В 1637 году, чтобы закончить свое образование,
Мильтон отправился путешествовать по Европе. За два года он объехал
Францию, Швейцарию, Италию, – и в этой последней стране пробыл особенно
долго. Он посетил всех известных людей того времени, видел Галилея,
измученного пытками, и его ненависть к папизму, инквизиции и религиозным
преследованиям удесятерилась. В Италии ему пришлось много спорить о
католичестве и протестантизме: он не скрывал своих убеждений, хотя и не
напрашивался на то, чтобы вступать по их поводу в пререкания. Иезуиты
были очень недовольны им за свободу мнений и следили за ним. Самое
поучительное, что он вынес из своего путешествия, – это понимание того,
как мучителен гнет клерикализма. «Лучшие люди Италии, – пишет он, –
убедившись, что со мной можно говорить с полной откровенностью, выражали
мне свою зависть, что я родился в свободной стране, где мысль и научное
исследование шествуют без ярма. Сами они жаловались на свое положение,
выражая свою ненависть и презрение к тиранам». Припомним, что в это
время во всей Европе с ужасом и отвращением рассказывали о процессе
Галилея – великого старца, брошенного в тюрьму инквизиции и
подвергнутого всем истязаниям пытки.
Но я не стану следить за странствованием Мильтона из
страны в страну, из города в город. Достаточно заметить, что он не
изменил ни в чем своим строгим правилам даже под «влюбленным небом
Италии» и только мог сказать впоследствии про себя:
Coelum non animum muto dum trauns mare ferror.
(Переехавши море и увидев другое небо, я остался каким был).
Мильтон вернулся из своего заграничного путешествия
раньше, чем предполагал. Ему казалось неприличным оставаться вдали от
родины, где «соотечественники и друзья вступили уже в смелую борьбу за
свободу». Говоря о борьбе, Мильтон подразумевает лишь борьбу партий,
обострившуюся зимой 1638/39 года, и то брожение, которое к этому времени
резко проявилось в английском обществе. Недовольные Карлом и его
сподвижниками настолько усилились числом и окрепли духом, что пытки и
тюрьма перестали страшить их. Дело еще не дошло до открытого восстания с
оружием в руках; старый режим, как бы предчувствуя свою скорую гибель,
был еще строже, еще беспощаднее, – но его конвульсивная жестокость
говорила каждому прозорливому человеку, что источник жизни исчезает из
него.
Однако по возвращении в Англию Мильтону не
сразу пришлось вступить в бой. В течение нескольких лет он должен был
ограничиваться ролью постороннего зрителя. Поселившись в Лондоне, чтобы
быть ближе к месту действия, он снова замкнулся в своем кабинете и
предался своим любимым занятиям. Честолюбивая мечта тревожила его в это
время; он думал создать для Англии такую же поэму, какие создали для
Италии Данте и Тассо, и несомненно, что неясные еще образы «Потерянного
Рая» уже возникали в его воображении. Он написал даже несколько строф
произведения, которому предстояло на веки веков прославить его имя, – но
его гений всегда отличался медлительностью и лишь при особенных
обстоятельствах бывал способен достигать высоты. Если поэма и
подвигалась вперед, – что, впрочем, мы можем лишь предполагать, – то
ничто не предсказывало ей скорого окончания. На создание поэмы Мильтон
смотрел как на дело всей жизни и, по его собственным словам, терпеливо
ожидал, когда «Бог призовет его и просветит его мысли и сердце».
Жизнь его шла тихо и однообразно. Он ни в чем не изменял
своему строгому режиму «избранного поэта», предпочитал уединение
обществу, сторонился женщин и, проводя целые дни и ночи в усиленных
умственных занятиях, не чувствовал даже потребности в развлечениях.
Мысль, что поэт должен хранить свой дар как зеницу ока, работать над
ним, воспитывать его, приносить ему в жертву соблазны юности и искушения
зрелого возраста, не покидала его ни на минуту. Относясь к своему гению
с чувством священного почтения, он, как библейский пророк, заботился
лишь о том, чтобы каждую минуту быть достойным своего избрания. Когда
наступит день избрания, он не знал, но твердо верил, что такой день
настанет.
