Главным произведением Гоголя является повесть, или
«поэма», как он сам ее назвал, «Мертвые души». Эта повесть не имеет
сюжета, или, точнее сказать, ее сюжет отличается необычайной простотой.
Подобно сюжету «Ревизора», он был внушен Гоголю Пушкиным. Во время
расцвета крепостного права в России стремлением каждого дворянина было —
сделаться обладателем по крайней мере одной или двух сотен крепостных
душ: крепостных тогда покупали и продавали, как рабов, — их можно было
покупать и в одиночку. Пронырливый дворянин Чичиков задумал вследствие
этого хитроумный план. Ввиду того, что перепись населения, или
«ревизия», производилась лишь каждые десять или двадцать лет, — причем
помещикам в промежутке между двумя ревизиями приходилось платить подати
за каждую мужскую душу, которая была в их владении во время последней
переписи, хотя бы «души» и не были уже в живых, — Чичиков решил
воспользоваться этой аномалией. Он будет покупать «мертвые души», он
купит где-нибудь в южных степях дешевый кусок земли, переселит на бумаге
«мертвые души» на эту землю, засвидетельствует, опять-таки на бумаге,
их переселение и вслед за тем заложит это своеобразное «имение» в
Опекунском совете (поземельном банке того времени). Таким образом он
сможет положить начало своему состоянию. С этим планом Чичиков приезжает
в провинциальный город и начинает свои операции. Прежде всего он делает
необходимые визиты.
«Приезжий отправился делать визиты всем городским
чиновникам. Был с почтением у губернатора, который, как оказалось,
подобно Чичикову, был ни толст, ни тонок собой, имел на шее Анну, и
поговаривали даже, что был представлен к звезде; впрочем, был большой
добряк и даже сам вышивал иногда по тюлю; потом отправился к
вице-губернатору, потом был у прокурора, у представителя палаты, у
полицмейстера, у откупщика, у начальника над казенными фабриками...
жаль, что несколько трудно упоминать всех сильных мира сего; но довольно
сказать, что приезжий оказал необыкновенную деятельность насчет
визитов: он явился даже засвидетельствовать почтение инспектору
врачебной управы и городскому архитектору, и потом еще долго сидел в
бричке, придумывая, кому бы еще отдать визит, да уж больше в городе не
нашлось чиновников. В разговорах с сими властителями он очень искусно
умел польстить каждому. Губернатору намекнул как-то вскользь, что в его
губернию въезжаешь как в рай: дороги везде бархатные, и что те
правительства, которые назначают мудрых сановников, достойны большой
похвалы; полицмейстеру сказал что-то очень лестное насчет городских
будочников; а в разговорах с вице-губернатором и председателем палаты,
которые были еще только статские советники, сказал даже ошибкою два раза
ваше превосходительство, что очень им понравилось. Следствием этого
было то, что губернатор сделал ему приглашение пожаловать к нему того же
дня на домашнюю вечеринку; прочие чиновники тоже, с своей стороны, кто
на обед, кто на бостончик, кто на чашку чаю.
О себе приезжий, как казалось, избегал много
говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною
скромностью, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные
обороты: что он незначащий червь мира сего и недостоин того, чтобы много
о нем заботились; что испытал много на веку своем, претерпел на службе
за правду, имел много неприятностей, покушавшихся даже на жизнь его, и
что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для
жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг
засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам. Вот все, что
узнали в городе об этом новом лице, которое очень скоро не преминуло
показать себя на губернаторской вечеринке.
...Приезжий во всем как-то умел найтиться и
показал в себе опытного светского человека. О чем бы разговор ни был, он
всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе — он говорил
и о лошадином заводе; говорили ли о хороших собаках — и здесь он
сообщал очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия,
произведенного казенною палатою, — он показал, что ему небезызвестны и
судейские проделки; было ли рассуждение о биллиардной игре — и в
биллиардной игре не давал он промаха; говорили ли о добродетели — и о
добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; о
выделке горячего вина — и в горячем вине знал он прок; о таможенных
надсмотрщиках и чиновниках — и о них он судил так, как будто бы сам был и
чиновником, и надсмотрщиком. Но замечательно, что он все это умел
облекать какою-то степенностью, умел хорошо держать себя. Говорил ни
громко, ни тихо, а совершенно так, как следует. Словом, куда ни
повороти, был очень порядочный человек. Все чиновники были довольны
приездом нового лица».
