крайностей,
приблизивших его впоследствии к обскурантизму, но во времена Новикова
оно было сильным образовательным средством и поэтому занимает почетное
место в истории нашего общественного просвещения. Любовь, взаимное
общение, стремление к гуманности и равенству были присущи этому явлению.
Принадлежность к масонству требовала серьезности мысли и
чувства и известного настроения, к которому Фонвизин как раз был
совершенно неспособен. Здесь обряд строго соединялся с нравственным
обязательством, тогда как видимая набожность Фонвизина ни к чему его не
обязывала, как показывает его собственное "Признание”.
Сама императрица никогда не благоволила к масонству как к
явлению прежде всего не веселого характера, носящему меланхолическую
печать, как не благоволила она по той же причине и к Руссо. Державин
ставил ей в заслугу, что она:
К духам в собранье не въезжает, Не ходит с трона на Восток. Масонство,
вольнолюбивые мечты, иногда "томная задумчивость” равно явились
отражением просвещенного сознания. Холодный, рассудочный ум Фонвизина
удержал его от чересчур горячих увлечений, хотя не спас от ханжества и
влияния мистика Теплова. Вследствие этого комедия "Недоросль”, хотя и
явилась выражением общественного самосознания, лишена того горячего,
живого чувства протеста, которое наполняет "Горе от ума”, лишена и той
глубокой меланхолии, которая у Мольера дает читателю чувствовать сквозь
зримый смех невидимые слезы. Как и сам Фонвизин, его "идеалы” – Правдин,
Стародум, Милон, Софья – все "умны”, порядочны, но холодны, чересчур
благоразумны и заученным манером излагают господствующую теорию
"просвещенного деспотизма”. Казалось бы, у Фонвизина были под рукой
прекрасные "подлинники” новых людей, таких, как князь
Козловский, и др. Хотят видеть в Стародуме портрет
Новикова, но это лицо у автора совершенно неживое, это идеал резонера, а
в наше время его можно назвать ходячим фонографом, так как большая
часть его речей есть повторение чужих лоскутков. "Я должен сознаться, –
говорит Фонвизин в "Письме сочинителя "Недоросля” к Стародуму”, – что за
успех комедии моей одолжен я вашей особе. Из разговоров ваших с
Правдиным, Милоном и Софьей составил я целые явления, кои публика и
доныне охотно слушает”. Здесь были модные идеи воспитания,
благодетельного отеческого или, вернее, материнского попечения власти о народе, который может многим наслаждаться в своей вольности "действительной”, а не по праву, как
несчастные французы; добродетельные, но весьма патриархальные понятия о
любви и супружеской жизни, где чувство взвешивалось на весах житейского
рассудка. Недовольный современным "вольнодумством” Фонвизин придал
речам Стародума особую окраску степенности патриархальной старины,
соответственно этому и назвав его. Двойственность характера этого
резонерствующего лица несомненно связана отчасти с личностью автора,
отчасти с его желанием идеализировать старину, чтоб рельефнее оттенить
недостатки настоящего. Проповедуя в значительной части "Недоросля”
возвращение к темной старине, он нанес ей в то же время в этой комедии
неизлечимый удар. Фонвизин осуществил в своей комедии ту цель, которую
указали первым русским комикам в их борьбе с недостатками и пороками
современной общественной жизни комедии де Туша, Реньяра, Пирона,
Хольберга (в Дании), Шеридана и пр.
"Подлинники” и материал для "Недоросля” Фонвизин
позаимствовал уже готовыми из журнальной сатиры и комедий самой
Екатерины. Если холодный, рассудочный ум, как было замечено, не допускал
его до увлечений современными идеями, масонством и вообще каким-либо
глубоким нравственным движением, то острота этого ума, наблюдательность и
врожденный талант переимчивости – все влекло его к сатире.
Расцвет ума и таланта Фонвизина совпал с той именно
порою, когда сатирическое направление праздновало победу над лирикой и
дидактической поэзией, так как было признано, что "первому, т. е.
сатире, можно скорее и больше сделать людей хорошо мыслящих, нежели
второму”.
До Фонвизина поэзию представлял Ломоносов, сатиру – Сумароков.
Фонвизин, по-видимому, принимал участие в "Живописце”.
По крайней мере в этом журнале было помещено его "Слово” на
выздоровление цесаревича Павла, а некоторые сатирические письма в том же
журнале живо напоминают слог и манеру его. Сатире приходилось, однако,
бороться с направлением дидактическим. Противники ее говорили, что
сатира ожесточает нравы, а исправляют их нравоучения.
