Роман «Домби и сын» («Dombey and Son») был окончен
Диккенсом весной 1848 года и с самых первых выпусков завоевал себе
симпатии публики. Ни один писатель не обладал такой способностью
создавать живые детские образы, как Диккенс, и ни один из детских
образов не удался ему так, как маленький Пол Домби. Этот крошечный
человечек, сидящий в креслице у камина и задающий глубокомысленные
вопросы, с первого появления своего на страницах романа стал близок и
дорог всем читателям. В Англии, во Франции, в Америке десятки тысяч
читателей оплакивали его смерть, точно смерть члена своей собственной
семьи. Как «Чезлвит» представляет нам эгоизм в разных его формах, так в
«Домби» мы видим олицетворение гордости. Все чувства, все жизненные
интересы мистера Домби сосредоточены на величии его торговой фирмы.
Дочери для него не существует, так как ее имя не может придать блеска
фирме, сын для него главным образом – «Домби и сын». Гордая, страстная
Эдит, вторая жена Домби, представляет собой резкую противоположность
кротким добродетельным героиням Диккенса.
Летний отдых на берегу моря по окончании «Домби» был
омрачен для романиста смертью его любимой сестры Фанни, талантливой
певицы, с успехом выступавшей на сцене небольших театров. Очень
возможно, что эта смерть дорогой свидетельницы и участницы страданий
первых лет его жизни заставила Диккенса особенно часто переноситься
мыслью к воспоминаниям детства и внести много автобиографических черт в
новое произведение, план которого стоял перед ним еще в тумане. Он давно
начал писать свою биографию, с тем чтобы она была издана после его
смерти, но потом отказался от этого намерения и не пошел дальше первых
листов. Задумав писать новый роман от первого лица, он решил ввести в
него, конечно в значительно измененном виде, многие эпизоды из своей
биографии. Но прежде чем план романа окончательно прояснился в его
голове, он выпустил новую рождественскую сказку «Духовидец» («The
Haunted Man»), начатую им еще в предыдущем году. Сказка эта разошлась в
таком же громадном количестве экземпляров, как и ее предшественницы, и,
переделанная в комедию, имела большой успех на сцене.
С начала 1849 года все мысли Диккенса были заняты новым
большим романом. Первые главы продвигались у него очень туго: «Я знаю,
что мне надобно делать, но тащусь вперед, точно тяжело нагруженный
дилижанс, – писал он. – Я в унылом настроении, и длинная перспектива
„Копперфилда" представляется мне окутанной холодной, туманной мглой». Но
по мере того как он писал, рассказ все более и более захватывал его. Он
всегда жил и страдал вместе со своими героями, – а тут примешивались
еще и личные воспоминания, отрывки собственной истории. «О, если бы я
мог передать Вам, – писал он Форстеру, – хоть половину того, что
перечувствовал, пока писал „Копперфилда"! Мне кажется, как будто с этой
книгой я посылаю в туманный свет часть самого себя!» Диккенс долго
колебался, как устроить судьбу жены-ребенка, Доры – этого прелестного
создания, которое будило в нем давно уснувшие воспоминания о первой
юношеской любви. Девятнадцати лет он влюбился в молодую девушку,
послужившую прототипом Доры, и эта любовь, продолжавшаяся целых четыре
года, поддерживала его в энергичных стараниях создать себе прочное
общественное положение. Неожиданно блестящий успех увенчал его усилия, –
но в любви он не был так счастлив, как Дэвид Копперфилд: его «Дора»
отдала свою руку другому, а сам он несколько месяцев спустя женился на
мисс Гогард, не имевшей сходства ни с Дорой, ни с Агнессой.
Другая фигура, списанная Диккенсом с живого и притом
очень близкого человека, – это мистер Микобер, прототипом для которого
послужил ему отец – Джон Диккенс. Сцены в тюрьме, денежные затруднения,
блестящие, никогда не сбывающиеся надежды и фантастические планы
обогащения – все эти картины взяты с натуры. Любовь Микобера к
торжественным речам, его цветистый слог, даже многие из выражений его
прямо заимствованы у Джона Диккенса. Некоторые строгие критики расценили
такое изображение отца в романе как признак сыновней непочтительности;
но всякий беспристрастный судья заметит, что юмор, с которым Диккенс
рисует своего Микобера, полон добродушия и симпатии, невольно
передающейся читателю. Через несколько месяцев после создания Микобера
прототип его сошел в могилу, и смерть эта глубоко потрясла Диккенса.
Почти одновременно пришлось ему потерять и свою младшую дочь, маленькую
Дору, названную так в честь героини нового романа, и он долго не мог
оправиться от этого двойного удара.