Революционный дух, охватывавший английское
общество все более, стал постепенно завладевать и Мильтоном. Не видно,
чтобы Мильтон сам сознавал, что с ним происходит. Я говорил уже, что он
жил в уединении, довольствуясь крошечным садиком своего лондонского дома
и своим кабинетом, заставленным книгами, и здесь-то зрела в нем мысль о
преобразовании человеческой жизни и человеческих отношений, –
преобразовании решительном и коренном. Первое проявление этого
революционного духа массового брожения и недовольства всем мы видим в
памфлете Мильтона «О воспитании» (1642). Происхождение памфлета не
случайно. Взяв к себе в дом двух своих племянников, а затем и еще
нескольких учеников, Мильтон задумался над вопросом, к чему это
воспитатели делают так много усилий, чтобы превратить человека в глупца и
негодяя? Несколько лет педагогической практики выяснили его взгляды; он
вспомнил собственный опыт, вынесенный им из Кембриджского университета,
и с обычной страстностью, обычной прямолинейностью высказал свои мысли,
резкие, непримиримые, не идущие на компромисс ни с чем из
существующего. В памфлете он попытался решить, почему дело обучения идет
в школах так неуспешно и вызывает в воспитанниках одно отвращение? Мы
уже раньше видели, о каком воспитании мечтает Мильтон, – воспитании,
которое должно бы захватывать всего человека, а не скользить по
поверхности его мозга, и не будем больше возвращаться к этому вопросу. В
данном случае меня интересует другое – именно настроение, в котором
писался памфлет и формулировались его резкие, прямолинейные мысли. Ведь
общество, которое обновляется и ясно сознает все недостатки своей
предшествовавшей жизни, необходимо должно обратить внимание на вопросы
школы и здесь искать если не корень зла, то, во всяком случае, одно из
ответвлений этого корня. Попытка обновить всю жизнь, обновив условия,
среди которых подрастает молодое поколение – эти граждане будущего, –
настолько естественна, что является необходимой в каждую критическую
эпоху. Воспитание, как бы мы на него ни смотрели, представляет собой
область, в которой человек сознает себя особенно могущественным. Здесь
всегда в его руки попадает сырой материал, из которого, кажется, он
может сделать все, что ему угодно, – создать поколение людей бодрых,
мужественных, полных веры и стремления или, наоборот, – тупых и
угнетенных. Платон путем воспитания мечтал переродить всю Грецию; Руссо
хотел создать своих «естественных людей». На той же точке зрения стоит и
Мильтон. Безусловная, не признающая никаких сомнений вера во
всемогущество воспитания одушевляет его. Как нельзя более простой и
удобопонятной представляется ему мысль, что люди, правильно воспитанные,
будут добродетельны, сильны волей, господа своих страстей. Он не
признает никаких ограничений. Он обращает школу в государственное
учреждение, откуда должны выходить мужественные граждане. В резкой
формулировке его мыслей уже отразилось зарево пожара, охватившего
английское общество. «Я требую, – говорит он, – всестороннего и
свободного воспитания, получив которое, человек станет способным
исполнять справедливо, умно и мужественно свои частные и общественные
обязанности как во время мира, так и на войне».
Эта смелость мысли и веры, это решительное требование,
предъявленное школьной рутине и схоластическим традициям, говорит нам о
том, как мощно воспрянул дух человека, вновь увидев перед собой
обетованную страну. Проект Мильтона ни одной строчкой не напоминает те
слишком известные проекты, в которых утомительно и робко подводится
смета расходов, нужных на «ремонт» общественной жизни: столько-то на
подпорки, столько-то на подкрашивание, столько-то на положение заплат.
Проект Мильтона – утопия, как и все проекты, созданные брожением духа;
но что бы стало человечество делать без утопий, подобных очаровательному
миражу, отражающему всегда хотя и далекое, но все же несомненно
существующее прекрасное?
Откуда же такая резкость во взглядах и языке Мильтона?
