Крепостное право было уничтожено в 1861 году;
вместе с его уничтожением исчезла потребность в соболезнованиях по
поводу причиняемого им зла. Доказывать, что крестьяне — человеческие
существа, доступные всем человеческим чувствам, оказывалось теперь уже
лишним. Новые и гораздо более глубокие задачи, касавшиеся жизни и
идеалов русского народа, возникали теперь перед каждым мыслящим русским.
Пред исследователями была почти пятидесяти миллионная масса народа,
которая в образе своей жизни, в верованиях, в способе мышления и идеалах
совершенно расходилась с образованными классами и которая в то же самое
время была настолько неизвестна будущим вождям прогресса, как если бы
эти миллионы говорили совершенно различным языком и принадлежали к иной
расе.
Наши лучшие люди чувствовали, что все будущее
развитие России пришло бы в застой, если бы продолжалось подобное
незнание своего собственного народа, и литература сделала все возможное,
чтобы ответить на те великие вопросы, которые осаждали мыслящего
человека на каждом шагу его общественной и политической деятельности. В
двадцатилетие — с 1858 по 1878 год — началось в России этнографическое
исследование страны по такой широкой программе и в таких размерах, каких
мы не встречаем нигде ни в Западной Европе, ни в Америке. Памятники
древнего народного творчества; обычное право различных частей и
национальностей империи; религиозные верования и формы богопоклонения, а
также еще более социальные стремления, характеризующие многие русские
религиозные секты; чрезвычайно интересные обычаи различных частей
империи; экономическое положение крестьян; их домашние ремесла,
колоссальные артельные рыбные ловли в юго-восточной России; тысячи
разнообразных форм народных артелей; «внутренняя колонизация» России,
которую можно сравнивать с таковой же лишь в Соединенных Штатах;
эволюция идей земельной собственности, — все эти вопросы сделались
предметом самых настойчивых изысканий.
Большая этнографическая экспедиция, организованная
великим князем Константином, в которой приняло участие значительное
количество наших лучших писателей, была лишь предшественницей многих
экспедиций — крупных и мелких, — которые были организованы
многочисленными русскими учеными обществами для детального изучения
этнографии, народных преданий и обычаев и экономической жизни России.
Находились люди, подобные Якушкину (1820-1872), который посвятил всю
свою жизнь на странствования пешком из деревни в деревню, одетый как
беднейший крестьянин и, подобно птице небесной, не помышлявший о
завтрашнем дне; вымоченное под дождем платье высушивало солнце на его
плечах, жил он где приходилось, деля с крестьянами их скудную жизнь в их
бедных жилищах, записывая народные песни и собирая этнографические
материалы первостепенной важности.
В России выработался даже особый тип интеллигентов
— собиратели песен и прочего этнографического материала вроде Якушкина,
а в более позднее время к нему прибавился еще новый тип «земских
статистиков», которые в течение последних двадцати пяти лет за самую
незначительную плату выполняли для земств сложную статистическую работу
путем подворных опросов (А. Эртель прекрасно обрисовал этих статистиков в
одной из своих повестей «Смена»).
Достаточно сказать, что, согласно указаниям А.Н.
Пыпина (род. 1833), автора подробной «Истории русской этнографии» (4
тома), не меньше чем 4000 больших работ и крупных журнальных статей
появилось в течение двадцати лет (с 1858 по 1878 г.), причем половина из
них была посвящена экономическому положению крестьян, а другая половина
— этнографии в широком смысле этого слова; при этом нужно прибавить,
что исследования в этом направлении продолжались и продолжаются в тех же
размерах. Лучшей чертой этого движения явилось то обстоятельство, что
результаты исследований не были погребены в малодоступных публике
официальных изданиях. Некоторые из этих исследований, как, например,
«Год на севере», «Сибирь и каторга», «Бродячая Русь» Максимова; «Сказки»
Афанасьева; «Уральские казаки» Железнова, и многие очерки Мордовцева
были так хорошо написаны, что пользовались таким же успехом у читающей
публики, как лучшие романы. Случалось даже и обратное: т. е. некоторые
беллетристические произведения, как, например, «В лесах» и «На горах»
Мельникова (Печерского), давали в форме романа, в сущности, очень
интересные этнографические отчеты, излагались в живых журнальных
статьях, которые читались и обсуждались с большим воодушевлением. Кроме
того, детальные исследования, относящиеся к различным классам населения,
местностям и учреждениям, были сделаны такими знатоками, как Пругавин,
Засодимский, Прыжов («История кабаков в России», которая, в сущности,
является популярной историей России) и другие.
