Поэты как существа особенно чуткие и отзывчивые
являются более чем все другие работники сферы мысли детьми своего века и
окружающего их мира. Только самые гениальные из них перерастают
современников и на целые века опережают свое время в умственном и
нравственном отношениях, бросая обществу глубокие мысли и яркие образы.
Создания таких титанов блещут вечною и нетленною красотою, поражая
грядущие поколения. Всеобъемлющий кругозор этих царей мысли вмещает не
один какой-нибудь уголок жизни, а всю жизнь, с ее бесконечными
противоречиями, с ее тайнами, прошлым и грядущим, с ее страданиями и
наслаждениями… Они касаются глубочайших основ ее, вечных для всех времен
и народов. Тайна гениальности этих гигантов заключается главным образом
в их организации, при которой возможно легкое, почти «бессознательное»
создание таких произведений, перед которыми с благоговейным изумлением
останавливаются и современники, и потомки… Среда и обстановка на этих
поэтов оказывают неизмеримо меньшее влияние, чем на таланты
обыкновенные, и во всяком случае не они создают этих людей. Вот почему
подобные великаны возможны и в классической древности, как Гомер, и на
границе Средних веков и эпохи Возрождения, как Данте, и в позднейшее
время, как Шекспир.
Но помимо этих великанов, «с высоты взирающих на жизнь»,
помимо этих царей объективного творчества, мысль которых течет, как
глубокая, многоводная река, есть еще бурные рыцари поэзии, испытавшие
все в жизни в погоне за неосуществимым идеалом своей мятущейся души,
глубоко во всем разочаровавшиеся и излившие силы своего духа в горячем
или демонически насмешливом отрицании всяческих «основ».
Но мы мало ошибемся, если скажем, что полный расцвет
поэзии пессимизма, поэзии отрицания и «мировой скорби» невозможен при
младенческом состоянии человечества, когда существует непосредственная
близость к природе и обусловливаемая ею «жизнерадостность» человека.
Weltschmerz – это продукт высшего образования и утонченной
цивилизации. Чтобы дойти до «мировой скорби», человечество должно было
испытать целый ряд тяжелых опытов и разочарований. Только все познавший,
всем пресытившийся, всем разочарованный представитель культурного
поколения может прийти к беспощадному разбиванию всех кумиров, даже тех,
которые дороги человечеству и которым оно целые века поклонялось.
Образование и успехи цивилизации, увеличивая область доступных уму
явлений, знакомя больше и больше с тайнами окружающей природы и далеких
надзвездных миров, необычайно расширяют кругозор поэта, дают ему новые,
неисчерпаемые в своем разнообразии картины, – и на место прежней
величаво-простой и цельной поэзии является эта новая поэзия «проклятых
вопросов», с ее дивными переливами красок, с ее благоухающе-пикантными
образами, за которыми, однако, виден художник с насмешливым взором, с
грустными, резкими морщинами на челе и вечным ядом сомнения в сердце… Но
роль и этой поэзии велика: и в ней видны благородная
неудовлетворенность настоящим и страдальческое искание прочного
«прекрасного»; она вызывает ту жгучую скорбь, в тайниках которой
зарождаются благородные порывы к борьбе со злом. И, наконец, это
разрушение прежних кумиров, из которых, конечно, многие стоят свержения с
пьедесталов, очищает почву и готовит место для новой созидательной
работы… И представители этого рода поэзии, могучие титаны разрушения и
борьбы – Байрон, Леопарди, Гейне, Лермонтов – могли появиться только в
наше утонченное и все переиспытавшее время.
Кольцов не принадлежал ни к одной из этих групп поэтов.
Его поэзия не создала эпохи, она не уносит читателя на высокие вершины
области духа, где царит дивное величие образов, но где порою и
содрогается сердце от холода изображаемой жизни… Его поэзия не решает
великих вопросов человечества, она не стремится на широкий простор
истории и современной жизни, не касается всех ее печалей и скорбей, всех
великих социальных проблем… Кольцов не бросал в лицо обществу
«железного стиха, облитого горечью и злостью»; в его поэзии нет ничего
похожего на злой смех Гейне над неосуществимостью идеалов добра и их
мифической победой над злом. Он не спрашивал, волнуясь:
Отчего под ношей крестной, Весь в крови, влачится правый? Отчего везде бесчестный Встречен почестью и славой? Но,
тем не менее, Кольцов был истинным и крупным поэтом. Мир его поэзии не
велик и, может быть, односторонен, и не захватывает громадного круга
явлений всей жизни; но зато в своем уголке поэт-прасол – царь и полный
хозяин. Прекрасные, яркие картины природы, широкая удаль и молодечество
развернувшейся вовсю русской души, грустная жалоба обделенного счастьем
сердца – все это сочною и умелою кистью изображено в произведениях
Кольцова.