Как он, спокойный кабинетный ученый и поэт, воспевавший пение соловья и
величие добродетели, вдруг бросился в драку, начал писать памфлеты
вместо звучных стихов и, как увидим ниже, на целых 20 лет расстался со
своей величавой мечтой быть Данте и Тассо Англии?
Перед нами поразительный пример того могучего влияния,
которое оказывает дух времени на слабых и сильных: он овладевает ими
всецело, пробуждает в душе такие чувства, которые раньше прятались в
сокровенной глубине, неясные и для самого обладателя. Поэт и гуманист,
любитель природы, красноречивый защитник добродетели, но ни в коем
случае не сектант и не фанатик, становится органом взбаламученного моря,
отдает все свои силы на защиту тех интересов, к которым накануне еще он
чувствовал лишь отвлеченную, платоническую привязанность. «Но, –
говорит Гизо, – Англия находилась тогда в одном из тех кризисов, когда
человек, забывая о своих слабостях и помня лишь о своем значении,
одушевляется тем высоким честолюбием, которое заставляет его подчиняться
только чистой истине, той безумной гордостью, которая присваивает
собственному мнению человека все права истины».
* * *Здесь не место рассказывать о событиях того времени, достаточно напомнить их.
Английская революция (1641—1661) была в одно и то же
время и политической, и религиозной. Вначале, впрочем, никто о революции
и не думал. Большинству были дороги и святы законы, предания, примеры,
все былое их отечества; в них находили англичане опору своим требованиям
и освящение своим идеям. Они отстаивали свои права во имя великой'
хартии и множества королевских постановлений, которыми эти права в
течение четырех веков подтверждались то и дело. Знатные бароны и народ,
сельские дворяне и городские жители сошлись в 1640 году не затем, чтобы
оспаривать друг у друга какие-либо новые приобретения, а затем, чтобы
вступить во владение своим общим наследством; они сошлись не затем,
чтобы предаваться бесконечным соображениям о правах человека. Они
требовали восстановления своих прав как английских граждан, имевших
всегда голос в управлении государством. Нарушение же права было
очевидно: в течение 11 лет Карл не созывал парламента и управлял
страной, как восточный деспот.
Религиозные преобразователи вступали в
долгий парламент с требованиями не столь законными: им не понравилась
епископальная церковь Англии в том виде, как она была установлена
сначала капризным и жестоким произволом Генриха VIII, а потом умным и
настойчивым образом действий Елизаветы. Они боялись возвращения к
католицизму, к папе и задумали переустроить заново церковь своей родины.
В них, этих религиозных преобразователях, гораздо заметнее и жарче был
революционный дух, нежели в той партии, которая была занята
преимущественно политическими реформами. Но и религиозные реформаторы
руководствовались не одними фантазиями своего ума: у них был якорь, за
который они держались, был компас, в который они безусловно веровали. Евангелие было
кодексом для вольностей и прав человека. Правда, они толковали и
комментировали его по-своему, – но оно стояло впереди и выше их воли;
они чтили его искренне и при всей своей гордости повергались ниц перед
этим законом, который был не ими установлен. Но все же, как ни
воинственно были настроены религиозные реформаторы, и они не имели даже
понятия о том, куда приведет их роковой ход событий, и вначале возлагали
все свои надежды на короля. Мысль народа, массы, не шла дальше
легального сопротивления и совершенно вверяла себя парламенту. Тот
действовал единодушно. Против произвольных налогов и арестов, против
военных судов и пыток, против очевидных попыток короля обзавестись
постоянным войском поднялись люди самого противоположного направления и
характера, вельможи, дворяне и граждане, придворные и непридворные,
друзья и недруги существующей церкви, и злоупотребления пали,
несправедливости исчезли, как ветхие стены оставленной крепости рушатся
под первыми ударами осаждающих: Страффорд был казнен, архиепископ Лоод
брошен в тюрьму.