Русское образованное общество, которое раньше
наблюдало крестьянство лишь с балконов своих деревенских домов, было
таким образом приведено в близкое соприкосновение с различными группами
трудящейся массы; и легко себе представить, какое влияние это
соприкосновение произвело не только на развитие политических идей, но и
на весь характер русской литературы.
Повесть, идеализирующая крестьянина, отошла в
область прошлого. Изображение «милых мужичков» в качестве фона и ради
противопоставления их идиллических добродетелей недостаткам образованных
классов сделалось более невозможным. Попытка воспользоваться народом
лишь как материалом для смехотворных рассказов, сделанная Николаем
Успенским и В. А. Слепцовым, имела лишь кратковременный успех.
Требовалась новая, по преимуществу реалистическая, школа
беллетристов-народников. В результате получилось то, что явилось
значительное количество писателей, которые, взрыхлив новую почву и
проявив высокое понимание обязанностей искусства в деле изображения
беднейших необразованных классов, открыли, по моему мнению, новую
страницу в развитии повести во всемирной литературе.
Духовенство в России — т. е. священники, дьяконы
дьячки, пономари — составляет отдельный класс, стоящий между «классами» и
«массами» — ближе к последним, чем к первым. Это в особенности можно
сказать относительно деревенского духовенства, причем эта близость была
еще теснее лет десять тому назад. Не получая жалованья, сельский
священник, а равным образом диакон и дьячок существовали главным образом
на доходы, даваемые обработкой земли, приписанной к церкви. Во время
моей юности в средней России во время жарких летних месяцев, когда
убиралось сено или собиралась жатва, священники всегда даже торопились с
обедней, чтобы поскорее вернуться к полевым работам. В те годы жилищем
сельского священника был бревенчатый дом, построенный немногим лучше,
чем крестьянские избы, с которыми он стоял в ряд, отличаясь от них
только тем, что соломенная крыша была «под гребенку», тогда как
крестьянские избы покрывались соломой, которая удерживалась на месте
свитыми из соломы же жгутами. Одежда священника отличалась от
крестьянской более по покрою, чем по материалу, из которого она была
сделана, и в промежутке между церковными службами и выполнением треб по
приходу священника всегда можно было видеть в поле за плугом или в лугах
с косой.
Дети духовенства получают у нас даровое
образование в школах духовного ведомства, а после некоторые из них идут в
семинарии, и Н. Г. Помяловский (1835—1863) приобрел свою первую,
громкую известность описанием возмутительных методов воспитания,
практиковавшихся в этих школах в сороковых и пятидесятых годах прошлого
столетия. Он был сыном бедного диакона в деревне под Петербургом, и ему
самому пришлось пройти через одну из этих школ и через семинарию. Как
высшие, так и низшие духовные школы были тогда в руках совершенно
необразованного духовенства — преимущественно монахов, и главным
предметом обучения было самое нелепое заучивание наизусть абстрактнейшей
теологии. Общий нравственный уровень школ был чрезвычайно низок; в них
господствовало почти повальное пьянство, а главным побудительным
средством к образованию считалось сечение за каждый невыученный наизусть
урок, причем секли иногда по два и по три раза в день, с утонченной
жестокостью. Помяловский страстно любил своего младшего брата и во что
бы то ни стало хотел спасти его от тех жестоких испытаний, которые
пришлось перенести ему самому. Он начал писать в педагогических журналах
о положении образования в духовных школах, с целью добыть таким путем
средства, чтобы поместить своего брата в гимназию. Вслед за тем появился
ряд его чрезвычайно талантливых очерков, изображавших жизнь в этих
школах, причем целый ряд священников, которые сами были жертвами
подобного «образования», подтвердили в газетах справедливость обличений
Помяловского. Истина без каких-либо прикрас — голая истина с полным
отрицанием формулы «искусство для искусства» — явилась отличительной
чертой творчества Помяловского.