В начале 1850 года осуществилась, наконец,
давнишняя мечта Диккенса издавать журнал. Это издание, в котором он до
конца жизни принимал участие, называлось сначала «Household Words», а
затем, после 1859 года, «All the Year Round» и должно было, как
говорилось в его программе, давать «полезное и приятное чтение всем
классам общества и содействовать выяснению главнейших вопросов
современной жизни». В нем помещались поэтические произведения, романы,
повести и популярные статьи по разным животрепещущим вопросам жизни и
литературы. Диккенс особенно настаивал на том, чтобы не придавать ему
узко утилитарного направления. «Пусть, читая наш журнал, – говорит он, –
каждый труженик сознает, что, несмотря на его тяжелую долю, и для него
открыт мир фантазии и нежных чувств».
Журнал в значительной степени оправдал надежды Диккенса.
«Household Words», а затем и «All the Year Round», отличавшийся от него
только названием, скоро стал одним из самых популярных периодических
изданий Англии. Научные статьи его были интересны, удобопонятны, часто
даже блестящи; в беллетристическом отделе мы встречаем имена лучших
представителей английской литературы пятидесятых и шестидесятых годов.
Кроме Диккенса, в нем участвовали Бульвер, Уилки Коллинз, Чарлз Рид,
миссис Гаскел и многие другие.
Независимо от участия в журнале Диккенс издал отдельными
книжками новый большой роман «Холодный дом» («Bleak House»), начатый им
осенью 1851 года и законченный летом 1853 года. Центральным событием,
вокруг которого вращается интрига романа, является бесконечно длинный
процесс, что дает возможность Диккенсу заклеймить одну из язв английской
общественной жизни – медлительность, формалистику и дороговизну
английского судопроизводства. Целая фаланга всевозможных адвокатов,
прокуроров, поверенных, клерков, судебных приставов и ростовщиков
теснится вокруг главных действующих лиц романа и захватывает их в свои
сети. В предисловии Диккенс говорит, что разные факты судебных
проволочек, описанные в брошюре, изданной вполне компетентным лицом,
привели его в такое негодование, что он решил придать своему
произведению обличительную форму. Мы, конечно, не имеем основания
усомниться в достоверности этих фактов, но нельзя не сознаться, что
«густой зловонный туман, заволакивающий всю местность вокруг суда»,
описан слишком темными красками, что тлетворному влиянию «лорда
канцлера» придан слишком трагический характер.
Страсть Диккенса к путешествиям, к перемене мест не
ослабевала, а возрастала с годами. После 1850 года он редко где жил
больше шести-семи месяцев. Кроме постоянных экскурсий, – то для
посещения какого-нибудь живописного уголка Англии, то с труппой
актеров-любителей, – он непременно каждый год проводил несколько месяцев
на берегу моря, а в 1853 и 1855 годах опять путешествовал по Европе:
побывал в Швейцарии и Италии, прожил несколько месяцев в Париже. Дом на
Девонширской террасе, вполне удовлетворявший его прежде, показался ему
слишком тесным, и он нанял другой; приморское местечко Бодстерс, которым
он бывало восхищался, надоело ему, и он стал искать новые, провел три
купальных сезона в Булони, пленившей его красотой местоположения и
живописной оригинальностью своих жителей-рыбаков. Беспокойная жажда
перемен особенно овладевала им при замысле какого-нибудь большого
произведения, когда план еще смутно вырисовывался в его мозгу, когда, по
собственному выражению, он «мучился новым романом». «Я чуть не уехал
третьего дня один в швейцарские горы! – пишет он Форстеру перед началом
„Холодного дома". – Нестерпимая жажда движения мучит меня, очень
возможно, что на днях Вы получите от меня письмо с подошвы Монблана.
Пока я сижу и думаю над новым романом, пока он все более и более
выясняется мне, мучительное желание быть где-нибудь не там, где я
теперь, идти куда-нибудь, сам не знаю куда и зачем, охватывает меня и
гонит прочь из дому». Перед вторым выпуском «Холодного дома» он пишет:
«Мне приходит дикая мысль ехать в Париж, в Руан, в Швейцарию – куда бы
то ни было – и писать в комнате какой-нибудь уединенной сельской
гостиницы. Мне положительно нужна перемена!»
Усиленная работа утомляла его более прежнего.
«Мнительность подсказывает мне, что я слишком заработался, – говорит он в
одном письме от 1852 года. – Весна не возвращается ко мне так быстро,
как в прежнее время, когда я кончал работу и мог ничего не делать».
Особенно надоедала ему журнальная работа: с одной стороны, своей
срочностью, с другой – необходимостью применяться к форме еженедельной
газеты, давать каждый раз небольшие порции, имеющие свой собственный
интересный сюжет независимо от общего хода рассказа. «Трудность
сообразоваться с пространством, – писал он через несколько недель после
начала „Тяжелых времен", – подавляет меня. Легко писать роман, свободно
располагая материалом, а здесь это невозможно, надобно всегда иметь в
виду текущий номер».
