Он сидел, откинувшись на спинку укороченной софы, с
телефонной трубкой в руке. На столике перед ним стоял раскрытый ноутбук,
черный, небольшой, похоже: HP Compaq.
Одет он был по-домашнему — в шерстяной длинной
разноцветно-клетчатой кофте, голубовато-серых трениках, завернутых до
колен. Ступня и щиколотка правой ноги были многослойно забинтованы.
Он приветственно махнул входящим нам — мне с Натальей — рукой, продолжая разговор:
— Спасибо, дорогая, что вспомнила. Да… И я тебя поздравляю…
Можно было осмотреться. На стенах много живописи,
включая иконную. На полках, полочках и гвоздях, в углах и вообще до
потолка множество скульптурок и всяческих изделий, артефактов, цацек и
сувениров, свидетельств мировых передвижений и бесчисленных интересов
хозяина дачи. Буфет, кресло — дорогая мебель, старинная и сделанная на
заказ. При всем блеске окладов, рам, хрусталя, фарфора и металла — в
принципе тут всё просто и никак не отдает новорусской стилистикой.
Изнутри дом отделан деревом. Витая лестница на
второй этаж напоминает корабельный трап. Есть на стенах и афиши, но не
так много, а одна из них — с лицом Караченцова.
Актеры — особь статья его дружб. Женщина, с которой
он разговаривал, оказалась человеком театрального цеха. Потом, кстати,
ему звонил Смехов, Евтушенко нежно говорил ему Веничка, было слышно, что Смехов встречает Новый год в семье Тендряковых, которую считает родной.
Телефон не умолкал. Наш последующий разговор состоял
из разрозненных клочков разнообразной тематики, заполняющих короткие
паузы между звонками.
Евтушенко пересел в кресло перед большим квадратом
ящика, где был найден канал «Культура». Передавали старую запись вечера
Никитиных, Сергея и Татьяны, в большом кругу их друзей. Там мелькнули
многие, в том числе Дмитрий Быков.
Я похвалил Быкова за роман об Окуджаве. Евтушенко ответил:
— Нет, там недостаточно любви к герою.
В ответ на мои похвалы быковской «Курсистке»:
— Да, это замечательное стихотворение, я хотел его вставить в антологию, но мне жалко курсисток, понимаешь?..
На длинном поле желтого стола, с двумя лавками по
бокам, — маленькая, скромно наряженная елка (от Задорнова), рядом с ней
фигурная бутыль «Golden vodka» с золотистой взвесью (от Харатьяна).
Заговорили о Талсе. 22 года он уже там, свой дом,
сыновья живут в кампусе, один учится на политолога, другой изучает
английскую литературу, пишет стихи.
— По-русски?
— Нет, на инглише. Они ведь там выросли.
— Рифмует?
— Там давно никто не рифмует. Рифма, наверно, вообще
уйдет из стихов. Так предполагал Пушкин, так сказал и Маяковский:
кажется — вот только с этой рифмой развяжись и вбежишь по строчке в
изумительную жизнь.
Спросил у меня, в какой форме происходит мое
пианство. Ответила Наталья: ходит по Арбату с коньячным шкаликом, глотая
из горла. Евтушенко вспомнил журналиста Андрея Черкизова и прочитал по
книжке балладу о том, как тот разбрасывался на Арбате долларовыми
бумажками. Оказалось, кроме прочего Черкизов писал стихи и очень хорошую
прозу.
Коснулись Кибирова. Опять-таки: плохо рифмует. А вообще — хорош. Даже извинился за раннюю обличительскую дурь.
Наталья спросила у него:
— Куда выходят эти окна?
Ответил — я:
— В белые деревья.
Он кивнул: да. Но деревья там не белые. Это
высоченные темные силуэты хвойных сторожей, исчезающие в низкой тьме
непроглядного ночного неба. О том, что это небо, а не что-нибудь иное,
часто напоминают миморевущие самолеты с бортовыми огнями.
У ворот внутри двора стоит снеговик со светящимся российским триколором из стекла. Это сделали его домашние к его приезду.
Домашние — домоправительница Тамара, привлекательная
брюнетка средних лет, и ее муж Игорь, того же роста, что и хозяин.
Игорь назвал себя шоферюгой и сказал, что он в литературе «не очень-то» и
вообще «по части работы руками». Они из Ростова. Говор южнорусский.
