5 сентября 56
Третьего дня — неожиданная история.
В пять утра я ездил встречать Жанку (Джанна, двоюродная сестра из Ташкента. — Д. С., 2013) и, вернувшись, блаженствовал в постели. Около одиннадцати — звонок. «Митенька — тебя!» Я долго (нрзб): меня нет, спроси, кто звонит, итп. Алуня (Алла, молодая супруга Д. С. — Д. С.,
2013) все мягко излагает и вдруг испуганно: «Я его сейчас разбужу!»
Видимо, в трубке энергично протестуют, и разговор заканчивается.
Оказывается — Евтушенко. Я говорю (нрзб): «Дура ты,
дура — разве же можно так непосредственно проявлять свои чувства!» «Но
ты ведь так хотел с ним познакомиться!» Объясняю в популярном виде
законы дипломатии.
Позавтракав, звоню по оставленному телефону. Слышу
короткое и злое: «Да!» Отвечаю таким же низким, отрывистым и
неприязненным голосом: «Это Сахаров». В трубке более мягко:
«Здравствуйте, Дима. Ну, как поживаете?» Вопрос этот явно неуместен по
причине полного отсутствия взаимного знакомства, и я отвечаю
неопределенным междометием. Начинается небольшой монолог: «Я — ммм —
смотрел ваши стихи у — ммм…» Я помогаю: у Ошанина. «Вот — ммм — кое-что
понравилось, кое-что не понравилось, хотел с вами поговорить, уехал на
два месяца в Грузию — сейчас вернулся и, видите, сразу вам звоню. Вы как
— сегодня свободны?» Я отвечаю, что занят только вечером, и мы
назначаем свидание сейчас же. Я говорю, что должен буду ехать с пустыми
руками. «Ну, в голове стихи есть? И все в порядке». Потом он объясняет,
как найти его жилище. «Четвертая Мещанская — напротив "Форума”». Дом 7,
квартира два. Вы так — войдете во двор и там увидите маленький
двухэтажный домик. Такой весь облупившийся, старенький. Посередине
крыльцо — осторожней, не обвалите его. Звоните в левую дверь». Я перед
этим сказал, что мне ехать от Никитских ворот — то есть из довольно
аристократического района. Поэтому его шутливые извинения по поводу
своего жилища сразу заставили меня подумать — горд, самолюбив, раним.
Ну, посмотрим.
Дверь его дома оказалась открытой, но я все же
позвонил и услышал его голос. Мы прошли через маленькую, всю чем-то
заставленную кухоньку или прихожую. Я спросил — сюда? Да, сюда. Такого я
все же не ожидал. Комната, проходная со всех сторон. Как у большинства
москвичей — это комната общего назначения. И спальня, и столовая, и
гостиная. Тут же в углу — письменный стол с ворохом бумаг. Книг мало.
Небогато ты живешь, поэт! Трудно тебе в такой обстановке работать. Тут
же за дверью — голоса соседей. За окном — двор и галдящие дети. Мне это
слишком знакомо. Из своего опыта мне трудно было бы ожидать что-то иное,
но Женин блестящий вид, стильная одежда и спокойная независимость (то,
что я видел в нем раньше) как-то настроили меня на ожидание иной
домашней обстановки.
Впрочем, сегодня у него был обычный вид простого
парня, который вечерами усталый приходит с работы и не может жить в иных
апартаментах, кроме тех, которые я увидел. Он был в какой-то выцветшей
фуфаечке, поверх — еще одна куртка. Лицо желтоватое и утомленное. Но
этот простой вид держался в нем в течение первой минуты, а потом он
приступил к тяжелой должности литературного мэтра.
Он сел на диване, брови поднялись и придали лбу
выражение высокого раздумья. «На днях приехал из Грузии — чертовски
много работал. Чувствую себя совершенно иссушенным — перевел целую книгу
стихов одного грузинского поэта — превосходные стихи! — писал много
своих — сейчас моя книга выходит из печати — третья книга! — а следующую
я уже в готовом виде сдал в издательство — собираются издать избранное —
надо много думать: что отобрать? — устал, работать не могу — вот, вам
позвонил — сегодня вырвался свободный час — смотрел ваши стихи — кое-что
хорошо, кое-что плохо — ваше выступление в Доме литераторов мне
понравилось — знаете, чувствуется то, чего сейчас так не хватает:
интеллигентность…»
Я впервые вставил слово: «Кажется, это сейчас не
очень ценится». Он тут же развил свою точку зрения, которую было очень
приятно услышать. О том, что — по его мнению — писать может тот, в ком
сочетается настоящий взгляд на жизнь с интеллигентностью, с культурой.