Одни только путешествия в состоянии были возвратить ему
бодрость, веселость и оживление. Все письма его к друзьям из Швейцарии и
Италии, из Булони и Парижа дышат остроумием, наполнены тонкой
наблюдательностью. Особенно интересны письма Диккенса из Парижа, который
он видел в последние годы короля-буржуа и снова посетил девять лет
спустя при наполеоновском режиме. Он прожил там полгода в конце 1855-го и
начале 1856 годов, проводя все время среди писателей, художников и
актеров. За последние годы популярность его во Франции сильно возросла. В
фельетонах «Монитера» помещался перевод его «Мартина Чезлвита», и
благодаря этому имя его стало известно массе читающей публики. «Моя
приемная, – пишет он, – осаждается толпой неизвестных мне посетителей,
которые горят желанием пожать руку „знаменитому английскому писателю".
Возвращаясь откуда-нибудь домой, я всегда боюсь встретить на лестнице
кого-нибудь из этих посетителей, а уходя из дому, боюсь отворить дверь
кому-нибудь из них. Я скрываюсь в самой отдаленной комнате своей
квартиры, и мой слуга, изощрившийся в искусстве лгать, беспрестанно
приносит мне всевозможные визитные карточки и книги с надписями вроде
следующей: „Жабо, в знак уважения знаменитому английскому романисту
Шарлю де Кен (Charles de Kean)". Я отвечаю письмами, полными уверений в
уважении и преданности, но всячески стараюсь оставаться невидимым.
Вечером, когда стемнеет, я выхожу на бульвары, там мы встречаемся с
Уилки Коллинзом, гуляем и затем отправляемся в театр».
Диккенс ни за что не хотел напомнить о себе «молчаливому
принцу», своему бывшему знакомому по салону д'Орсе, и представиться ко
двору. Он дрожал при мысли, что ему могут прислать приглашение на вечер в
Тюльери или к принцессе Матильде. Чем старше он становился, тем более
противны делались ему светская жизнь и приличия высшего общества. Он
давно уже перестал одеваться франтом, как бывало в молодости, и теперь
расхаживал по Парижу в широком синем пальто, с большой бородой, с
загорелым энергичным лицом, похожий с виду на какого-то отставного
моряка.
Театры по обыкновению сильно привлекали Диккенса, и он в
своих письмах дает полный разбор пьес, которые шли в то время, и игры
главных актеров. Политическое положение представлялось ему столь же
неблагоприятным, как и в 1846 году. Тогда он предвидел близость
переворота, – теперь он замечал глубокую язву, разъедавшую общественный
организм: чудовищную погоню за наживой, бешеную спекуляцию, охватившую
все и всех.
«Стоит остановиться около лестницы биржи часа в
четыре дня, – пишет он, – чтобы увидеть поразительное зрелище. В толпе
спекулянтов толкаются блузники, люди в лохмотьях; все они волнуются,
кричат, бранятся; лица у них красные, глаза блуждают и горят страстью к
игре. Консьержи и им подобные люди беспрестанно стреляются или бросаются
в Сену à cause des pertes sur la bourse. В каждом номере французской газеты вы непременно
найдете описание такого самоубийства. С другой стороны, по улицам
катятся бесконечной вереницей изящные экипажи, запряженные чистокровными
рысаками в дорогой упряжи, и пешеходы, глядя на них, с улыбкой говорят:
„c'est la bourse". Со времен Лоу не бывало таких колоссальных крахов,
как те, которые повторяются здесь каждую неделю».
К военным действиям, происходившим в то время в Крыму,
французское общество относилось вполне индифферентно. «Вчера в театре, –
рассказывает Диккенс, – представление было приостановлено, и со сцены
прочитано известие о победе французов в Крыму. Это не произвело ни
малейшего впечатления на слушателей, и даже нанятые клакеры, считая, что
по условию они не обязаны аплодировать войне, сидели тише воды. А театр
был полон. При виде этой апатии нельзя думать, чтобы война была
популярна, несмотря на утверждения официальных газет».
В другом письме он говорит, что видел, как проезжал
император вместе с сардинским королем: «По обыкновению никто не снимал
шляп и очень немногие оборачивались посмотреть на них».
Диккенс возобновил свои прежние знакомства в
литературном мире Парижа и приобрел новые. Ему очень понравились Скриб и
его жена; в доме Виардо он встретил Жорж Санд, которая показалась ему
«совсем простой женщиной, толстой, смуглой, черноглазой матроной без
всякого признака „синего чулка"». Эмиль Жирарден дал в его честь два
обеда, на которых присутствовал цвет парижской интеллигенции и которые
поразили Диккенса своей лукулловской роскошью. Описав цветистым слогом
восточных сказок роскошь обстановки и блестящую сервировку самых редких
блюд, между которыми был колоссальный пудинг, названный «Hommage à
l'illustre écrivain d'Angleterre», он говорит: «В числе гостей был маленький человек,
который восемь лет тому назад чистил сапоги на улице, а теперь оказался
страшным богачом, самым богатым человеком в Париже, – и все это
благодаря благосклонности капризного божества, царящего на бирже. Я
заметил, что, может быть, этому господину понадобится менее восьми лет,
чтобы вернуться к прежнему состоянию, и лица всех присутствовавших
затуманились; очевидно, все они, не исключая Жирардена, принимают более
или менее деятельное участие в той же игре». |