Нередко утверждают, что Чичиков Гоголя — чисто
русский тип. Но так ли это? Разве не встречал каждый из нас Чичикова в
Западной Европе? Человека средних лет, ни толстого, ни тонкого,
двигающегося с легкостью почти военного человека?.. Как бы ни сложен был
предмет разговора, который он заведет с вами, западный Чичиков тоже
знает, как подойти к вопросу и заинтересовать собеседника. Разговаривая,
например, со старым генералом, западноевропейский Чичиков искусным
образом коснется «величия родины» и ее «военной славы». Он — не джинго совсем напротив, — но он имеет ровно столько
сочувствия к войне и победам своей родины, сколько можно ожидать от
человека с патриотическим оттенком мыслей.
Если западный Чичиков встречается с
сантиментальным реформатором, он сам немедленно делается сантиментальным
и выказывает стремление к благородным реформам, и т. д. Словом, он
всегда имеет пред собой какую-нибудь личную цель и всячески постарается
снискать вашу симпатию и заинтересовать вас в том, что представляет
интерес для него самого в данную минуту. Чичиков может покупать «мертвые
души» или железнодорожные акции, он может собирать пожертвования для
благотворительных учреждений или старается пролезть в директоры банка...
Это безразлично. Он остается бессмертным международным типом; вы
встречаетесь с ним везде; он принадлежит всем странам и всем временам;
он только принимает различные формы, сообразно условиям места и времени.
Одним из первых помещиков, с которым Чичиков
заговорил о продаже мертвых душ, был Манилов — также универсальный тип, с
прибавлением тех специально-русских черточек, какие могла придать этому
характеру спокойная жизнь крепостного помещика. «На взгляд он был
человек видный, — говорит Гоголь, — черты лица его были не лишены
приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано
сахару... В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: «Какой
приятный и добрый человек!» В следующую за тем минуту ничего не скажешь;
в третью скажешь: «Черт знает что такое!» — и отойдешь подальше; если ж
не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную». Вы не услышите от него
живого или одушевленного слова. Каждый человек проявляет интерес или
энтузиазм к чему-нибудь, но Манилов лишен этого качества. Он всегда
находится в приятном спокойном настроении духа. Кажется, что он
постоянно размышляет, но предмет его размышлений остается тайной.
«Иногда, — говорит Гоголь, — глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил
он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провели подземный
ход, или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим
сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие
товары, нужные для крестьян. При этом глаза его делались чрезвычайно
сладкими и лицо принимало самое довольное выражение». Но даже менее
сложные проекты Манилову было лень привести к концу. «В доме его
чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной стояла прекрасная мебель,
обтянутая щегольскою шелковою материей, которая, верно, стоила весьма
недешево; но на два кресла ее недоставало, и кресла стояли обтянутые
просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжении нескольких лет всякий раз
предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла: они еще
не готовы». Не менее характерны были и семейные отношения Манилова.
«Жена его... впрочем, они были совершенно довольны друг другом. Несмотря
на то, что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще
каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и
говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь:
«Разинь, душечка, свой ротик: я тебе положу этот кусочек». Само собою
разумеется, что ротик раскрывался при этом случае очень грациозно. Ко
дню рождения приготовляемы были сюрпризы — какой-нибудь бисерный
чехольчик на зубочистку. И весьма часто, сидя на диване, вдруг,
совершенно неизвестно из каких причин, один, оставивши свою трубку, а
другая — работу, если только она держалась на ту пору в руках, они
напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в
продолжении его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку.
Словом, они были то, что говорится счастливы».
Само собой разумеется, что, несмотря на любовь к
размышлениям, Манилов меньше всего размышлял о судьбе своих крестьян и о
состоянии своего имения. Он сдал все дела подобного рода в руки очень
ловкого управляющего, который прижимал крепостных Манилова, хуже самого
жестокого помещика. Тысячи подобных Маниловых населяли Россию лет
пятьдесят тому назад, и я думаю, что если мы внимательно оглянемся
кругом, то найдем подобных якобы «сантиментальных» людей под любою
широтой и долготой.