Мы уже говорили о влиянии степи на мальчика и юношу
Кольцова: она еще с детства заронила в его чуткую душу свои грустные
мелодии и ослепила его яркими красками. Мы говорили и о том, что ему
знаком был мир народной жизни, что он его понимал и с головою окунулся в
это широкое и далеко еще до него не изведанное море. Затем, мы видели,
как скудно было образование Кольцова и как он, несмотря на страстную
жажду знания, прикованный к своим практическим делам, не мог его
пополнить. Нам известно уже и то, насколько не благоприятствовала
поэтическому творчеству Кольцова городская обстановка с ее торгашескою
мелочностью, с борьбою из-за ничтожных грошовых интересов. «Тесен мой
круг, грязен мой мир, горько мне жить в нем», – пишет Кольцов
Белинскому. Отсутствие образования и многосторонних знаний лишило поэзию
Кольцова того разнообразия, которое встречается у поэтов менее
талантливых, чем поэт-прасол, но более образованных… Вышеперечисленные
особенности существования поэта и определили характер его поэзии.
Кольцов дорог нам главным образом как задушевный певец степей и как
поэт, знакомый с миром народным, глубоко его любящий и выразивший в
своих песнях его наивное миросозерцание, его страдания и радости… Не
менее интересны лирические, душевные излияния самого поэта – проявление
богато одаренной натуры, глубоко страдавшей от неудовлетворенности и
бесконечно стремившейся в светлый мир знания… Грусть Кольцова – не тот
сплин, который является следствием пресыщения и знакомства со всеми
благами жизни, «как ранний плод, до времени созрелый»; это грусть не
удовлетворенного в скромной, элементарной жажде счастья сердца, это плод
противоречия задушевных горячих мечтаний поэта и стремления его к
знанию с окружающей горькой действительностью. И эта беззаветная и
жалобная грусть и светлая, кристально наивная поэзия близкого к природе
человека действуют невыразимыми чарами на душу читателя.
Кольцов, как мы видели, писал стихи с ранней молодости.
Первые из них были подражательными, жалкими по форме и не имели никакой
поэтической ценности. Мало-помалу, страшно работая над собою, чтобы
освоиться в самой области, отведенной поэтическому творчеству, и
выработать стиль, много читая и беседуя с людьми знающими, Кольцов
наконец достиг известного навыка в версификации. Стихи его стали
гладкими и довольно звучными, но все-таки в них было слишком мало своего
собственного и слишком много подражания прочитанным образцам. Кроме
того, на них сильно еще сказывалось влияние распространенного в то время
обычая писать для альбомов акростихи, послания и проч. В этих
произведениях было очень мало простоты и слишком много «кудреватости». В
них со всевозможными завитушками описывалась «она» и чувство к «ней»…
Но такие стихи позднейшего периода благодаря своей гладкой форме и
сносному содержанию годились уже для напечатания. К этого рода
произведениям, будучи лучшими среди них, принадлежат стихотворения вроде
«Не мне внимать напев волшебный», «К реке Гайдаре», «Приди ко мне» и
прочие, помещенные в «Дополнении» к известному изданию сочинений
Кольцова со статьею Белинского. Все вышеуказанные произведения поэта не
отличаются ни глубиною мысли, ни оригинальностью, и если бы творчество
Кольцова ограничилось только таким не подходящим для него жанром, то,
весьма возможно, имя его ничем бы не выделялось из массы других
посредственных стихотворцев. Но в том-то и отличие истинного таланта,
что он быстро находит свою собственную дорогу. Так было и с Кольцовым.
Относясь более сознательно и вдумчиво к окружающим явлениям, он полюбил
широкое море звуков народных, он пропустил их сквозь горнило своего
творчества и создал свои песни. На этот путь – изучения народной жизни и
поэтического ее воспроизведения – его наталкивало влияние друзей и
степной природы, а также и собственная чуткость, не позволившая, кроме
того, сойти с избранной дороги в позднейший период творчества. И в этой
кольцовской песне, полной народных звуков и стоящей, по своей
оригинальности, совершенным особняком в нашей поэзии, – все значение
творчества поэта-прасола.