Наряду с очерками из жизни школ духовного
ведомства и духовенства Помяловский написал также две повести из жизни
мелкой буржуазии: «Мещанское счастье» и «Молотов», в которые внесен в
значительной степени автобиографический элемент. После него осталась
также неоконченная повесть более обширных размеров «Брат и сестра». Он
проявил в этих произведениях тот широкий гуманный дух, который
воодушевлял Достоевского, отмечая гуманные черты в наиболее падших
созданиях; но произведения его отличались той здоровой реалистической
тенденцией, которая была отличительной чертой молодой литературной
школы, одним из основателей которой был он сам. Он изобразил также,
чрезвычайно сильно и трагически, человека, вышедшего из бедных слоев,
который напоен ненавистью против высших классов и против всех форм
социальной жизни, существующих лишь для удобств этих классов, но в то же
самое время не обладает достаточной верой в свои силы — той верой,
которую дает истинное знание и которой всегда обладает всякая истинная
сила. Вследствие этого его герой кончает или филистерской семейной
идиллией, или, если она не удавалась, пропагандой безрассудной
жестокости и презрения ко всему человечеству, как единственно возможного
основания личного счастья.
Эти повести обещали многое, и на Помяловского
смотрели как на будущего вождя новой литературной школы, но он умер, не
достигнув даже тридцатилетнего возраста.
Решетников Фёд. Мих. (1841-1871) пошел еще дальше в
том же направлении, и вместе с Помяловским его можно рассматривать как
основателя ультра реалистической школы русских беллетристов-народников.
Он родился на Урале и был сыном дьячка, который сделался потом
почтальоном. Семья его жила в большой бедности. Его дядя взял его в
Пермь, где и протекло все его детство в бесконечных побоях. Когда ему
исполнилось десять лет, дядя послал его в духовное училище, где ему
пришлось переносить еще больше побоев, чем в доме дяди. Не выдержав
истязаний, он убежал оттуда, но его поймали, и бедный ребенок был
высечен так жестоко, что ему пришлось пролежать два месяца в больнице.
Но как только по выздоровлении он был послан опять в школу, он вторично
бежал оттуда и пристал к странствующим нищим. Во время странствований со
своими новыми товарищами ему пришлось переносить немало мучений, причем
в заключение его опять поймали и опять высекли самым варварским
образом. Его дядя также был почтальоном, и Решетников, за неимением
материала для чтения, начал красть газеты с почты, причем после
прочтения уничтожал их. Эта проделка была, однако, открыта, так как
мальчик уничтожил какой-то важный императорский манифест, адресованный к
местным властям. Его отдали под суд и присудили к заключению на
несколько месяцев в монастырь (за неимением другого исправительного
заведения). Монахи обращались с Решетниковым очень добродушно, но они
вели самую распущенную жизнь: пьянствовали, объедались и уходили по
ночам из монастыря; они и научили мальчика пить. Несмотря на все это,
Решетников по освобождении из монастыря блестяще выдержал экзамен в
уездном училище и был принят на казенную службу писцом с жалованьем по
три рубля в месяц, которое потом было повышено до пяти рублей. Такое
жалованье обрекало Решетникова на вопиющую бедность, так как он не брал
взяток, которыми почти все чиновники в то время «пополняли» казенное
содержание. Прибытие в Пермь «ревизора» спасло наконец Решетникова. Этот
господин взял его для переписки бумаг, и, так как юноша понравился ему,
он помог ему перебраться в Петербург, где нашел ему место писца в
Министерстве финансов с почти удвоенным против пермского жалованьем.
Решетников начал заниматься литературой уже в Перми и продолжал эти
занятия в Петербурге, посылая свои произведения в различные мелкие
газеты, пока не познакомился с Некрасовым. В журнале последнего,
«Современнике», была помещена повесть Решетникова «Подлиповцы», которая
утвердила его репутацию как вполне самобытного писателя из народной
жизни («Ceux de Podlipnaia» во французском переводе).
Решетников занимает единственное в своем роде
положение в литературе. «Трезвая правда Решетникова» — такими словами
охарактеризовал Тургенев его творчество. Его произведения представляют
чистую правду, ничего, кроме правды, без малейшего признака прикрас, без
лирических эффектов. Это — нечто вроде дневника, в котором описаны
люди, с которыми автору приходилось жить в рудниках Урала, в пермской
деревне или в нищенских кварталах Петербурга. Под именем «подлиповцы»
разумеются обитатели небольшой деревни Подлинная, затерянной где-то в
Уральских горах. Они принадлежат к племени пермяков, еще не вполне
обрусели и находятся в той стадии, которую переживают в настоящее время
обитатели многих местностей России, т. е. в раннем периоде
земледельческой культуры. Звероловство уже невозможно — зверь перебит, —
и они берутся за обработку земли; но немногим из них удается есть
чистый ржаной хлеб более чем в продолжение двух месяцев в году;
остальные десять месяцев они должны примешивать в муку древесную кору
для получения «хлеба». Они не имеют ни малейшего представления о том,
что такое Россия или что такое государство, и очень редко видят
священника. Они едва знают, как обрабатывать землю. Они не умеют класть
печь, и периодическое голодание от января до июля доводит их до полного
отчаяния. В сущности, они стоят на низшей степени развития, чем; дикари.