Казалось бы, можно остановиться на этом. На самом же
деле совершен был лишь первый шаг. Как заметил Гизо, «английский народ
боялся революции, не хотел ее, с ужасом отворачивался от самого этого
слова, и только ход событий затянул роковой узел». Вначале все думали,
что они хотят малого; когда это малое было дано, оказалось, что желали
большего, и, по мере того как предъявлялись требования на большее, из
глубины народа поднимались все более смелые, решительно настроенные
слои. Хотя никто этого не замечал, натянутая струна оборвалась уже в
1640 году, и впоследствии никакие попытки связать ее и заставить звучать
на прежний лад не удавались. Когда дело реформ было сделано, когда
злоупотребления, вызвавшие единодушное неодобрение народа, были
исправлены, когда власти, виновные в этих злоупотреблениях, и люди,
служившие этим властям орудиями, были уничтожены, сцена переменилась.
Возник новый вопрос: как сохранить эти приобретения? Как достигнуть
уверенности, что Англия будет всегда управляема по тем принципам и
законам, которые она успела восстановить? Политические реформаторы
почувствовали затруднение: над ними стоял король, который, уступая им,
устраивал против них заговоры. Если королю опять достанется в правлении
та власть, какую еще оставляли ему сделанные до сих пор реформы, он
станет употреблять ее против реформ и реформаторов. Вокруг них были их
союзники, религиозные новаторы, пресвитериане и приверженцы различных
сект, которые не довольствовались политическими реформами и, в своей
ненависти к существующей церкви, стремились не только потрясти ее иго,
но разрушить ее и наложить на нее свое иго. Для спасения своего
создания, для спасения самих себя вожди реформ не желали сложить оружие.
Если бы они пожелали это сделать, соратники их не позволили бы –
потому, что в соратниках говорило уже не политическое благоразумие, а
страсть.
Сам Мильтон признает, что всеохватывающее влияние
общественного возбуждения отразилось и на нем. Вот его подлинные слова,
написанные гораздо позже, но ясно указывающие нам тот путь, по которому
скромные деревенские джентльмены – такие, как Кромвель – доходили до
престола, а поэты-мечтатели – до политических памфлетов и ожесточенной
борьбы на политической арене.
«Как только, – говорит Мильтон, – после созвания
парламента (1641) дозволена была свобода, по крайней мере, свобода
слова, – тотчас же раскрылись все рты против епископов. Побужденный
этим, видя, что люди начинают выходить на настоящий путь свободы и,
отправившись от этого начала, намерены освободить от рабства всю жизнь
человеческую, я хотя и занят был тогда размышлением о других предметах,
но решил обратить в эту сторону всю силу и деятельность ума, потому что с
юных лет приготовился, прежде всего, не быть невеждою во всем, что
относится до законов божеских и человеческих».
* * *Нам следовало бы теперь
рассмотреть политические сочинения Мильтона, но предварительно несколько
слов об одном странном и несчастном событии его жизни: в 1643 году,
неожиданно для самого себя, тем более неожиданно для всех знавших его,
он после короткой поездки в деревню женился на семнадцатилетней девушке
Мэри Поуэль, дочери сельского джентльмена Ричарда Поуэля.
Многие биографы прямо или косвенно осуждают этот шаг
Мильтона, находя его по меньшей мере неосторожным. С этим трудно не
согласиться. Вина Мильтона, разумеется, не в том, что он женился, а в
том, что он не задал себе ни малейшего труда ознакомиться со своей
будущей женой. Он пришел, увидел и обвенчался. По-видимому, невеста
понравилась ему как здоровая девушка, выросшая на свежем деревенском
воздухе, спокойная и молчаливая, что он приписал скромности; насчет же
душевных качеств он даже не справился. Ниже мы увидим, как он смотрел на
женщину, пока же заметим, что его взгляды в этом случае представляли
собой смесь английского с библейским. Он требовал от жены, чтобы та была
хорошей хозяйкой, покорной супругой, скромной и сдержанной, и только.
Посвящать жену в свои интересы и занятия он, как и большинство англичан
наших дней, считал совершенно излишним и даже невозможным. Женщина
всегда представлялась ему существом низшим, достойным скорее внимания и
участия, чем уважения и любви. Ему и в голову не приходило, что
семнадцатилетняя девушка решится идти против него.