«У нас в Литинституте фамилию Пастернака вообще не услышите. Даже
наиболее талантливые ребята — например, Рождественский — настолько
беспомощны в знании предыстории русской поэтики!»
Вначале говорил почти все время он. Я взял со стола
яблоко и громко его грыз, пытаясь сбить с него мэтрский тон. Постепенно
разговор стал проще — перешли на «ты», стали говорить оба. Женя
рассказывал много интересного — о Грузии, о себе. Обсуждали все, что
приходило на ум и к чему кидал разговор. Прошло часа два, и он вспомнил,
что я должен читать стихи. Оказалось, что все лучшие (на мой взгляд) он
помнил по ошанинским экземплярам. Я прочел несколько других, которые и
сам люблю меньше, — и он был явно разочарован. Позже я его спросил об
этом, и он подтвердил мое впечатление. Но как-то это стало
второстепенным, потому что само чтение мной стихов стало только
выполнением первоначальной программы, которая практически показалась
ненужной. Потом он читал «Станцию Зиму» — начал с одного отрывка и так,
постепенно увлекаясь, прочел по отрывкам почти всю поэму. Относительно
некоторых отрывков, которые он называл «социальными», сказал: «Смотри! —
тебе первому читаю. После Беллочки».
О Беллочке разговор был уже до этого. На столе,
среди бумаг, были рассованы ее фотографии. Одна стояла на полке. Я был
страшно рад, что она такая, потому что стихи ее — теплые и талантливые —
мне нравились. Рад был, что ей только девятнадцать, что Женя ее,
видимо, любит, что она с ним жила летом как жена в Грузии, рад был
слышать, как он о ней говорит. Только испугался, что ее яркие рифмы — не
свои. Я вспомнил, что когда прочел впервые ее стихи, закричал: «Ого! У
Евтушенко появляется своя школа в советской поэзии!» Я спросил его об
этом, и в ответ он только очень радостно рассмеялся. Именно радостно —
никаким другим этот смех назвать было нельзя. Потом я еще несколько раз
видел, как он так смеялся. Он становился совсем похож на простого
уличного мальчишку.
«А ты спешишь?» — спросил он. «Давай поедем
пообедаем вместе». Мы вышли из дома и пошли к Садовой. Теперь на Жене
был яркий пиджак, и модные брюки, и нестандартная, вроде заграничной
сорочка, и яркий-яркий галстук: осенние кленовые листья на голубом фоне.
И желтые ботинки. Все это он достал из шкафа, где оно висело
отутюженное, готовое к эксплуатации. С комнатной эта одежда не
гармонировала, и в этом была, видимо, часть ее происхождения. На улице
Женя несколько раз здоровался со встречными людьми. «Меня здесь все
знают, — сказал он. — Я был первый хулиган. Меня из школы исключили.
Знаешь, — я ведь 10 классов не кончил!»
В такси он неожиданно начал хвалиться. Наверно,
причиной было появление третьего человека — шофера. Снова посыпались
цифры: третья книга, сотни стихотворений, тысячи аванса. Он рассказывал,
как 15-летним мальчишкой отнес в редакцию книгу стихов, лирическим
героем которой был видавший виды человек — солдат, прошедший всю войну.
«А вы совсем Жюль Верн», — неожиданно сказал шофер. И, улыбаясь,
добавил: «Он тоже писал, не выходя из кабинета».
Оказалось, что мы ехали в румынский ресторан в
Парке Культуры. Румынский оркестр, сухое вино. «А ты сухое вино
любишь? — спросил он. — А то, может, сладкое?» В этом вопросе сквозило
презрение. Я успокоил его. Я действительно люблю сухое, но румынского
вина я не знал. В румынский ресторан стояла очередь, и мы заняли хвост.