Песни Кольцова размером, языком, выражениями и
оборотами речи во многом напоминают народные, но, конечно,
художественнее последних: в них мысль глубже, чувство выдержаннее и
сильнее, стремление – определеннее. Правда, в русской литературе были у
Кольцова предшественники, но кольцовская песня по своей правдивости и
поэтическим достоинствам стоит неизмеримо выше всех этих подделок,
доходивших до полного искажения склада и свойств народной речи и души. У
нас еще в конце прошлого века были песни Карабанова, Николева,
Нелединского-Мелецкого (автора известной всей России песни «Выйду ль я
на реченьку») и др. Но большинство этих песен являлись народными только
по названию. Истинно народное в то прекрасное время господства смеси
«французского с нижегородским» и незыблемых граней между сословиями было
еще слишком «холопским», чтобы удостоиться внимания правящих классов
общества, «баловавшихся» от скуки литературою. И странная вещь: чем
ужаснее и печальнее было в то время положение бесправной крепостной
массы, тем миндальнее и слащавее представлялось положение народа в
литературе. Вероятно, народ уж очень бы резал глаза «публике» своею
горемычностью, если бы его показывали в настоящем виде. И мы знаем хотя
бы на примере Радищева, как в то время относились к писателям,
позволявшим себе смотреть не через розовые очки на положение
крестьянства. Народ тогда и на театре и в поэзии представлялся точно
таким же, каким, например, он был выставлен при проезде Екатерины II в
Крым: ликующим, благоденствующим, радостным, проводящим в песнях и
плясках свои безоблачные дни… На сцене в этих quasi-народных песнях
изображались разные грациозные пастушки, поджидающие под тенью
«сладостных древес» своих милых пастушков, со свирелями, в изящных
шляпах с лентами, завитых, раздушенных и напомаженных… Соответственно с
этим описывался и духовный мир этих «пейзан» и «пейзанок». Кроме миндальничанья с народом, последний
иногда представлялся в литературе «скотом» и «хамом», в котором,
разумеется, дремали все человеческие чувства и у которого не могло быть
ничего хорошего, достойного заимствования.
Но жизнь шла, и с течением времени за народными песнями
признавали все больше и больше достоинств, а к самому народу перестали
относиться только как к презренному «холопу». Стали собирать народные
песни: известны сборники Сахарова, Киреевского, Рыбникова и других. И
литература, знакомясь с подлинными звуками народного творчества, все
более и более приближалась к ним в своих подражаниях. Из песенников
новой формации были наиболее замечательными Мерзляков, барон Дельвиг,
Цыганов. Известны, например, песни Дельвига «Пела-пела пташечка», «Ах ты
ночь ли, ноченька».
Но часто эти произведения наполнены совершенно
неподходящим содержанием и обманывают своими оборотами и формою,
похожими на народные. И песни Кольцова от них отличаются неизмеримыми
достоинствами: они чисто русские, с русскою душою; в них явно короткое
знакомство автора с бытом и духом народным и глубокое сочувствие к
народным горю и радости. Но, будучи народными по духу и по сочувствию к
народу, эти песни полны поэзии и художественности: в них, как мы
сказали, больше мыслей, чувства более глубоки и сознательны, а
стремления – высоки. Но поэзия их не в риторике, не в пиитике. В любви к
народному быту, в глубоком знании его Кольцов почерпнул силы для
истинно поэтических звуков без всяких искажений и прикрас. В его песни
вошли и лапти, и рваные кафтаны, и старые онучи, – и вся эта грязь, по
выражению Белинского, превратилась у него в «чистое золото поэзии».
Свыкнувшись с бытом крестьянским и полюбив его, Кольцов
привык смотреть на окружающие явления взглядом крестьянина и перенес
этот взгляд в свои произведения. Для него море волнующейся ржи – не
просто картина, исполненная ярких красок, переливов света и теней: он
знает, что с колосом, нарядившимся «в золотые ткани», связано
благосостояние крестьянина, и отсюда то почти святое, благоговейное,
исполненное умиления чувство, с которым поэт смотрит на землю-кормилицу,
на нивы со «спелым колосом», на степь – на эту арену святого труда
простого человека. Он не может не сочувствовать радостям и горю
работника, прилепившегося к земле… Таковы его стихотворения «Урожай»,
«Ну, тащися, сивка» и многие другие. Поэта радовали и «широкая степь», и
полные колосья на трудовой мужицкой ниве, и «крестьянская пирушка».
