Во время пребывания Островского в университете в
литературе самой громкой и лестной славой было окружено имя Белинского и
обширнейшим влиянием пользовался журнал, служивший ему трибуной, –
"Отечественные записки”. В романе Писемского "Сороковые годы” студенты с
особенной горячностью беседуют именно о Белинском, некоторые из них
знают его статьи наизусть, – вообще идеи и талант знаменитого критика
стоят на очереди дня. Островский не мог миновать столь широкого и
сильного течения. Он также усердный читатель "Отечественных записок”, и
следовательно, весь принадлежит западническому направлению. Он
увлекается западничеством до последней крайности, уверяет, что ему даже
противен вид Кремля с соборами.
– Для чего здесь настроены эти пагоды? – однажды задал он вопрос своему приятелю, певцу русских песен.
Но эта крайность не могла оставаться прочной.
Островский еще не имел вполне определившихся убеждений, он просто
поддавался более распространенному и сильному направлению идей. И
нетрудно было догадаться, что именно западничество менее всего
соответствовало природе и таланту Островского. Все прирожденные
сочувствия влекли его к русской коренной почве, всеми силами души он был
связан с Москвой и ее бытом. Презрение к Московскому Кремлю звучало в
его устах по меньшей мере странно и неожиданно и, очевидно, являлось
плодом внешних веяний. Стоило веяниям перемениться, стоило попасть
Островскому в круг людей, более родственных по своим взглядам его
собственным естественным влечениям, – и западнические крайности без
особенных затруднений могли перейти в противоположные.
Надо помнить, Островский – натура чисто
художественная, а не публицистическая. В таких натурах убеждения
создаются не столько логическим процессом мысли, сколько впечатлением,
чувством и воображением. И очевидец совершенно правильно замечает, что
народная песня в кружке Островского была "главною силой, которая
постепенно слагала, вырабатывала и выясняла основы миросозерцания
молодых друзей”. Это поэтическое внушение возымело особенное
действие на Островского, и вскоре после его западнических увлечений мы
слышим от одного из самых близких его друзей: русское направление,
воспринятое Островским, доходило у него иногда даже до крайностей.
Островский уже не мог равнодушно слушать отзывы и толки западнического
лагеря, они оскорбляли его самолюбие, затрагивали его лично и усиливали
враждебное отношение к столь недавно еще обожаемому направлению.
Не одна, конечно, народная песня совершила в нем
подобную перемену. Вся атмосфера, которою дышал молодой писатель,
располагала его именно к русскому направлению. Его окружали яркие
национальные таланты, на молодую впечатлительную душу сильно
воздействовали оригинальные русские натуры, – а все эти семена падали на
крайне благоприятную, самой природой подготовленную почву. Но, несмотря
на некоторую категоричность суждений, свойственную Островскому,
примкнувшему к новому направлению, не следует думать, будто он стал
решительным, непримиримым врагом западников. Такая резкость и
прямолинейность не соответствовали бы самому художественному строю,
самой природе нашего писателя. Он был одинаково далек как от
славянофильской сектантской исключительности, так и от слепых восторгов
противоположного лагеря перед западноевропейской цивилизацией. Здравый
смысл и глубокое национальное чувство – главнейшие основы миросозерцания
Островского. Всякий отвлеченный фанатизм был ему совершенно чужд, и
впоследствии, в качестве директора театров, он будет усердно заботиться о
появлении на русской сцене образцовых произведений западной
драматической литературы, будет переводить испанских и итальянских
драматургов и мечтать о полном переводе Мольера. Все это, по мнению
Островского, не могло мешать национальному развитию русской сцены.
Впрочем, в начале своей литературной деятельности он мог
принять за личное оскорбление даже тот или иной отзыв западника о
русской истории и русской действительности, – но временные огорчения не
вызывали у него желания порвать все связи с западниками. Он охотно
отзывается на их приглашения, например прочесть для них свою пьесу,
посещает западнический салон графини Салиас, писавшей под именем Евгении
Тур, и отнюдь не следует примеру своих ближайших приятелей, намеренно
избегавших противного лагеря. Он далек также и от чисто внешних
славянофильских увлечений своих друзей, не переодевается в мужицкое
платье, не тоскует о длинной национальной бороде; вообще – он не
утрачивает ни на минуту здравого смысла и спокойствия духа и идет ровно и
спокойно своим путем правдивого, непосредственно-сильного
художественного творчества.
