В 1862 году Толстой женился на дочери московского
врача Берса и, живя почти безвыездно в своем тульском имении в течение
пятнадцати или шестнадцати лет, создал в это время два своих великих
произведения: «Войну и мир» и «Анну Каренину». Сначала он хотел написать
(пользуясь некоторыми семейными преданиями и документами) большой
исторический роман «Декабристы» и закончил в 1863 году первые главы
этого романа (см. том III его сочинений, по-русски; Москва, 10-е
издание). Но пытаясь воссоздать тип декабристов, он неизбежно должен был
обратить внимание на великую войну 1812 года. О ней было столько
семейных преданий в семьях Толстых и Волконских и эта кампания имела
столько общего с Крымской войной, известной Толстому по личному опыту,
что его мысли все более и более были заняты этим сюжетом, и он наконец
создал великую эпопею «Война и мир», не имеющую равной себе во всемирной
литературе.
Целая эпоха, с 1805 по 1812 год, воссоздана в этой
эпопее, причем она рассматривается не с условной исторической точки
зрения, а так, как она понималась людьми, жившими и действовавшими в то
время. Все общество того времени проходит перед читателем, начиная с его
высших сфер, с их возмутительным легкомыслием, рутинным образом
мышления и поверхностностью, и кончая простым солдатом армии, перенесшим
тягость этого страшного столкновения как нечто вроде испытания,
ниспосланного высшими силами на русских, и забывавшим о себе и своих
страданиях ради страданий всего народа. Модная петербургская гостиная —
салон дамы, состоящей членом интимного кружка вдовствующей императрицы;
русские дипломаты в Австрии и австрийский двор; беспечальная жизнь семьи
Ростовых в Москве и в имении; суровый дом старого генерала, князя
Болконского; вслед за тем лагерная жизнь русского генерального штаба и
Наполеона, с одной стороны, а с другой — внутренняя жизнь простого
гусарского полка или полевой батареи; картины таких мировых битв, как
Шёнграбен; поражение под Аустерлицем, Смоленск и Бородино; оставление и
пожар Москвы; жизнь русских пленных, захваченных во время пожара и
казнимых кучками; и, наконец, ужасы отступления Наполеона из Москвы и
партизанской войны, — все это огромное разнообразие сцен, великих и
малых эпизодов, переплетенных между собою романом глубочайшего интереса,
раскрывается пред нами на страницах этой эпопеи великого столкновения
России с Западной Европой.
Мы знакомимся более чем с сотнею различных лиц, и
каждое из них так хорошо обрисовано, человеческая физиономия каждого из
них так определенна, что каждое носит черты собственной
индивидуальности, выделяющей его среди десятков других деятелей той же
великой драмы. Читателю трудно забыть даже наименее значительные из этих
фигур, будет ли это министр Александра I или денщик кавалерийского
офицера. Более того, даже безымянные солдаты различных родов оружия —
пехотинец, гусар или артиллерист — обладают собственными физиономиями;
даже различные лошади Ростова или Денисова выступают со своими
индивидуальными чертами. Когда вы вспомните о массе человеческих
характеров, проходящих перед вами на этих страницах, у вас остается
впечатление огромной толпы, исторических событий, которые вы сами
пережили вместе с целым народом, пробужденным несчастием. При этом
впечатление, оставшееся в вас от человеческих существ, изображенных в
романе, которых вы успели полюбить, страданиям которых вы сочувствовали
или которые сами причиняли страдания другим (как, например, старая
графиня Ростова в ее отношениях к Сонечке), — впечатление, оставленное в
вас этими лицами, когда они выступают в вашей памяти из толпы лиц
романа, окрашивает эту толпу той же иллюзией действительности, какую
мелкие детали дают личности отдельного героя.
Главною трудностью в исторической повести является
не столько изображение второстепенных фигур, как обрисовка крупных
исторических лиц, — главных актеров исторической драмы; их трудно
обрисовать так, чтобы они являлись действительно живыми существами. Но
именно здесь литературный гений Толстого выказался с особенной яркостью.
Его Багратион, его Александр I, его Наполеон и Кутузов — живые люди,
изображенные столь реально, что читатель видит их перед собою и
подвергается искушению взять кисть и писать их или же подражать их
движениям и манере разговора.
«Философия войны», которую Толстой развил в «Войне
и мире», вызвала, как известно, ожесточенные споры и не менее
ожесточенную критику, а между тем нельзя не признать справедливости его
взглядов. В сущности, они признаются всеми теми, кто сам знаком с
внутренней стороной войны или кому пришлось вообще наблюдать
деятельность масс. Конечно, люди, знакомые с войной лишь по газетным
отчетам, в особенности такие офицеры, которые любят «составленные»
отчеты о битвах, изображающие битву так, как им бы хотелось, причем им,
конечно, отводится видная роль, — такие «знатоки» военного дела не могут
примириться со взглядами Толстого на деятельность «героев»; но
достаточно прочесть хотя бы частные письма Мольтке и Бисмарка во время
войны 1870—1871 годов или простое честное описание какого-либо
исторического события, изредка встречающееся в литературе, чтобы понять
взгляды Толстого на войну и согласиться с его воззрением на
незначительность той роли, которую играют «герои» в исторических
событиях. Толстой вовсе не выдумал артиллерийского офицера Тимохина,
забытого начальством в центре Шёнграбенской позиции, причем, разумно и
энергично распоряжаясь в течение целого дня своими четырьмя орудиями, он
успевает предупредить разгром русского арьергарда. Толстой встречал
таких Тимохиных в Севастополе. Они являются действительной жизненной
силой каждой армии, и успех армии в несравненно большей степени зависит
от количества Тимохиных, находящихся в ее рядах, чем от гения ее
главнокомандующих. В этом согласны Толстой и Мольтке, и в этом они
расходятся с «военными корреспондентами» и господами историками из
генеральных штабов всех армий.