Зрелище ленивого, запустившего свое дело работника печалило его.
Мы, конечно, не можем здесь указывать на все лучшие
произведения Кольцова: это значило бы испестрить цитатами целые десятки
страниц. Но мы все-таки должны отметить самые характерные его песни,
служащие выражением различных сторон его таланта. Мы уже привели ранее
прекрасные описания степи у Кольцова (так же хорошо описаны у него лес и
поле), а сейчас указали на его отношение к труду крестьянина, к горю и
радостям труженика.
Русская беззаветная удаль как стремление вырваться во
что бы то ни стало из тяжелых условий жизни, губящих могучие силы, и
разгуляться на просторе «во всю душеньку», а вместе с нею и вера в
родное «авось» прекрасно выражены в целом ряде пьес: в «Песне
разбойника», в знаменитом «Хуторке», в «Песнях Лихача Кудрявича»,
«Удальце» и так далее.
В любовных песнях, имеющих частью значение
автобиографическое, поэт возвышается до трогательного, хватающего за
душу лиризма… Кому из читателей не нравились эти строки из стихотворения
«Не шуми ты, рожь»:
Сладко было мне Глядеть в очи ей, В очи, полные Полюбовных дум… И те ясные Очи стухнули, Спит могильным сном Душа-девица! Тяжелей горы, Темней полночи Легла на сердце Дума черная! А вот строки из песни «Не весна тогда»:
Вьюги зимние, Вьюги шумные Напевали нам Песни чудные, Наводили сны, Сны волшебные, Уносили в край Заколдованный… Так
же прекрасны стихотворения «Последний поцелуй» и «Разлука». Печальная
доля женщины – удел того общества, где вырос поэт, – с замечательною
силой выражена в глубоких по чувству жалобах:
Ах, зачем меня Силой выдали За немилова, Мужа старого! А
драма печального положения людей, богатых силами души и талантом, но
обреченных стихийною судьбою томиться в нелюбимых условиях жизни, –
драма собственной жизни поэта! – с какой силой и грустной прелестью
выражена она в целом ряде высоко-прекрасных песен: «Горькая доля»,
«Путь», «Дума сокола», «Светит солнышко», «Много есть у меня» и других!
Какою силою поэтического таланта веет, например, от нижеприведенных
строф:
Соловьем залетным Юность пролетела, Волной в непогоду Радость прошумела! («Горькая доля»)
По летам и кудрям Не старик еще я: Много дум в голове, Много в сердце огня! («Путь»)
Иль у сокола Крылья связаны? Иль пути ему Все заказаны? («Дума сокола»)
И каким грустным аккордом звучит заключительный куплет песни «Много есть у меня», сначала широкой и размашистой:
Но я знаю, на что Трав волшебных ищу; Но я знаю, о чем Сам с собою грущу… Но мы не можем выписать здесь всех кольцовских шедевров и отсылаем читателя к его известной книжечке.
Мы повторяем, что только благодаря врожденному сильному
таланту, благодаря глубокому влиянию народной жизни и природы, глубокому
знанию этой жизни и любовному проникновению во все подробности
народного быта можно было написать такие прекрасные песни, какие мы
находим у Кольцова. При всех своих внутренних достоинствах они до того
гармоничны, что сами просятся на музыку, чем и объясняется то
обстоятельство, что они были излюбленным материалом для многих русских
композиторов. Список музыкальных пьес, написанных на слова Кольцова, –
список, вероятно, не совсем полный – мы приводим здесь, в дополнение к
очерку.
Мы уже указывали, что пребывание Кольцова у друзей, в
Петербурге и Москве, где кипели философские споры и дебатировались
глубокие вопросы «о тайнах неба и земли», не прошло бесследно для его
поэтической деятельности. Под влиянием идей, воспринятых там, в кружках
литераторов, но не вполне, может быть, осознанных и разработанных
поэтом, написано большинство так называемых «дум» его. Эти стихотворения
представляют большею частью раздумья сильного, но не изощренного
образованием ума, для которого закрыты многие расширяющие духовный
горизонт сферы знания… В думах поэт старается разрешить
величайшие проблемы жизни мира и духа или, лучше сказать, не разрешить, а
поставить только вопросы об этих вековечных тайнах. Думы, конечно,
далеко не имеют того значения, как песни. Они менее удачны и по форме,
но, тем не менее, и среди них попадаются прекрасные вещи. В особенности
хороши те пьесы из этого отдела или те части этих дум, в которых поэт
обращается от мучающих его сомнений о природе и жизни к сладкой вере и
надежде. «Тяжелы мне думы – сладостна молитва!» – восклицает он.
