1 Многие,
если и не смотрели сами, то слышали про давний фильм «Ко мне, Мухтар!».
Он был снят по рассказу писателя Израиля Меттера (1909 – 1996) «Мухтар»
– про собаку из уголовного розыска и ее проводника, про то, как
преступник, которого помогала взять собака, стрелял в нее в упор и что
было потом... Но И. Меттер – автор и других, меньше известных, но очень хороших произведений. Личная
судьба этого замечательного писателя была драматичной. В советские годы
он не мог рассказать об этом в печати. Но зато написал в 1967 году
повесть «Пятый угол» и положил ее в свой стол. Спустя двадцать лет
началось новое время, советская цензура отступала на глазах – ив 1987
году Меттер вынул рукопись из стола и выпустил свою повесть маленькой
книжкой. Она так всем понравилась, что в 2009 году была переиздана.
Недавно я купила ее и с удовольствием прочитала. Эту
книжку, о которой я расскажу позже, можно, конечно, читать в любом
возрасте, но не мешало бы прочесть до шестнадцати – потому что чем
раньше вы узнаете о некоторых чертах советского времени, тем скорее
поумнеете и составите о той далекой от вас эпохе свое собственное
мнение. Если правду о своем времени он
писал в 60-е годы «в стол», это совсем не значит, что в рассказах для
печати он его восхвалял. Меттер был человек очень честный и искал способ
критически высказываться о своем времени и в подцензурной советской
печати. И он такой способ нашел – стал писать с виду бесхитростные
рассказы для подростков и юношества, в которых был глубоко заложен
критический заряд: в них повергался беспощадному анализу официальный
советский язык. Те самые советизмы, на которых сначала строилась
речь партийных начальников на собраниях и их пропагандистские газетные
статьи, но за полвека советской власти, к середине 60-х они уже глубоко
проросли в повседневную речь людей, делая ее бесцветной,
тупо-бюрократической. В рассказе
«Свободная тема» два главных героя. Это молодые учителя – девушка и
юноша. В повести постоянно слышится речь советских начальников –
партийных чиновников районного масштаба: « – Почему же вы нам не сигнализировали?», «Мы тут побеседовали с Ольгой Михайловной и с инспекторшей облоно. Обе они считают, что наша школа должна реагировать», «В этом классе у вас вообще идейный разброд», « – ...Нельзя подменять воспитательную работу развлечениями. Всему свое место и время. <...> Мне кажется, Ольга Михайловна, что у вас слабо ведется воспитательная работа с учителями», « – ...И в целом педагог Охотников прививал своим ученикам сомнительные идеи, вредные по существу и далекие от задач воспитания нашей молодежи...», « – Вы не уважаете коллектив! – крикнула инспекторша», «И еще он сказал, что совершенно согласен с инспектором: к педагогу Охотникову надо присмотреться». Увольнение Охотникова из школы сопровождается привычным набором лицемерных напутствий: « – Больше того, я убежден, что в другой школе вам безусловно удастся завоевать доверие и любовь коллектива. Он
встал и протянул мне свою короткую руку, точно тем же движением, каким
делал это год назад, когда направлял меня в эту школу, из которой сейчас
убирал... И слова о доверии и любви коллектива он тоже
произносил тогда. Насколько я заметил, он всегда разговаривает
"крупноблочным" способом. У него нет в запасе отдельных слов, которые
можно переставлять, а есть блоки, из которых он строит свою
малогабаритную речь». Охотников немало
размышляет в повести над этими особенностями советской жизни: «Мальчиков
и девочек мы учим в школе связному изложению своих мыслей, а тут
взрослый дядя бубнит знакомые всем сочетания звуков, да еще записанные
не им, а кем-нибудь из инспекторов. Может, потому и надо писать все это,
что говорить без мыслей гораздо труднее? Попробуй выучи наизусть пустую
трескотню, да еще такую, в которой нельзя переставить ни одного слова.