Следы этого нравоучительного направления остались
в речах Стародума, явно указывая на его силу и живучесть. Конечно, это
много помешало цельности комедии и могло нравиться только современникам,
для нас же представляется чем-то рудиментарным, интересным лишь как
документ.
Впрочем, и почти в середине нашего века приходилось
доказывать, что нравоучение мешает художественному изображению,
ссылаясь, как это делает князь Вяземский, на слова Шлегеля: "Поэт должен
быть нравствен, но из сего не следует, что все лица его должны
постоянно поучать”.
Зато "безнравственные” лица в комедии Фонвизина живут своею собственною жизнью и свидетельствуют о том, что,
Уча, нас комик забавляет, Денис тому живой пример, — как сказал Державин.
Рейхель давал Фонвизину в университете переводить
нравоучительные книжки. Кто знает, какое фаустовское обновление могло
ожидать Стародума и самого Фонвизина, если бы Лессинг принял приглашение
в тот же Московский университет во времена студенчества нашего автора.
Как бы ни было, Фонвизин находился в фокусе явлений
сатирической литературы, со всеми ее достоинствами и недостатками. К
числу последних надо отнести то, что литература эта принуждена была идти
на помочах. Среди читателей своих "Трутень” именует первого "Славен”.
Громкий титул ясно обнаруживает личность Екатерины. "Славен между
важными делами читает и мои листки, но я не ведаю, что он о них думает,
малейшую его похвалу почел бы я стократ больше похвал многих людей”.
Автор или издатель тем более имел на это право, что от похвалы этого
читателя зависело и существование журнала. Славен не похвалил…
Наши журналисты, добросовестно "подделывая” чужие
образцы и в этом подражая иностранцам, повторяли прием немцев. Задачи
просветительного направления были приблизительно одни и те же. В русской
периодической сатире всех дальше пошел навстречу жгучим вопросам
Новиков, и "Трутень” его коснулся крепостного права, но Славен не одобрил этой тревоги…
В Вольном экономическом обществе вслед за его
образованием в 1768 году уже затронут был тот же вопрос. Но Екатерина II
не думала еще о его разрешении и продолжала весьма щедро раздавать
земли не только за заслуги людям, подобным Панину, но и фаворитам,
просившимся в отпуск по расстроенному на службе ее величеству здоровью.
Движение этого рода в литературе остановилось
до Радищева, который дорого заплатил за одно нежное чувство к мужику.
Фонвизин немножко покривил душой, когда писал из Парижа, что, сравнивая
положение наших крестьян в лучших местах с положением крестьян тамошних,
находит состояние первых счастливейшим. Казалось, совсем другое
говорили письма к нему же его почтенного друга, известного генерала
Бибикова, усмирявшего Пугачева. "Побить их я не отчаиваюсь, – писал
он, – да успокоить почти всеобщего черни волнения великие предстоят
трудности… Ведь не Пугачев важен, да важно всеобщее негодование, а Пугачев – чучело, которым воры – яицкие казаки – играют”.
В "Наказе” императрица сама выражает опасение, что при
заведенном порядке взимания оброков страна "через недолгое время должна
обнажена быть от жителей”. Однако и в этом не последовало перемены.
Другой вопрос, которого коснулся Фонвизин в
"Недоросле”, – воспитание. Князь Вяземский говорит, что ему указывали
двух, трех стариков в провинции, которые, по преданию, послужили
"подлинниками” Митрофанушки. Это было в двадцатых годах. Нескоро еще эти
недоросли исчезли, и, конечно, среди юношей первой половины нашего века
еще много было подобных же. Сам Митрофанушка также получил свои родовые
черты в наследство. Он, по словам матери, "весь в дядю”, то есть в
Скотинина. Ведь и она по отцу из дома Скотининых. "Покойник батюшка
женился на покойнице матушке, она была по прозванию Приплодина. Нас,
детей, было 18 человек, да кроме меня с братцем все, во власти
Господней, примерли: иных из бани мертвых вытащили; трое, похлебав
молочка из медного котлика, скончались; двое о Святой неделе с
колокольни свалились, а достальные сами не стояли”. Естественный
результат такой семьи – она сама и Митрофан. О подобном воспитании
говорят много журналы и комедии Екатерины. Записки Болотова и Данилова
свидетельствуют, как мало карикатурное изображение изменило сущность
дела. А забавы Митрофана! Одним из самых обычных и любимых развлечений
того времени была псовая охота, на которую тратилось много времени и
денег; другие любили смотреть гусиные и петушиные бои и гонять голубей,
предавались этим занятиям со страстью и в них убивали скуку, порождаемую
праздностью. Вопрос Фонвизина: "Отчего у нас не стыдно ничего не
делать?” – не был, конечно, праздным, и, сопоставляя его со сказанным,
можно поверить его словам в оправдании: "Разумел я, отчего праздным
людям не стыдно быть праздными”.