В известной молитве «Спаситель, Спаситель, чиста моя
вера!» прекрасно выражена печаль духа о неведомом грядущем, о «темной
могиле», о том, чем заменится «глубокое чувство остывшего сердца».
Следует также отметить в отделе дум прекрасное
стихотворение «Могила». Интересно также и стихотворение «Поэт»,
поражающее глубиною и образностью мыслей, правда, недостаточно
обстоятельно разработанных.
Но, говоря об увлечении Кольцова в эту пору «высокими
материями», мы все-таки должны сказать, что сильный и трезвый ум поэта
предостерег его от туманных мистических бредней, которые часто
становятся уделом менее сильных духом людей, отдающихся области глубоких
вопросов о «началах начал». Эти свойства ума Кольцова ясно выражены в
его известной пьесе, посвященной кн. Вяземскому: «Не время ль нам
оставить».
В заключение мы должны сказать о роли, которую
поэзия Кольцова играла в том плодотворном стремлении нашей интеллигенции
к изучению народа и к народности в литературе, которое, оформившись в
тридцатых – сороковых годах, выразилось особенно сильно в последнее
время. Эта роль Кольцова, творчество которого представляет богатый вклад
в сокровищницу знаний о народе, кажется, мало отмечается литературными
историками. А между тем эта роль немаловажна. Уже сами произведения
поэта дают, как сказано выше, богатый материал для ознакомления с
характером и жизнью народа. А светлые образы пахаря и жницы, этих
кормильцев и поильцев земли русской, вырастающие из каждой строчки
кольцовских песен, служили правдивым ответом на те представления о
народе как о «холопе» и стаде баранов, которые были так свойственны
крепостному времени… Но эти простые люди, герои песен Кольцова, не были
такими низкими существами: у них был целый мир своих дум, забот,
радостей и печалей, стремлений и надежд, – и весь этот мир ясно смотрит
со страниц книжечки поэта-прасола… Такие произведения, рисуя
поэтическими, прочувствованными, но вместе с тем и правдивыми красками
народный мир, считавшийся по недоразумению вместилищем только одной
грубости и животности, в общем должны иметь громадное значение в
пробуждении интереса к нему и желания поближе с ним познакомиться. Песни
Кольцова в форме романсов проникали в самые богатые и значительные
салоны и познакомили их завсегдатаев со светлым миром крестьянства,
изображаемым поэтом.
Что касается прогресса нашего поэтического языка –
влияние Кольцова здесь тоже не осталось бесследным: он обогатил его,
узаконив в нем многие новые простонародные обороты и простую русскую
речь… Впервые открытая им для поэзии и воспетая жизнь народная не могла
не найти впоследствии и других певцов «народной радости и горя», на
которых в известной степени влиял своими песнями поэт-прасол. Из таких
певцов можно указать, например, на Некрасова и Никитина.
И если б Кольцов, крупный, истинно народный поэт (после
всего сказанного мы имеем право назвать его этим достойным именем), мог
теперь встать из могилы, то он убедился бы, что не всуе жил и страдал на
земле… Бедный прасол, представитель – по рождению и обстановке, но не
по уму и стремлениям – «темного царства», тщетно рвавшийся к закрытой
для него области знания и умерший с тоскою о недостигнутом идеале, он
вводит обширный круг читателей в светлое царство своей благородной
поэзии; он открывает нам закрытую до того для поэтического изображения
область души народной, – души этих вечных тружеников, обделенных светом
знания, но в тяжелой борьбе с невзгодами все-таки не утративших
человеческого образа… Он заставляет нас любить нашего пахаря,
сочувствовать ему и печалиться его печалями… И звуки кольцовских песен,
величавых и широких, как родные степи и поля, и трогательно печальных,
как стон пахаря в этих степях и полях, не исчезнут бесследно из памяти
читателей… |