Писателю, не обладающему гением Толстого, едва ли
удалось бы представить подобный тезис убедительно для читателя; но,
читая «Войну и мир», невольно приходишь к подобному заключению. Кутузов
Толстого рисуется таким, каким он был в действительности, т. е.
обыкновенным человеком; но он велик уже потому, что, предвидя, как
неизбежно и почти фатально складываются обстоятельства, он не пытается
«управлять» ими, а употребляет все усилия на то, чтобы утилизировать
жизненные силы армии, с тем чтобы избежать еще более тяжелых и
непоправимых потерь и разгрома.
Едва ли нужно напоминать, что «Война и мир»
является могучим протестом против войны. Влияние, оказанное великим
писателем в этом отношении на его современников, можно было уже
наблюдать в России. Во время русско-турецкой войны 1877—1878 годов в
России уже нельзя было найти корреспондента, который описывал бы события
в прежнем кроваво-патриотическом стиле. Фразы вроде того, что «враги
узнали силу наших штыков» или «мы перестреляли их как зайцев», до сих
пор остающиеся в ходу в Англии, вышли у нас из употребления. Если бы в
письме какого-нибудь военного корреспондента нашлись подобные пережитки
дикости, ни одна уважающая себя русская газета не решилась бы напечатать
подобных фраз. Общий характер писем русских военных корреспондентов
совершенно изменился; во время той же войны выдвинулись такие
беллетристы, как Гаршин, и такие художники, как Верещагин, — оба храбрые
под пулями, но сражавшиеся с войной, как с величайшим общественным
злом.
Всякому, кто читал «Войну и мир», памятны тяжкие
испытания Пьера и его дружба с солдатом Каратаевым. При этом
чувствуется, что Толстой полон восхищения перед спокойной философией
этого человека из народа — типического представителя обычного умного
русского крестьянина. Некоторые литературные критики пришли поэтому к
заключению, что Толстой, в лице Каратаева, проповедует нечто вроде
восточного фатализма. По моему мнению, это заключение критиков
совершенно ошибочно. Каратаев, будучи последовательным пантеистом,
прекрасно знает, что бывают такие естественные несчастья, с которыми
невозможно бороться; он знает также, что несчастья, которые выпадут на
его долю — его личные страдания, а также казнь арестованных в Москве
якобы поджигателей, причем он каждый день может попасть в число
казнимых, — являются неизбежными последствиями гораздо более великого
события, т. е. вооруженного столкновения народов, которое, раз
начавшись, должно развиваться со всеми возмутительными и вместе с тем
совершенно неизбежными своими последствиями. Каратаев поступает так, как
одна из коров (на склоне альпийской горы), упоминаемых философом Гюйо:
чувствуя, что она начинает скользить вниз по крутому скату, она сперва
делает всевозможные усилия, чтобы удержаться, но, когда она видит, что
ее усилия бесполезны, она, по-видимому, успокаивается и скользит в
пропасть, которой уже не может избежать. Каратаев принимает неизбежное,
но он вовсе не фаталист. Если бы он чувствовал, что его усилия могут
предупредить войну, он проявил бы эти усилия. В конце романа, когда Пьер
говорит своей жене, Наташе, что он намеревается присоединиться к
тайному обществу, из которого впоследствии вышли декабристы (об этом
намерении Пьера в романе говорится несколько туманно, в виду цензуры, но
русские читатели понимали этот намек), и Наташа спрашивает его:
«Одобрил ли бы это Платон Каратаев?» — Пьер, после минутного
размышления, отвечает вполне утвердительно.
Я не знаю, что испытывает француз, англичанин или
немец при чтении «Войны и мира»: образованные англичане говорили мне,
что они находят роман скучным, но я знаю, что для образованного русского
почти каждая сцена является источником громадного эстетического
наслаждения. Подобно большинству русских читателей, перечитавши это
произведение много раз, я не мог бы, если бы меня спросили, указать,
какие сцены нравятся мне более других: любовные ли романы между детьми,
массовые ли эффекты в военных сценах, полковая жизнь, неподражаемые
картины из жизни двора и аристократии, или же мелкие подробности,
характеризующие Наполеона, или Кутузова, или жизнь Ростовых — обед,
охота, выезд из Москвы и т. д. и т. д.
При чтении этой эпопеи многие чувствовали себя
обиженными, видя своего героя, Наполеона, низведенным до таких маленьких
размеров и даже изображенным в несколько комическом свете. Но Наполеон,
когда он вступил в Россию, не был уже тем человеком, который
воодушевлял армии санкюлотов в их первых шагах на Восток, куда они несли
уничтожение крепостного ига и конец инквизиции. Все занимающие высокое
положение являются в значительной мере актерами, — Толстой отлично
показывает это во многих местах своего великого произведения, — и,
конечно, в Наполеоне было немало этого актерства. К тому же времени,
когда он пошел походом на Россию, — будучи уже императором, испорченный
как лестью придворных всей Европы, так и поклонением масс, которые
видели в нем полубога, так как приписывали ему то, что было результатом
великого брожения умов, произведенного Французской революцией, — ко
времени его появления в России актер взял верх в нем над человеком, в
котором прежде воплощалась юношеская энергия внезапно пробужденной
французской нации, — над человеком, в котором это пробуждение нашло свое
выражение и с помощью которого оно далее развивало свои силы. Этим
объясняется обаяние, которое производило имя Наполеона на его
современников. Под Смоленском, во время отступления французской армии,
сам Кутузов должен был почувствовать это обаяние, когда, вместо того
чтобы вынудить льва к решительной битве, он открыл ему путь для
свободного отступления.
|