Один из наиболее развитых подлиповцев, Пила,
знает, как сосчитать до пяти, — остальные же не знают даже этого.
Понятия Пилы о времени и пространстве отличаются полною первобытностью, и
все же этот Пила является прирожденным вождем среди своих полудиких
односельчан и постоянно помогает им то в том, то в другом. Он говорит
им, когда следует готовить поля под посев; он ищет сбыта для их мелких
кустарных произведений; он знает дорогу в ближайший город и, когда
случится нужда, ходит туда. Его отношение к семье, состоящей из одной
лишь дочери, Апроськи, находится в стадии, относящейся к доисторической
антропологии, но, несмотря на это, он сам и его друг Сысойка так глубоко
любят Апроську, что после ее смерти они готовы покончить с собой. Они
бросают родную деревню, чтобы начать тяжелую жизнь речных бурлаков,
которые тянут бечевою тяжелые барки против течения. Но эти полудикари
глубоко человечны, и каждый чувствует, что они таковы не только по воле
автора, создавшего их образы, но таковы в действительности; читать
историю их жизни и страданий, переносимых ими с терпением покорных
животных, невозможно, не будучи глубоко тронутым, — даже более глубоко,
чем при чтении хорошей повести из жизни людей зажиточного круга.
Другая повесть Решетникова — «Глумовы» — одно из
самых удручающих произведений в этой области литературы. В ней нет
ничего поражающего, никаких особенных невзгод и несчастий, никаких
драматических эффектов. Но вся жизнь уральских рабочих, описанная в этой
повести, носит такой унылый характер, и в этой жизни так мало задатков,
чтобы люди могли выбиться из-под гнета этого уныния, что вами
овладевает настоящее отчаяние, когда вы постепенно начинаете понимать
неподвижность изображаемой в повести жизни. В другой повести — «Между
людьми» — Решетников рассказывает историю своего собственного ужасного
детства. Что же касается его большого двухтомного романа «Где лучше?»,
то это история непрерывного ряда всяких злоключений, выпадающих на долю
одной женщины из беднейших классов, являющейся в Петербург с целью
отыскания работы. Здесь, так же как и в другой обширной повести «Свой
хлеб», мы находим ту же бесформенность и то же отсутствие ярко
очерченных характеров, как и в «Глумовых», и получается то же глубокое,
тяжелое впечатление.
Чисто литературные недостатки всех произведений
Решетникова совершенно очевидны. Но, несмотря на эти недостатки, его
можно рассматривать как инициатора новой формы повести, не лишенной
художественной ценности, невзирая на ее бесформенность и ультрареализм
как замысла, так и выполнения. Конечно, Решетников не мог никаким
образом создать школы; но он дал намек на то, чем могла бы быть реальная
повесть из народной жизни, и самими своими недостатками указав на то,
чего надо в ней избегать. В его произведениях нет ни малейшего следа
романтизма; никаких героев; ничего, за исключением огромной,
индифферентной, едва индивидуализированной толпы, среди которой нет ни
ярких красок, ни гигантов; все мелко и мелочно; все интересы сведены к
микроскопически узкому соседству. В сущности, все эти интересы
сконцентрированы вокруг одного, самого главного вопроса: где найти пищу и
убежище, хотя бы ценой каторжного труда? Всякое описанное автором лицо,
конечно, обладает собственной индивидуальностью, но все эти
индивидуальности обуреваемы одним желанием: найти такое занятие, которое
не вело бы лишь к безвыходной нищете, в котором дни заработка не
сменялись бы беспрестанно днями безработицы и голоданием. Как добиться
того, чтобы работа не превосходила человеческие силы? Где в мире найти
место, чтобы работа не сопровождалась такими унизительными условиями?