Тут, действительно, уже вопрос механической памяти, а она может
подвести». Но он не только размышляет, а
то и дело почти инстинктивно противостоит советской речи в разговорах с
разными персонажами рассказа. «Человек должен быть хозяином своей судьбы. – То есть? – спросил я». Сам
вопрос этот весьма примечателен. Дело в том, что в советской жизни
предполагалось, что все все понимают одинаково – и все говорят на одном
языке, не вдумываясь в содержание произносимого. На самом деле человек в
Советском Союзе ну никак уж не был хозяином своей судьбы. Но он
должен был делать вид, что принимает это утверждение всерьез. Между тем
второй герой рассказа сохранил свое живое и оригинальное отношение ко
всему, что видит и в чем участвует – и даже сумел не заразиться
общесоветским языком. И он путает советским чиновникам, ведающим
школьным образованием, все карты, – что неминуемо ведет к его увольнению
из школы. На решающем собрании некоторые пытаются его защищать – но он
сам им мешает, упорно не желая принять пустоту советского языка за
норму. « – ...Товарищ Охотников совершил грубые ошибки, но это потому, что он у нас недавно, вот осознает сейчас, поварится в общем котле, и все будет в порядке. Когда мне дали слово, я с места сказал, что не могу осознать то, с чем не согласен». И
хотя девушке-героине он явно нравится, она все равно норовит его
«воспитывать» – просто не знает, как иначе общаться. Их диалог – это две
разных системы речи, поскольку она-то привычно и легко пользуется
советскими штампами. « – Если хочешь с
ребятами поговорить, то говоришь обо всем, а не то чтоб на определенную
тему... Они же спрашивают о чем попало... – Значит, нам надо идти у них на поводу? – спросила я его». « – Ты циник, – сказала Тамара. – Ты ни во что не веришь. – Я верю в правду, – сказал я. – Правда может быть нашей, а может быть и не нашей. – Каким же путем ты узнаешь, чья она? – А ты каким? – Если я глубоко в нее верю, если она моя, значит, она наша. Потому что я ведь тоже наш. А тебе для выяснения истины надо непременно сбегать в райком комсомола». «А я не могу свои личные отношения ставить выше общественных». Молодой
человек с его не омертвевшим языком – не уникален в повести. Там
действует еще пожилая учительница, которой так же, как ему, претят
штампы советской речи, за которыми нет живого, сочувствующего отношения к
людям: « – Мне, милочка, уже поздно переучиваться. Инспекторша улыбнулась. – Учиться никогда не поздно, Варвара Никифоровна. Стоит ли проявлять такую нетерпимость к критике? – Ах, да оставьте вы свои пошлости! – простонала вдруг Варвара Никифоровна». Вот
это «простонала» здесь особенно выразительно – слишком много лет
пожилая интеллигентная учительница все это слышит, но привыкнуть не
может и мучается. 2 В
другом рассказе Меттера тех же 60-х годов – «Два дня» – другой вариант:
героиня рассказа хорошо понимает советский язык, но сама им почти не
пользуется. «Если бы Маша Корнеева загодя меня предупредила, что в
шестой группе имеются нездоровые настроения, я, может, как-нибудь подготовилась бы к этому и все обошлось бы без скандала». Зато старшие товарищи (это
выражение было очень в ходу в советское время) затопляют свои разговоры
с ней этим языком. Вот героиню представляют в новом месте ее работы – в
училище: « – ...Секретарь нашего комсомольского комитета. Опыта еще маловато, но вкус к общественной работе уже есть. Будет работать с огоньком», « – Вот это я понимаю, комсорг! – громко сказал он <...>. – Сразу видно живинку в деле!», «Нашему училищу нужен опытный комсорг, делающий свое дело с огоньком, с живинкой, настоящий вожак молодежи...». Интересно,
что эта «живинка», попавшая в официальный, «партийный» язык из народной
речи, полностью потеряла в ней всякую живость, превратившись в
лицемерный псевдонародный орнамент партийных установок. « – <... > Разве сотни тысяч комсомольцев, по первому зову партии отправившиеся на целину, не пренебрегли подчас собственной выгодой, удобствами, карьерой во имя общих интересов?». « – Иждивенческие настроения, – сказала Вера Федоровна». « – <...> И все для кого? Для наших девушек. Для их светлого будущего. А они еще фокусничают, крутят носом...» И
двадцать лет спустя эти же привычные слова мы встретим в публичном
выступлении тогдашнего секретаря ЦК КПСС М. С. Горбачева на заседании
Политбюро ЦК КПСС 11 марта 1985 года, перед открытием внеочередного
Пленума ЦК КПСС, где его выберут Генеральным секретарем ЦК КПСС, и он
начнет Перестройку: «Нам нужно набирать темпы, двигаться вперед,