"Всякая всячина” осмеивала тех, которые, оставляя город,
спешат в деревню в сотоварищество стаи собак и "гоняются за зайцем,
который никогда не бывал с ними в ссоре”. Такой деревенский "трутень”
живет в развалившемся доме – ему некогда заниматься хозяйством, –
изыскивает, может ли боец-гусь победить на поединке лебедя, для того
выписывает из Арзамаса самых славных гусей и платит за них от двадцати и
до пятидесяти рублей, и так далее.
А сон Митрофана! Суеверие рождало массу комических положений, очерченных также в журнальной сатире.
Поколение Екатерины, с нею во главе, мечтало создать
"новую породу” людей воспитанием. В комедии заявляют об этом Правдин и
Стародум. В "Наказе” говорилось: "Правила воспитания приуготовляют нас
быть гражданами”. Но Фонвизин не избежал ошибки Бецкого и других, умалив
значение образования ума и мечтая именно о новой породе… Стародум
говорит: "Главная цель всех знаний человеческих – благонравие”.
Идеальные требования чувства были, впрочем, естественным протестом
против дикости нравов, полным олицетворением которых стала фигура
Скотинина. Князь Вяземский остроумно сравнивает этого героя с
театральными тиранами ложноклассической трагедии – он говорит о любви
своей к свиньям, как Дмитрий Самозванец Сумарокова – о любви к
злодействам. И при всей этой ужасающей карикатурности разве он далек от
подлинника? В идее воспитания без образования заключалась иллюзия
некоторых западных филантропов, получившая в то время широкое развитие у
нас в планах Бецкого и Екатерины II. Надо отдать справедливость людям
прошлого века – они верили в человеческую натуру.
В своем плане воспитания великого князя граф Панин говорит:
"Воспитатель должен с крайним прилежанием и, так
сказать, равно с попечением о сохранении здоровья его высочества
предостерегать и не допускать ни делом, ни словами ничего такого, что
хотя мало бы могло развратить те душевные способности к добродетелям, с которыми человек на свет происходит”, и
так далее. Конечно, передовые люди, требуя прежде всего благонравия, не
могли отречься также от образования. Фонвизин ставит, между прочим,
вопрос: "Отчего в Европе весьма ограниченный человек в состоянии
написать письмо вразумительное и отчего у нас часто преострые люди пишут
так бестолково?” Были, однако, и обскуранты, отрицавшие совершенно
науки. "Что в науках, – говорит Наркисс.– Астрономия умножит ли
красоту мою паче звезд небесных? – Нет. На что же мне она? Математика
прибавит ли моих доходов? – Нет. Чорт ли в ней?” – и так далее.
Оказывается, не исчерпаны еще были мотивы сатиры Кантемира.
"И вы, добрые старички, – говорит
"Живописец”, – думаете согласно со мною, но по другим только причинам.
Вы рассуждаете так: деды наши и прадеды ничему не учились да жили
счастливо, богато и спокойно; науки да книги переводят только деньги:
какая от них прибыль? одно разоренье!.. Премудрые воспитатели! В вашем
невежестве видно некоторое подобие славнейшия в нашем веке мудрости
Жан-Жака Руссо: а он разумом, а вы невежеством доказываете, что науки
бесполезны…”
Под словом "воспитание” разумели просто питание. "Могу
сказать, – говорила одна барыня, – мы у нашего батюшки хорошо
воспитаны: одного меду невпроед было”. Разве не буквально так понимает
Простакова воспитание Митрофана? И вот злонравия и, прибавить можно, невежества плоды:
"Трагическая развязка "Недоросля” – не редкость. Архивы уголовных дел
наших могут представить тому многочисленные доказательства” (князь
Вяземский).