Обычно в таком положении трудно разговаривать, но мы не томились
молчанием. Женя рассказывал о своих друзьях: Саша Межиров, Миша Луконин,
Смеляков. И Слуцкий. Он вообще часто говорил фразы вроде: «Приехали
туда: я, Симонов, Твардовский и Кирсанов». Ему нравилось чувствовать
себя очень большим, прекрасным и привлекательным. Он говорил: «Я люблю,
чтобы все было здорово, крупно, сочно: и вино пить, и женщины, и стихи, и
одежда». В этом была какая-то литературность, но он был действительно
высокий и приятный, и ярко одет, и стихи писал превосходные. Он много
говорил о благодарности своим друзьям — Саше, и Мише, и Слуцкому. Но ни
разу не упомянул ни об одном своем сверстнике. Он все время был среди
старших, жил среди старших. Но ему хотелось быть поэтом своего
поколения, и он четко называл эту цель, называя наше поколение
«обманутым». Поколение Гудзенко — Луконина он отделял от себя. Но в
своем поколении чувствовал себя одиноким. «Скажи, — говорил он, — а вот у
вас, в МГУ, студенты — знают, что сейчас делается в поэзии?» Я твердо
отвечал «нет». За исключением единиц. В лучшем случае девочки знают
стихи вроде «Над черным носом нашей субмарины» (стихотворение
К. Симонова. — И. Ф.).
Мы прошли в ресторан и сели. Он наклонился и
шепнул: «О литературе давай не говорить. Сзади сидит некто Алексеев —
автор романа "Солдаты” — дикая сволочь. Все-таки это несправедливо, —
добавил он с грустью, — что у антисемитов рождаются дети».
Действительно, вокруг Алексеева сидел выводок детей, а напротив
восседала пышущая здоровьем жена. Это было процветающее семейство.
Ненависть к антисемитизму в нем вышла наружу в этот
день не впервые. Еще дома он скрежетал зубами по поводу кочетовской
травли Слуцкого (реакция на опубликованную в редактируемой В. Кочетовым
«Литературной газете» от 28 июля 1956 года, в его отсутствие, статью
И. Эренбурга «О стихах Бориса Слуцкого». — И. Ф.). По-видимому, это было не просто влияние его литературной среды, а глубокое убеждение. Не то что сухое вино.
С сухим вином получилось хуже. Женя долго и мастито
заказывал, являя бывалость. Нам принесли крупную бутылку румынского
вина. Я опаснулся, что много, но он на меня презрительно цыкнул. Но пил
он — господи! Как он пил превосходное сухое вино! Он зажмуривался и
опрокидывал фужер в глотку, морщась как от сивухи. Я привык сухое вино
попивать степенно, смакуя, но мне пришлось уступить. У Жени была твердая
система: тост — и сразу обязательно до дна.
Он очень быстро опьянел, чего я совсем не ожидал. Опьянел и стал похож на Юраню Каменского (однокурсник. — Д. С.,
2013). Посмотрел на проходящую мимо женщину и сказал с растекшейся
пьяной улыбкой: «Смотри — ничего». Почему-то он считал, что так надо
делать, хотя это вовсе не было необходимо. Алексеев ушел, и нас снова
понесло на литературу. Он читал какие-то стихи, и я читал. Я спросил: «У
тебя хорошая память?» «Говорят, феноменальная, — сказал он кротко. — Я
"Волны” (стихи Б. Пастернака, 284 строки. — И. Ф.) на память
знаю». «Ну и что же? — сказал я не менее кротко и внутренне ликуя. —
"Волны” я тоже знаю». Потом прошла пора взаимного бахвальства, и я
приступил к «Станции Зиме», о которой до этого молчал, выразив свое
восхищение лишь в целом. У меня были замечания, часть из них —
существенные, и я начал их выкладывать. Мне показалось, что он отнесся к
ним серьезно.
Мы допили, но он заказал еще. Допили вторично и
ушли покачиваясь. Перед этим он орал на меня и пытался заплатить один.
Мы долго обвиняли друг друга в пьяном «ты меня обижаешь», но в конце
концов оказались на улице. Приближалось время, когда я должен был
очутиться на Манежной площади. Я сказал: «Поехали со мной. Я тебя
познакомлю с чудесными ребятами». И мы опять в такси.