Игорь:
— Мы с Тамарой уже десять лет, жили просто так, но год назад Евгений Алексаныч нам велел зарегистрироваться.
Пошли в музей-галерею. На дворе скользко.
— Илюша, на тебя можно будет опереться?
Нашлась Наталья:
— Всегда найдется женское плечо!
Это здание ему возвел какой-то прохиндей, даром что
земляк-сибиряк, схалтурил и в придачу обворовал, и оседающее сооружение
надо уже ремонтировать или перестраивать.
Двухэтажная постройка состоит из нескольких залов. Открывается экспозиция фоторядом самого Евтушенко.
Это произошло в Японии. Он увидел лицо старой
японки, сливающееся с деревом так, что ее морщины передались дереву. Он
попросил фотожурналиста, его сопровождавшего, дать ему камеру щелкнуть
ее. На следующий день вышел журнал с этим снимком на обложке и подписью:
фото русского поэта Евгения Евтушенко. Ему там подарили Nikon, с
которым он не расстается до сих пор.
Мельком коснулись его токийской поэмы. Я говорю: вот пример того, как Евтушенко может оставаться собой без евтушенковской рифмы.
Конечно, эти фотографии впечатляют. Лица старух,
русских и заморских, пейзажи, архитектура, дети, два-три наших
уголовничка, включая убийц, — пересказывать нет смысла.
Живопись — самая разная, от фигуративной до абстрактной, от безымянного мастера до Целкова, от Шагала до Сикейроса.
— Сколько лет ты собирал все это?
— Всю жизнь.
Есть и стенды с документами: история семьи в частности.
Прапрадед Вильгельм был стеклодув. На полке лежит
авторский — прапрадедовский — хрустальный шар неопределенного цвета,
довольно крупный, несколько деформированный, но крепкий на ощупь.
— Меня отец учил: если надо сделать хорошее дело, обратись за помощью к консерваторам или к лучшим из реакционеров.
Показал на фото отца:
— Он был красивый, мама — красивая, и в кого я, вот такой?
Он ошибается. Он сейчас красив необыкновенно. Лицо — тонкая кость, на которой слой струящегося воздуха и горящие свечки глаз.
Несколько дней назад мы провожали его в Питер.
«Красная стрела» уходила на ночь глядя. Мы пришли пораньше и в ожидании
ходили вдоль поезда по перрону. Поэта долго не было. Наконец из глубины
полумрака прорезались две фигуры: что-то сверхчеловеческое рядом с
обычным человеком. Они синхронно постукивали тростями. Обычным человеком
оказался Нехорошев. На Евтушенко распахнутая черная соболья (или
норковая) шуба, белый малахай накось, белый шарф на отлете и цветной
узкий галстук до колен. Первым делом он вручил нам девятый том Первого
собрания сочинений. Внезапно заговорил, с двухметровой высоты глядя на
парижскую шляпку моей спутницы, о том, что он в свое время яростно
сражался против выездных комиссий. В Питер он едет по приглашению в
честь полувековой даты выступления там вместе с Беллой. Падал снег. Как в
Токио.
Кстати, насчет Японии. Между делом он вполушутку
обронил, что, было дело, лобызался с Йоко Оно. Вкусы его
нерегламентированы, как известно. Было такое: задним числом он узнал,
что Пол Маккартни возил с собой его книжку на английском, перевод
«Станции Зима», и между концертами накачивал дружков чтением вслух этих
стихов. Про это есть «Баллада о пятом битле». Но какой же Евтушенко
пятый? Он первый.
Было и такое. Когда-то в Сиднее он собрал зал на 12
тысяч человек — тот зал, где до того произошел практически провал
битлов: на их концерт пришла пара тысяч зрителей.
— Почему?
— Трудно сказать. В Австралии живут гордые люди.
— А, ну да, потомки каторжан.
— Именно так, — сказал потомок каторжан.
Пикассо, Эрнст, Леже — колоссально, а мне бы чего
попроще: вот небольшая картинка, где изображена в темных тонах изба, в
снегу, за невысоким забором, далекое-близкое. Дом зиминского детства.
Деревянный. Из лиственницы, конечно. Его чуть не разорили дотла чужие
люди — Евтушенко спас, теперь там музей.
Тут есть много чего. Осколки прошлого: бетонный
кусок Берлинской стены, кирпич от екатеринбургского дома Ипатьева — то и
другое добыто собственноручно.