<...> ясно видеть наше светлое будущее». Пытаясь повернуть страну к новому (и повернул!), он нередко продолжал пользоваться старым советским языком – ведь другого он, всю жизнь находясь на партийной работе, просто не знал. В
рассказе современного писателя Виктора Пелевина – рассуждение о том,
как именно это происходило: «...У советского человека, помимо
физического, имелось несколько тонких тел, как бы наложенных друг на
друга: бытовое, производственное, партийное, военное, интернациональное и
депутатское. <...> Происходящее на комсомольском собрании
практически не отличается от одержания духом – участники точно так же
предоставляют свои тела некой силе, не являющейся их нормальным "я",
разница только в том, что здесь мы имеем дело с групповым одержанием
системой. Смысл провозглашавшегося когда-то "воспитания нового человека" – сделать это одержание индивидуальным и постоянным». В
повести «Мухтар» И. Меттер демонстрировал, как одна недлинная фраза
может содержать целый набор советизмов: «На общем собрании работников
питомника Дуговец сказал, что равняться надо именно по таким труженикам, как проводник Глазычев, который относится к своим обязанностям не формально, а творчески». В каждой повести Меттера появляются новые советизмы: «Председатель сказал: – Только этого не хватало в нашем героическом городе – коллективки! В условиях блокады коллективка – преступление, за которое надо карать по законам военного времени» («Пятый угол»). В те же самые годы – 1967 – 1968, «расцвет» брежневского времени, – за «коллективку» прорабатывают (это
– тоже советизм) на партийном собрании в Киеве известного писателя,
автора знаменитой книги «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, а он
защищается: «Я и до прочитанных вам здесь писем неоднократно подписывал коллективные письма и обращался с ними в вышестоящие органы власти и партии». 3 В
писавшейся «в стол» повести «Пятый угол» Меттер рассказывает о том, как
его герою (в котором угадываются автобиографические черты) сначала
мешает пятый пункт анкеты (ее обязательно заполняли при поступлении в
высшее учебное заведение) – «социальное положение»: «а было этих
социальных категорий пять: рабочие, крестьяне, интеллигенция, служащие,
кустари и пр. Я числился по самой последней, по пятой. Отец мой кормил
семью из шести человек всеми доступными ему кустарными способами.
<... > Мы жили бедно, но анкетное клеймо горело на моем лбу – сын
частника. <...> Четыре года подряд я сдавал экзамены в институты,
перетаскивая мои позорные документы из одной приемной комиссии в другую,
и четырежды не находил своей фамилии в длинных списках принятых». А
после войны «пятый пункт» – это национальность. И в этой графе у героя
повести появляется слово «еврей». И начинается новая – только уже не
объявляемая государством, а проводящаяся подспудно полоса дискриминации. В
этой повести автор демонстрирует и обсуждает особенности советской речи
свободней, чем в печати, – фиксирует, например, такую важную черту
советской жизни: «Долгие годы завоевывалось у нас право человека,
описывающего исторические события, свидетелем которых он был, говорить
от первого лица. Не полагалось
произносить местоимения "я". Следовало писать "мы". "Я" считалось
недостоверным. Говорить надо было только от лица народа». Венгерский
писатель Д. Ийеш заметил эту нашу особенность еще в середине 30-х годов
в своей книге «Россия: 1934»: «Все здесь говорят во множественном
числе. "В прошлом году, – заявляет некий поэт, – мы выплавили
столько-то и столько-то тонн стали". Я с удивлением смотрю на
собеседника, взгляд мой против воли останавливается на его тонких,
изнеженных пальцах. "Взялись мы окучивать капусту, – сообщает он
чуть погодя, – и за две недели обработали сто восемьдесят тысяч
гектаров". И дальше, в том же духе: "Когда мы поднялись в стратосферу..." – "Как?! И вы тоже летали?" – «Нет-нет, трое ученых, которые, к несчастью, погибли». Усматривать
ли в замене местоимений перестройку индивидуального самосознания и
формирование коллективного духа? Кто такие эти "мы", кто тут с кем
отождествляет себя? Для западного слуха
все это поначалу звучит странно. Как показывает приобретенный мною
опыт, народ отождествляет себя лишь с выстраданными бедами и
причиненными ему несчастьями. "Да-а, войну мы проиграли". Но экспроприацию скота проводили уже не мы, а правительство; по-моему, даже сами члены правительства формулируют именно так. "Мы прокладываем канал Москва – Волга", – говорят те, кто всего лишь одобряет это начинание. Остальные говорят: они. Человеку с Запада, конечно, кажется подозрительным это странное единение». Талантливые
отечественные литераторы тоже хорошо видели эту черту и высмеивали ее.