Легко себе представить, какую галерею портретов
собрал Гоголь, следуя за Чичиковым в его странствованиях от одного
помещика к другому, когда его герой старался купить как можно больше
мертвых душ. Каждый из помещиков, описанных в «Мертвых душах» —
сантиментальный Манилов, неуклюжий и хитрый Собакевич, отчаянный враль и
мошенник Ноздрев, заматеревшая допотопная Коробочка и скупой Плюшкин, —
все они вошли в России в пословицы; причем некоторые из них, как,
например, Плюшкин, изображены с такой психологической глубиной, что
задаешь себе невольно вопрос: можно ли найти в какой-нибудь другой
литературе лучшее и вместе с тем более реальное изображение скупого?
К концу своей жизни Гоголь, страдавший от нервного
расстройства, подпал под влияние «пиетистов» — особенно г-жи О. А.
Смирновой (урожденной Россетт) — и начал смотреть на свои сочинения как
на нечто греховное. Дважды, в пароксизме религиозного самообличения, он
сжег рукопись второго тома «Мертвых душ», от которой сохранилось лишь
несколько глав, ходивших при его жизни в списках. Последние десять лет
жизни писателя были полны всяких страданий. Он раскаивался в своей
литературной деятельности и издал полную нездорового пиетизма книгу
(«Переписка с друзьями» [«Выбранные места из переписки с друзьями»]), в
которой, под маской христианского смирения, он чрезвычайно заносчиво
отнесся ко всей литературе, включая, впрочем, и собственные
произведения. Гоголь умер в Москве в 1852 г.
Едва ли нужно говорить, что правительство Николая I
считало произведения Гоголя чрезвычайно опасными. Гоголю и его друзьям
пришлось преодолевать чрезвычайные затруднения, чтобы добиться
разрешения постановки «Ревизора» на сцене, и это разрешение было
получено лишь при деятельной помощи Жуковского. «Ревизор» был поставлен
по желанию самого царя. Те же затруднения встретил Гоголь при печатании
первого тома «Мертвых душ»; причем, когда первое издание разошлось,
второе издание не было разрешено Николаем I. Когда Гоголь умер и
Тургенев напечатал в одной из московских газет краткую некрологическую
заметку о нем, не заключавшую в себе ничего особенного (Тургенев сам
говорит об этой заметке: «О ней тогда же кто-то весьма справедливо
сказал, что нет богатого купца, о смерти которого журналы не отозвались
бы с большим жаром»), молодой писатель тем не менее был арестован, и
только благодаря хлопотам высокопоставленных друзей наказание,
наложенное Николаем I на Тургенева за безобидную заметку о Гоголе,
ограничилось высылкой из Петербурга и ссылкой на житье в собственное
имение. Если бы не хлопоты друзей, Тургеневу, может быть, пришлось бы,
подобно Пушкину и Лермонтову, отправиться в ссылку на Кавказ или,
подобно Герцену и Салтыкову, — посетить северные губернии.
Полиция Николая I была недалека от истины,
приписывая Гоголю громадное влияние на умственное развитие страны. Его
произведения ходили по России в громадном количестве рукописей. В
детстве мы переписывали второй том «Мертвых душ» — всю книгу от начала
до конца, а также и часть первого тома. Это произведение Гоголя
рассматривалось всеми как одно из самых могущественных обличений
крепостного права; да так и было в действительности. В этом отношении
Гоголь был предшественником того литературного движения против рабства,
которое началось в России несколькими годами позже, во время Крымской
войны и в особенности после нее. Гоголь избегал выражать свое личное
мнение о крепостном праве, но портреты помещиков в его произведениях,
изображение отношений помещиков к крепостным — в особенности изображение
массы бесплодно затрачиваемого ими крестьянского труда — являлись более
сильными обличениями, чем если бы Гоголь сообщал действительные факты
жестокого отношения помещиков к крепостным. Невозможно читать «Мертвые
души» и не прийти к заключению, что крепостное право было учреждением,
которое само подготовляло свое собственное падение. Пьянство, обжорство,
затрата крепостного труда на содержание массы бесполезной челяди или на
созидание вещей столь же бесполезных, как мосты сантиментального
Манилова, — таковы были и отличительные черты тогдашнего помещичества;
когда Гоголь пожелал изобразить хотя бы одного помещика, который
разжился не от крепостного труда, ему пришлось выбрать помещика с
сильной примесью нерусской крови; да это и понятно, — среди тогдашних
русских помещиков подобный человек был бы поразительным явлением.