На Манежной был назначен сбор агитбригады,
вернувшейся вчера из Сибири. Я был приглашен как свой человек. Брать с
собой Женьку было нетактично по отношению к остальным, но я начал
входить в бурлюковское амплуа, остро ощущая необходимость сблизить пиита
с его поколением.
Возле университета уже собирались ребята. Мы
целовались и кричали, а потом я отвел в сторону Оленьку и Нинку и
приказал окружить моего спутника заботой во имя всех моих прежних и
будущих заслуг перед факультетом. Это надо, сказал я, и прошу поверить
на слово.
Девочки, надо воздать им должное, выполняли эту
функцию честно и бескорыстно в течение всего последующего вечера. В
голове у меня был веселый пьяный шум, и я не помню в подробностях — как
мы снова оказались на такси и помчались на Казанский вокзал. Там уже
пришел поезд из Казахстана и на нем наши «целинники» со второго курса.
(Нам, встречавшим, приехавшие были как бы детьми, они окончили первый
курс и перешли на второй. На целину студентов, как правило, возили
товарными теплушками. Через год мы с Евтушенко где-то на задворках
Ржевского / Рижского вокзала провожали такой же, теплушками, отряд
Литинститута, в нем на целину отправлялась Белла Ахмадулина. — Д. С.,
2013.) Мы с кем-то обнимались, и кричали, и вручали цветы. Я увидел в
проходящей толпе девочку, похожую на Эльку из «Комариков» (спектакль
биофака. — Д. С., 2013), и побежал с ней целоваться, но это
оказалась совсем другая девочка, тоже с нашего факультета, и она очень
смеялась. Потом я поцеловал в горячую и душистую щеку Галю Черноусову —
это был первый поцелуй, но я только ненадолго вспомнил, как я думал о
нем в те месяцы, когда был безнадежно влюблен в Галю. А тут все прошло в
толпе и суматохе, и как-то незаметно.
Потом мы почему-то ехали на грузовике, который шел
на Ленинские горы, сибирская бригада вылезла на Калужской, где у Сережки
Васецкого готовился выпивон, а целинников повезли в МГУ. Я заметил, что
ребята — Остап, Мишаня, Женька Дмитриев — обижены на меня за то, что я
тащу с собой долговязого пижона, такого не похожего на них. Я же мыслил
государственными масштабами и мудро гнул свое, невзирая на обиду ребят.
На вечере было как всегда, и ребята были как
всегда, и это только идиот мог бы не заметить. Это было то, чего нет
даже в самых лучших книжках — настоящие комсомольцы, после настоящего
дела, но не литературные, а живые — с песнями, с поцелуями, с
влюбленностями, с хохмами. Мне удалось то, на чем я сорвался раньше:
Женька снял галстук. В самый разгар шума он зашипел мне на ухо: «Не
представляешь себе, как обидно. Ведь для них пишу». А еще минут через
двадцать сказал твердо: «Я хочу читать стихи». Я просил немного
подождать — до более удобного момента — и через несколько минут Нинка
заорала: «Тише, ребята! А сейчас Женя нам почитает свои стихи». Нинка
была пьяная и все время лезла к Жене целоваться.
Женя прочел несколько стихотворений. «На
демонстрации», еще что-то. Я, должно быть, уже порядком опьянел, потому
что не помню, какие он еще читал стихи. Боюсь поэтому говорить о том,
как они были встречены. Помню только, что я боялся — слишком
неприязненно были настроены некоторые ребята. Слушали тихо и потом
немного хлопали — это то, что вошло в мои пьяные уши. О настоящем
впечатлении сказать ничего не могу.
В разгар вечера приехала Алуня, и я познакомил ее с
Женей, когда они уже танцевали вдвоем. Через некоторое время мы уехали —
был уже час ночи, и Женя боялся проспать в институт. Мы опять мчались в
такси, и помню, он говорил: «Замечательные ребята. Вы меня когда-нибудь
пригласите в общежитие стихи читать. Замечательные ребята. Но один — ты
его берегись: продаст и предаст. Гарантирую. Кажется, Шангин его
фамилия». Я долго смеялся и думал: почему он так сразу угадал? И мы
попрощались.