Протоиерей Михаил Ардов рассказывает в одной из своих мемуарных книг,
как в середине 30-х кто-то из знакомых упрекнул В. Стенича
(замечательного переводчика, которому через несколько лет суждено было
безвинно погибнуть в застенках ленинградского Большого дома): « – Нельзя называть большевиков "они". Надо говорить "мы"! – Ну ничего, – ответил Стенич, – придет время, "мы" "нам" покажем!» После
доклада крупного партийного чиновника А. Жданова в августе 1946-го, где
он обвинил двух замечательных литераторов – Анну Ахматову и Михаила
Зощенко – в немыслимых грехах, их исключили из Союза писателей и лишили
продуктовых карточек. Писатели и критики дружно травили недавних
уважаемых коллег в статьях. «Ведь Зощенко и Ахматова сильны не сами по
себе, – писал А. Фадеев. – Они являются как бы двумя ипостасями глубоко
чуждого и враждебного нам явления». А Меттер оказался одним из пяти писателей, не побоявшихся захлопать на писательском собрании после выступления затравленного Зощенко... Вернемся
к «я» и «мы». Михаил Ардов вспоминает, как в конце 50-х – начале 60-х
годов «Борис Леонидович [Пастернак] рассмешил Анну Андреевну [Ахматову] и
всех нас такой фразой: – Я знаю, я – "нам не нужен"...». Издевался
над этим официальным «мы» и великий композитор Шостакович. Его дети
вспоминают, как в 1960-е годы, «подойдя к кассе, мы увидели стоящего
рядом с кассой Жана Поля Сартра, который старательно пересчитывал
довольно толстую пачку купюр. [Советская власть подкупала большими
гонорарами некоторых европейских писателей, чтобы они писали о ней
хорошо] Отец метнул на француза быстрый взгляд и шепнул мне в самое ухо: – Мы не отрицаем материальной заинтересованности при переходе из лагеря реакции в лагерь прогресса». 4 Напоследок – о том, как спекулировали советские властители словом «народ». « – К вашему сведению, – сказал Дуговец, – кино снимается для народа. – А я кто? – спросил Глазычев. – А вы младший лейтенант милиции Глазычев» («Мухтар»). Возлюбленная
поэта Б. Пастернака, послужившая прототипом для обаятельной героини
«Доктора Живаго», вспоминала разговор Пастернака с главным партийным
начальником над писателями Поликарповым в 1958 году, когда началась
официальная травля поэта за то, что он посмел передать рукопись своего
собственного романа за границу. « – Но гнев народа своими силами нам сейчас унять трудно, – заявил Поликарпов. <...> – Как вам не совестно, Дмитрий Поликарпович? – перебил Боря [Пастернак], – какой там гнев? <...> "Народ!", "народ!" – как будто вы его у себя из штанов вынимаете. Вы знаете прекрасно, что вам вообще нельзя произносить это слово – народ». «...Некоторые
литераторы, – писал в 1965 году Комитет государственной безопасности,
докладывая в ЦК КПСС о настроениях общества, – огульно чернят завоевания
нашего народа последних лет». «Масштабы фальсификаций со словом «народ» необозримы, – напишет Меттер в эти же годы в повести "Пятый угол". – С тридцатых годов людей начали назначать в народ и исключать из народа. По существу же, титулом народа обладал один человек – Сталин...». |