3 сентября 1658 года умер Оливер Кромвель,
лорд-протектор Англии. Его место занял малоспособный сын его, Ричард
Кромвель, о котором история сохранила лишь то воспоминание, что он
много-много лет спустя, уже 60-летним стариком, любил показывать своим
деревенским друзьям грамоты и бумаги, подписанные им как
лордом-протектором, и весело смеялся над своим прошлым величием.
Справиться с таким человеком, как Ричард, было легко, и уже в 1660 году
роялистам удалось восстановить династию Стюартов. Начались
преследования. Мильтону пришлось бежать. Две из его книг были сожжены на
площади рукою палача, его самого разыскали и посадили в тюрьму, откуда
он был освобожден лишь благодаря заступничеству друзей. С этой поры он
оставляет общественную деятельность и возвращается к поэтическому
творчеству. Ничего другого, впрочем, ему и нельзя было делать. Он
считался опальным, у него отняли большую половину имущества; к счастью,
ему оставили жизнь и свободу.
История говорит нам, что, благодаря мягкому, отчасти
даже женственному характеру Карла II, Реставрация не отличалась
кровожадностью. Свои головы на плахах сложили лишь очень немногие, самые
видные из оставшихся в живых революционеров. Карл II терпеть не мог
крови и казни; человек добродушный, веселый, он хотел наслаждаться
жизнью и любил видеть вокруг себя довольные и счастливые лица. К
государственным делам он относился нехотя и невнимательно, – очевидно,
не придавая им особенного значения. Окруженный своими любовницами и
собутыльниками, он при первой же возможности повел праздную жизнь,
распущенную, развратную, но веселую, исполненную развлечений, балов и
всевозможных эпизодов, известных в истории под именем «королевских
шалостей». Ни в любовницах, ни в друзьях, ни даже в преданных лицах,
которых он неотразимо привлекал к себе своей любезной обходительностью,
милостивыми шутками, сердечным, хотя и поверхностным, участием, – он
никогда не ощущал недостатка. Недостаток ощущался лишь в деньгах, и это
постоянно. Карл II охотно заменял жестокие приговоры денежными пенями,
что было приятно для его доброго сердца и полезно для его пустых
сундуков.
Благодаря влиянию двора жизнь Англии резко изменилась.
Вместо строгой, пуританской явилась на сцену другая Англия – веселая,
легкомысленная, распущенная.
Недавнее прошлое, перестав возбуждать ненависть,
подверглось легкомысленному осмеянию. Ценились не глубокие познания, а
остроумие, не религиозные убеждения, а насмешки над религией. Пуритан,
осмеливавшихся выходить на улицу в своих мрачных черных одеждах,
сопровождали гиканьем и обидными возгласами, их забрасывали грязью и
камнями. В порыве легкомысленной злобы и отвратительного кощунства кости
Кромвеля были вырыты из могилы и развеяны по ветру. Новый курс держался
правил: «Потоп после нас; будем веселиться».
«The Restoration was a moral catastrophe» – говорят
историки («Реставрация была катастрофой нравственности»). На самом деле
все низкое, тщеславное, корыстолюбивое, подлое сбросило с себя маску и
смело вышло на свет божий. Бороться с этим мутным и грязным потоком
недоставало сил у хороших людей. Хорошие люди с разбитыми мечтами и
надеждами удалились от дел и издали с сокрушением видели, как
вавилонское столпотворение охватывает жизнь, как славная родина
продается иностранным государствам, как все святое топчется в грязь.
Оставалось молчать и терпеть, примирившись с одиночеством.
Лишенный возможности заниматься политикой, Мильтон всю
страсть своей кипучей натуры отдал научным занятиям и поэтическому
творчеству. Как только взбаламученное море успокоилось и тина
Реставрации покрыла собою общественную жизнь, как только стало
очевидным, что обетованная земля если и не навсегда, то, по крайней
мере, надолго исчезла опять из глаз людей, – Мильтон вернулся к мечте
своей юности – быть Тассо и Данте Англии. Вдохновение забило в нем
ключом; он вспомнил свои поэтические сны, свои грезы о рае, свою нежную
любовь к природе. Революционные страсти угомонились в нем, и их вулкан
покрылся смеющимися зелеными садами и белыми домиками, шаловливо
выглядывающими из-за густой листвы. Внизу, на дне кратера, продолжалась
работа подземных сил; столбы огня, дыма и пепла то и дело вылетали из
кратера, – но на поверхности все было спокойно, все было залито золотыми
солнечными лучами. Таким и представляется нам «Потерянный Рай», и эта
величайшая религиозная поэма Новой Европы походит на «Ад» Данте силою
своей сдержанной страсти, на «Одиссею» Гомера прелестью своих описаний
природы, семейного счастья, пышной красотой своих картин и образов.
Но сначала – как жил Мильтон.
Он не покидал Лондона. Ему тяжело было расстаться с
городом, вид которого напоминал ему хоть и о разбитых, но святых мечтах.
В его шуме он как будто различал еще клики народа, восторженно
приветствовавшего его излюбленного героя Кромвеля. По необходимости,
чтобы иметь возле себя хозяйку, он женился в третий раз, так как вторая
его жена – этот белокурый ангел, как он называл ее – умерла уже в 1658
году. Женой он был, по-видимому, совершенно доволен. Та, женщина
простая, без претензий и немолодая, ходила как нянька за слепым
стариком, готовила ему его любимые простые кушанья, не вмешивалась в его
научные и литературные занятия, требовала мало любви и мало ласки.