Однако обстоятельства не оправдали его ожиданий. Всего
через какой-нибудь месяц после свадьбы миссис Мильтон заявила мужу, что
едет к своим родителям. Пришлось отпустить молодую женщину, тем более,
что совместная жизнь была невыносимой. Как и почему – мы можем лишь
догадываться и, перечитывая злые строки, посвященные Мильтоном в его
памфлете «О разводе» капризным женщинам, – думать, что и его жена
отличалась достаточным своенравием. Так или иначе, но жена уехала и не
возвращалась к мужу в течение двух лет, пока дела ее отца не
расстроились окончательно.
Не видно, чтобы Мильтон был особенно опечален этим
обстоятельством. Всего один только раз потребовал он от жены вернуться к
нему – и, когда та отказалась, заявил, что с этой поры он ее не знает.
Он вернулся к прежней холостой жизни, с еще большим рвением стал рыться в
своих фолиантах, приглушая занятиями голос чувственности, которой до 40
лет не давал ни малейшего простора. Больше, впрочем, ничего не
оставалось делать. Разврат и распущенность были органически противны его
натуре; он крепко держал себя в руках даже под «влюбленным» небом
Италии, даже в юношеские годы; теперь у него было более сил бороться с
собой. У него, гордого и мужественного человека, не нашлось ни одного
упрека, он не снизошел ни до одной жалобы. Странное средство нашел он,
чтобы утешить себя: он написал трактат о разводе – «Doctrine and
discipline of Divorce» (1643).
Есть полная вероятность предполагать, что трактат этот
был написан Мильтоном в течение медового месяца: немало, значит, было в
нем горечи. Причина та, что молодая жена поэта отказалась быть женой на
деле. Прибегать к насилию Мильтон счел унизительным для себя и
ограничился тем, что весь свой гнев и все свое раздражение вылил в
небольшом, но резком памфлете. Далеко не всякий поступил бы так на его
месте, и я не знаю более характерного факта из его жизни. Кто в таком
случае отказался бы от жалоб сначала, сцен и насилия впоследствии, тем
более, что английские законы еще и теперь позволяют мужу обращаться с
женой как с вещью? Но Мильтон не поддался искушению и поспешил обобщить
свой частный случай. В памфлете он поднимает вопрос о разводе вообще и,
минуя все постановления церкви, пытается доказать, что достаточной
причиной к разводу может служить простое несогласие характеров.
С этой минуты Мильтон счел себя разведенным. Он не писал
жене, не справлялся о ней, и, когда та через два года вернулась и
бросилась перед ним на колени, он принял ее под свой кров с тем же
сознанием собственного величия и превосходства, с каким отпустил ее от
себя. Гордый и суровый, он всегда находил в себе силу быть выше
обстоятельств, он не позволял им ни разу в течение всей жизни не только
сломить его, но даже ввести в минутную слабость.
Раз не удалась семейная жизнь – что печалиться об этом: есть нечто высшее, есть общество, истина, Бог…
Позволяю себе обратить внимание еще на одну
подробность рассказанного эпизода, хотя бы для того только, чтобы
оправдать себя за вторжение в тайны семейного очага и даже супружеской
спальни.
Для того чтобы получить санкцию на развод, Мильтон не
обратился ни к друзьям, ни к обществу, ни к власти. Наперекор всякой
традиции, он сам почел себя вполне компетентным судьей в этом деле. По
его собственному заявлению, он «счел себя разведенным с той минуты, как
жена отказалась вернуться к нему». На что же он опирался? На текст
Священного Писания и на собственное мнение. Другой опоры он не искал, а
дух времени подсказывал ему, что текста и разума совершенно достаточно
даже для важнейших дел жизни человеческой.
На такой способ суждения стоит обратить внимание. Нам не
раз еще придется встретиться с ним. Ниже мы увидим, что на нем
индепенденты построили свое миросозерцание: и для них достаточно было
человеческого «я» и Священного Писания.
Индепенденты в это время еще не появлялись, но Мильтон уже расчищал им дорогу. |