Литературное влияние Гоголя было колоссально, и
оно продолжается вплоть до настоящего времени. Правда, что Гоголь не был
глубоким мыслителем, но он был великим художником. В основе его
искусства лежал чистый реализм, но все оно было проникнуто стремлением
привить человечеству нечто истинно доброе и великое. Созидая самые
комические образы, Гоголь не руководился при этом одним желанием
посмеяться над человеческими слабостями, — он всегда стремился пробудить
в читателе желание чего-то лучшего, более возвышенного, и он всегда
достигал своей цели. Искусство, в понимании Гоголя, является светочем,
озаряющим путь к высшему идеалу. Несомненно, что именно это высокое
понимание задач искусства и заставляло Гоголя тратить такую невероятную
массу времени на выработку планов своих произведений и с таким
добросовестным вниманием относиться к каждой написанной им строке.
Несомненно, что поколение декабристов ввело бы
социальные и политические идеи в область такой повести, как «Мертвые
души». Но поколение это погибло, и на долю Гоголя выпало внесение
социального элемента в русскую литературу и отведение этому элементу в
ней крупного, преобладающего места, в пору самой отчаянной реакции. Хотя
до сих пор остается открытым вопрос — кто был родоначальником русской
реальной повести — Пушкин или Гоголь (Тургенев и Толстой разрешают этот
вопрос в пользу Пушкина), — но тот факт, что произведения Гоголя ввели в
русскую литературу социальный элемент и социальную критику, основанную
на анализе тогдашнего положения вещей в Росси, можно считать вне
сомнения. Крестьянские повести Григоровича, тургеневские «Записки
охотника» и первые произведения Достоевского являются прямым результатом
инициативы Гоголя.
Вопрос о реализме в искусстве недавно вызывал
большие споры, в связи, главным образом, с первыми произведениями Золя,
но мы, русские, обладающие произведениями Гоголя и знакомые поэтому с
реализмом в его наисовершеннейшей форме, не можем смотреть на искусство
глазами французских «реалистов». В произведениях Золя мы видим громадное
влияние того самого романтизма, с которым этот писатель столь яростно
сражался; более того, в его реализме, насколько он проявился в его
произведениях первого периода, мы видим шаг назад по сравнению с
реализмом Бальзака. Согласно нашему пониманию, реализм не может
ограничиваться одной анатомией общества; он должен покоиться на более
высоком основании: реалистические описания должны быть подчинены
идеалистической цели. Еще менее понятен для нас реализм как изображение
лишь наиболее низменных сторон человеческого существования, потому что
писатель, добровольно суживающий таким образом круг своих наблюдений, с
нашей точки зрения, вовсе не будет реалистом. В действительной жизни
наряду с самыми низменными инстинктами уживаются самые высокие
проявления человеческой природы. Вырождение вовсе не является
единственной или преобладающей чертой современного общества,
рассматриваемое в его целом. Рядом с вырождением идет возрождение.
Вследствие этого художник, останавливающийся лишь на низменном и
вырождающемся (если при этом он не отмежевал себе какую-нибудь
определенную, специальную область, ввиду специальной цели, и не дает нам
понять сразу, что он изображает особый, маленький уголок действительной
жизни), такой художник вовсе не понимает жизни как она есть, во всей ее
целости. Он знаком только с одной ее стороной, и притом далеко не самой
интересной. Реализм во Франции является необходимым протестом, отчасти —
против необузданного романтизма, но главным образом против
«элегантного» искусства, скользившего по поверхности и отказывавшегося
раскрывать далеко не элегантные мотивы элегантных поступков, — против
искусства, которое преднамеренно закрывало глаза на нередко ужасные
последствия элегантной жизни так называемого «порядочного» общества. Для
России протест подобного рода был излишен. Со времени Гоголя русское
искусства не ограничивалось каким-нибудь отдельным классом общества. Оно
захватывало в своих изображениях все классы, изображало их
реалистически и проникало вглубь, под наружные покровы социальных
отношений. Таким образом, для русского искусства оказались излишними те
преувеличения, которые во Франции были необходимой и здоровой реакцией. У
нас не было никакой надобности впадать в преувеличения, с целью
освободить искусство от скучной морализации. Наш великий реалист Гоголь
дал своим ученикам, позднейшим повествователям, незабываемый урок —
пользоваться реализмом для высших целей, сохраняя в то же время его
аналитические качества и удерживая свойственную ему правдивость в
изображении жизни. |