А кстати, соотносил ли он когда-нибудь, что расстрел
царской семьи в ночь с 16 на 17 июля соседствует с днем его рождения —
18 июля?
Пять дней назад на его вечере в Политехническом вызванный на сцену доктор Рошаль спросил в упор:
— Сколько тебе лет, Женя? Мне это надо знать, чтобы,
исходя из того, кто из нас старше, соответствующим образом к тебе
обращаться. Тебе есть восемьдесят?
Ответ был неохотным:
— Биологически — да.
— Значит, мы сегодня отмечаем твой юбилей.
Евтушенко развел руками: да.
За новогодний стол сели примерно за час до полуночи. Он. Мы с Натальей. Его домашние.
Перед этим Тамара неуверенно спросила:
— Евгений Александрович, вы не хотите переодеться?
Он отмахнулся.
Выслушав телеобращение президента, выпили из
хрусталя понемножку шампанского, «Абрау-Дюрсо». До того и после того
были продегустированы арманьяк, коньяк, «Киндзмараули», «Алушта», водка.
В детских дозах.
Стол был полон яств, включая гуся с яблоками.
Когда провожали старый год, Наталья спрашивает:
— Женя, а почему в томе «Весь Евтушенко» нет «Я только внешне, только внешне…»?
— Ну, оно так себе.
Мы не согласились.
Он спросил:
— А что там есть?
Наталья процитировала:
— Брожу я местной барахолкой и мерю чьи-то пиджаки, и мне малиновой бархоткой наводят блеск на башмаки.
Он спросил:
— А что там еще?
Я продолжил:
— Устроив нечто вроде пира, два краснощеких речника сдирают молча пробки с пива об угол пыльного ларька.
Он улыбнулся, я сказал:
— Но мне кажется, что крышку на бутылке нельзя назвать пробкой.
Он не согласился. Правда, в обиходе эта крышка называется пробка. Но, строго говоря, пробка — это втулка, затычка.
Вспомнили Соколова. На открытии надгробного
Соколовского памятника в цветах на могиле была обнаружена записка от
Евтушенко из Америки, о чем он сейчас не очень-то и помнит.
В этой связи он рассказал случай из практики по
работе с молодыми. Поэта П-ова выгнали из Литинститута (за пьянку и
безобразия, разумеется), Евтушенко поговорил с ректором о
восстановлении, ему пошли навстречу, но без права на общежитие.
Евтушенко пристроил его у себя в сторожке. Постоялец, когда хозяин
отсутствовал, продолжал свое. Вламывался в дом, брал из холодильника то,
чего нельзя брать без разрешения. Его терпели. Но когда Евтушенко
прилетел на Соколовские похороны, тот по ходу нелицеприятного разговора
заявил: это ваши дела, вашего поколения, меня это не трогает. То есть
подыхайте, ваш срок пришел.
Я заметил:
— Я поэта П-ова не знаю, но вот в то же время, в перестройку, промелькнул некий Вадим…
— О, да! Вадим Антонов! «Помиловка», великолепная
поэма, я сам пробил ее в «Новом мире». У него были и еще сильные вещи,
он исчез, пропал, стихи остались в руках какой-то женщины и канули без
следа.
Отдельно выпили за Машу. Она только что звонила из Штатов, где приземлилась, вылетев отсюда. Он заметно погрустнел.
Сидели мы недолго. Его мучила боль в ноге, он
утомился, поднялся к себе, нам была отведена спальня на первом этаже. В
беззвучном доме до утра нас оставалось трое. Спал я плохо и мало, видел
свет, падающий на трап: он уснул лишь под утро. Мы засобирались домой.
Утром, прогуливаясь по двору с сигаретой, я ощутил
легкий толчок то ли в бок, то ли в спину. Оглянувшись, увидел огромную
бело-черную морду миролюбивого Бима. Я не сообразил, что мне делать, и
косматый Бим, в основном палево-белый, постояв в некотором ожидании,
побрел в сторону своей будки и, укоризненно посмотрев на меня, коротко
гавкнул. Я обидел его: он-то мне предлагал дружбу.
Утро выдалось изумительным. Голубые небеса с
барашками облачков. Мы пошли на железную дорогу. Было бело, свежо и
нехолодно. 143,4 миллиона соотечественников отсыпались.
Стояла великая тишина, земной шар был пуст, ни
звука, ни души, не считая пары молодых гастарбайтеров в черном,
затерявшихся вдалеке в снегах улицы по имени Сиреневая. |