Фонвизину было около 40 лет, когда он написал
"Недоросля”. Этот период полной зрелости ума, характера и таланта был
самым плодовитым и значительным в жизни Фонвизина как литературного
деятеля. Вслед за "Недорослем” появились знаменитые "Вопросы” и
"Жизнеописание графа Никиты Ивановича Панина”, "Придворная грамматика” и
"Российский сословник”. Все эти произведения, несмотря на разнообразие
формы, затрагивают вопросы политической и общественной жизни народа, все
они свидетельствуют о широком взгляде Фонвизина на обязанности и долг
гражданина. В особенности выясняют они его взгляд на долг и на призвание
писателя пером своим помогать, содействовать правительству, являясь
выразителем общественных мнений и желаний, разъясняя в то же время
обществу требования и благие начинания верховной власти. Но перемена в
направлении действий императрицы быстро делалась явной, некоторые
неблагоприятные черты характера Фонвизина мешали и ему оставаться
постоянно и твердо на страже своего призвания. Подобно многим другим, он
отступал немедленно, по указанию флюгера на перемену ветра, и если не
изменял резко своим убеждениям, то и не отстаивал их, рискуя чересчур.
Он провел свою ладью между опасными рифами довольно осторожно.
Сравнение его произведений крайне интересно. Особенно
характерен последний его труд, появившийся в журнале "Друг честных
людей”. Но раньше еще, также непосредственно вслед за "Недорослем”, он
дал краткое резюме взгляда своего на достоинство писателя в "Челобитной
российской Минерве от российских писателей”. Она напечатана была в
"Собеседнике”, вслед за ответами императрицы на его "Вопросы”, и в
книжке же поместил он оправдательное письмо свое к Екатерине. Порядок
несколько не соответствовал сущности, так как это оправдание в
"неясности” и раскаянье в "неуместности” вопросов было все же изменой
тому делу, которое он защищал в "Челобитной”.
"Бьют челом российские писатели, а о чем, тому следуют пункты”, – таково начало "Челобитной”.
Автор жалуется на невежество некоторых вельмож. Они,
заимствуя свет лишь от мудрости императрицы, возмечтали о себе и думают,
что никаких знаний в делах не надобно, ибо они сами-де в делах, хотя и
без знаний. Они считают всякое знание и особенно словесные науки чуть ли
не уголовным преступлением и нагло приступили к определению следующих мер:
1) всех упражняющихся в словесных науках к делам не употреблять;
2) всех таковых, находящихся при делах, от дел отрешить.
Державин свидетельствует также в своих "Записках”, что
князь Вяземский (его начальник, генерал-прокурор Сената) не мог
равнодушно говорить со стихотворцем, привязывался к нему при всяком
случае, "не токмо насмехался, но и почти ругал, проповедуя, что
стихотворцы неспособны ни к какому делу”. Нельстецов, автор
"Челобитной”, просит российскую Минерву указом своим это "век наш
ругающее” определение отменить, писателей же "яко грамотных людей
повелеть по способностям к делам употреблять, дабы именованные, служа
российским музам на досуге, могли главное жизни время посвятить на дело для службы Вашего Величества”.
Итак, Фонвизин все-таки смотрел на литературу как на
занятие побочное. Взгляд этот отвечал потребности времени в образованных
людях прежде всего для службы гражданской. Фонвизину, кроме участия в
проектах Панина, принадлежит, между прочим, проект "о почтах” и др.
Жалоба Нельстецова не относилась, конечно, к
тем вельможам, которые или сами любили упражняться в литературе, или
покровительствовали охотно талантам. Так, Фонвизин, хотя недоволен был
одно время Елагиным, однако с признательностью вспоминает всегда этого
человека. Последний упражнялся в писаниях франкмасонских, а также
пробовал себя в драматическом жанре и покровительствовал Лукину,
Фонвизину и другим. По ходатайству Безбородко в 1782 году Фонвизин
получил (после "Недоросля”) пожизненную пенсию из "почтовых доходов” –
половинное жалованье с прибавочным окладом, пожалованным ему ранее, а
всего 1250 рублей в год.
Из всех произведений Фонвизина на долю
"Недоросля” выпал, конечно, наибольший успех. Эта комедия представлена
была в первый раз в Петербурге 24 сентября 1782 года "на щет (в бенефис)
первого придворного актера Дмитревского, в которое время несравненно
театр был наполнен и публика аплодировала пьесу метанием кошельков”. "Характер мамы играл бывший придворный актер Шумский и несравненно удовлетворил зрителей… Сия комедия, наполненная замысловатыми изражениями (!), множеством действующих лиц, где каждый в своем
характере изречениями различается, заслужила внимание от публики. Для
сего принята с отменным удовольствием от всех и почасту на
С.-Петербургском и Московском театре была представляема”. |