Но именно эти качества и вызывают особенный восторг у
славянофильских поклонников Островского. Вряд ли когда-либо какой
русский писатель с первых же шагов своей деятельности возбуждал такое
стремительное чувство любви, почти обожания. Он становится настоящим
центральным светилом среди многочисленных литературных и артистических
талантов. На него смотрят как на могучего представителя истинно русского
искусства, как на единственную надежду национальной литературной сцены.
Среди восторженных ценителей таланта и личности
Островского первое место определенно должно принадлежать Аполлону
Григорьеву. Одаренный незаурядными литературными способностями, сильным
художественным чувством, рыцарски обожавший литературу и искусство,
Григорьев представлял собой пламенного, часто до самозабвения
вдохновенного романтика на русской национальной почве. Личная жизнь
выпала ему крайне неудачная, переполненная обманутыми надеждами,
неосуществившимися мечтами и всякого рода лишениями. Слишком горячая,
романтическая натура и. обилие жизненных испытаний беспрестанно мешали
ясности и спокойствию критической работы Григорьева. Его трудно было
ограничить строго определенными рамками правоверного литературного
направления, – и Погодин приходил в оторопь от внезапных взрывов чисто
поэтического вдохновения своего сотрудника, от его неукротимой
умственной независимости, от его художественного равнодушия к
общепризнанным уставам и обычаям славянофильского толка.
Но и Погодин не мог не признать, что Григорьев "много
хорошего везде скажет с чувством”. Именно это "чувство” преимущественно и
управляло восторгами и мыслями Григорьева. И все его силы целиком
сосредоточились на Островском. Молодой драматург стал центром молодой
редакции "Москвитянина”. Она, по замыслу самого Погодина, должна была
обновить его журнал, вдохнуть в него свежую, юную жизнь и упрочить
торжество славянофильской литературной и общественной веры.
Григорьев оставил нам воспоминания об этом невозвратном прошлом беспредельных надежд и истинно богатырских творческих замыслов.
Перед нами не простой рассказ, а страстная вдохновенная
исповедь. Речь ведет не просто бывший сотрудник бывшего журнала, а
предается воспоминаниям некий влюбленный, воскрешающий чарующие образы
своих мечтаний. Он кратко и ясно определяет значение Островского в своей
личной и писательской судьбе: "Явился Островский и около него как
центра – кружок, в котором нашлись все мои дотоле смутные верования”. Нашлись – подчеркивает сам автор, придавая, очевидно, исключительное значение самому факту встречи с Островским и его друзьями.
Очевидец описывает нам и саму сцену, с которой началось
нравственное просветление Григорьева, – сцену столь же редкостного
характера, как и вся история отношений Григорьева к Островскому.
Однажды у Островского был большой литературный вечер,
присутствовали представители всех литературных направлений. Когда
большинство гостей разошлось и остались только близкие Островскому люди,
Филиппова попросили спеть. Певец, по обыкновению, произвел на всех
сильное впечатление, в особенности на Григорьева. Он упал на колени и
просил кружок принять и его в число своих ближайших членов. В порыве
восхищения и мольбы он заявлял, что до сих пор всюду и тщетно искал
правды и нашел ее наконец в среде друзей Островского; и он был бы
счастлив, если бы ему позволили здесь бросить якорь.
Островский стал для Григорьева пророком нового слова,
единственным полным выразителем его миросозерцания. Григорьев не умел
определить, кто он – западник или славянофил, знал только, что
существует один человек, с ним у него "все общее”. Только он может сказать вещее слово и действительно скажет его.
Эти восторги Григорьев перенесет и в свои статьи,
примется даже в стихах воспевать талант обожаемого драматурга, посвятит
целую оду Любиму Торцову как воплотителю "русской чистой души”,– вообще
Григорьев до конца дней своих останется пламенным распространителем веры Островского.
И нашего писателя следует считать душой и средоточием молодой редакции
погодинского журнала. Такую роль определил ему сам Погодин, задумывая
обновление своего издания и отводя в нем место современной даровитой
молодежи русского направления. |