Стихи из «Потерянного Рая»:
Nothing lovelier can be found In woman than to study household good, — то
есть «нет ничего приятнее, как если женщина печется о благосостоянии и
порядке дома», – могут, как кажется, быть отнесены на ее счет. Мало кто
посещал Мильтона, отчасти как человека опального, отчасти и потому, что в
личных контактах он представлял немного интереса. Его характер не был
создан ни для любви, ни для дружбы. В нем было что-то жреческое,
суровое, что отталкивало от него людей, и, чтобы привязаться к нему,
надо было прежде всего заглянуть в глубину его гения, что было под силу
далеко не всем. Строгий, без того «маленького ума», который делает
такими приятными взаимные отношения людей, ненавидевший шутку и
легкомыслие, Мильтон и в лучшие годы своей жизни был обречен на
одиночество. На что другое мог он рассчитывать под старость? Даже в
собственной семье он держал себя замкнутым, с тем достоинством, которое
так хорошо в сенате и так неуместно в детской спальне или в кружке
знакомых.
По этому поводу Карлейль совершенно справедливо
замечает: «Характер священнический создан для жизни уединенной, ему
недостает снисходительности, уступчивости и даже добродушия, которые при
обычных столкновениях с людьми дороже гения». Мильтон уже с детства
отличается большой серьезностью. Его суровый ум не снисходил до
маловажных вещей, и можете себе представить, какими глазами взглянул бы
он на жену, когда та пришла бы к нему в кабинет и оторвала от чтения
еврейских текстов, чтобы похвастать новым платьем!.. Целые дни проводил
он посреди своих лучших друзей, то есть книг и рукописей; остальное же
время жил сердцем в высшем отвлеченном мире, куда редкая женщина, и уже
никак не его жена, могла иметь доступ. Той оставалось сосредоточить все
свое внимание на хозяйстве, что и сделала третья миссис Мильтон. Из
глубины того же прошлого до нас доносятся еще слухи о постоянных
раздорах между Мильтоном и его дочерьми, особенно старшей, которая будто
бы с нетерпением ожидала его смерти. Трудно сказать, насколько верны
эти слухи, и я, во всяком случае, предпочитаю не тревожить ими читателя.
В обыденной жизни каждого человека, большого и малого, нетрудно
отыскать повод для злословия, – осторожность же в оценке недостатков
гения не мешает никогда. Они не виноваты, что рождаются людьми; не
всегда могут стоять они холодные и вдохновенные на высоте творчества,
земля тянет их к себе, как и нас, грешных. Не запылиться и не
запачкаться нельзя и им.
В общем характеризуя последние годы жизни
Мильтона, Тэн пишет: «Он жил или в небольшом доме в Лондоне, или в
деревне, в графстве Букингемском, напротив высокого зеленого холма,
издавал свою „Историю Англии", логику, трактат „Об истинной религии и
ереси", обдумывал свой обширный трактат „О христианской доктрине". Из
всех утешений самое крепительное и здоровое – работа, так как она
облегчает человека не тем, что услаждает его горе, – но тем, что требует
известного напряжения. Всякое утро он приказывал читать себе
по-еврейски одну главу из Библии и потом сидел несколько времени важный и
молчаливый, вдумываясь в прочитанное. Он никогда не ходил в церковь.
Независимый в религии, как и во всем остальном, он вполне
довольствовался своим внутренним храмом; не находя ни в одной секте
признаков истинной церкви, он молился Богу наедине и не имел надобности
при этом ни в чьем посредстве. Научные занятия его продолжались до
полудня, после чего полагался час отдыха, проводимый в каком-нибудь
физическом упражнении, а затем он играл на органе или виолончели. Вскоре
после этого он возобновлял свои занятия до шести часов, а по вечерам
беседовал со своими приятелями. Приходившие навестить Мильтона
обыкновенно заставали его „в комнате, обитой старыми зелеными обоями,
сипящим в кресле и одетым весьма чисто в черное платье". „Цвет лица его
был бледен, – говорит один посетитель, – но не мертвенный; руки и ноги
поражены были подагрой"; „светло-каштановые волосы разделялись посредине
лба и падали по обеим сторонам лица длинными локонами; серые чистые
глаза не обнаруживали никаких внешних признаков слепоты". В молодости
Мильтон был удивительный красавец, и его изящные щеки, нежные, как щеки
молодой девушки, оставались румяными почти до смерти. „Его манера была
приветлива; прямая и мужественная походка свидетельствовала о
неустрашимости и твердости".»
«Все его портреты до сих пор дышат еще чем-то
горделивым, величественным; да, без сомнения, немного найдется людей,
которые бы делали столько чести человечеству. Он умер 8 сентября 1674
года 68 лет от роду. Так угасла эта благородная жизнь, светло и
спокойно, как заходящее солнце. Среди стольких испытаний ему дарована
была небом высокая и чистая радость, поистине достойная его; поэт,
скрытый под пуританином, явился снова, явился в неведомом доселе
величии, чтобы дать христианству второго, христианского Гомера.
Ослепительные мечты его юности и воспоминания зрелого возраста собрались
в нем вокруг кальвинистских догматов и видений святого Иоанна, чтобы
создать протестантскую эпопею Осуждения и Благодати, и безграничность
первобытных горизонтов, пламенное сверкание адской бездны, пышная краса
небес – открыли „внутреннему оку" души неведомые края за пределами
картин, утраченных телесными очами». |