Эти вопросы дают единство цели в жизни всем этим людям.
Как я уже сказал, в повестях Решетникова нет
героев; этим я хотел сказать — «героев» в обычном литературном смысле;
но вы видите пред собой действительных титанов — действительных героев в
первобытном смысле слова, героев выносливости, таких, которых должны
выделять животные, — виды муравьев и т. д., когда они своей бесформенной
массой ожесточенно борются против влияния холода и голода. То, каким
образом эти герои переносят самые невероятные физические лишения во
время своих скитаний из одного конца России в другой или как они
встречают самые ужасные разочарования в поисках работы, — вся их борьба
за существование, — все это в достаточной степени поразительно в
повестях Решетникова; но, пожалуй, еще более поразительно, как они
умирают. Многие читатели, конечно, помнят «Три смерти» Толстого: барыню,
умирающую от чахотки, проклинающую свою болезнь; мужика, заботящегося
перед смертью о судьбе своих сапог и распоряжающегося, чтобы их отдали
тому, кто наиболее нуждается в них, и, наконец, — смерть березы. Для
героев Решетникова, живущих без уверенности, что у них будет на завтра
кусок хлеба, смерть не является катастрофой; она приходит с постепенной
потерей силы в поисках за хлебом, с постепенной потерей энергии, нужной,
чтобы прожевать этот чертов кусок хлеба. Хлеба этого становится все
меньше и меньше, в лампе не хватает масла, и она гаснет...
Другой ужасающей чертой повестей Решетникова
являются картины того, как людьми овладевает пьянство. Вы видите, как
оно приближается, чувствуете, что оно должно прийти органически,
неизбежно, фатально; вы видите, как оно овладевает человеком и держит
его в своей власти до смерти. Этот шекспировский фатализм в приложении к
пьянству, зло которого слишком хорошо известно всякому, знакомому с
народной жизнью, является, может быть, особенно ужасающей чертой
повестей Решетникова. Особенно ярко эта черта сказывается в повести
«Глумовы», где вы видите, как учитель в горнопромышленном городе
вследствие отказа принимать участие в чиновничьей эксплуатации детей
оказывается лишенным всех средств к существованию, и, хоть ему в конце
концов удается жениться на превосходной женщине, он постепенно подпадает
под власть демона и делается привычным пьяницей. Не пьют лишь женщины, и
одно это спасает нас от вымирания; в сущности, почти каждая из женщин в
произведениях Решетникова — героиня неустанного труда, борьбы за
необходимое в жизни, подобно самкам во всем животном мире; и такова
действительно жизнь женщины в русских народных массах.
Трудно бывает избежать романтического
сентиментализма, когда автор, описывая монотонную ежедневную жизнь
буржуазной толпы, пытается пробудить симпатию в читателе к этой толпе;
но затруднения еще более усложняются, по мере того как автор спускается
по ступеням социальной лестницы и доходит до жизни крестьян или, еще
хуже, до жизни нищенствующих кварталов городского населения. Самые
реалистические писатели впадали в сентиментализм и романтизм, когда
брались за такую задачу. Даже Золя в своей последней повести «Труд»
попал в эту западню. Но именно от этого недостатка всегда был свободен
Решетников. Его произведения являются ярким протестом против эстетизма и
вообще всякого рода условного искусства. Он был истинным чадом эпохи,
характеризуемой тургеневским Базаровым. «Для меня безразлична форма моих
произведений; правда сама постоит за себя», — как будто бы говорит он
все время читателю. Он почувствовал бы смущение, если бы где-нибудь,
хотя бы бессознательно, прибегнул к драматическому эффекту с целью
тронуть читателя, — точно так же, как публичный оратор, полагающийся
единственно на красоту развиваемой им мысли, чувствовал бы себя
пристыженным, если бы прибегнул бессознательно к ораторскому украшению
речи.
Мне кажется, что надо было обладать недюжинным
творческим талантом, чтобы подметить, как это сделал Решетников, в
обыденной монотонной жизни толпы эти мелочные выражения, эти
восклицания, эти движения, выражающие какое-нибудь чувство или
какую-нибудь мысль, без которых его повести были бы совершенно
неудобочитаемы. Один из наших критиков заметил, что, когда вы начинаете
читать повести Решетникова, вы чувствуете себя погруженным в какой-то
хаос. Пред вами описание самого обыденного пейзажа, который, в сущности,
даже вовсе не пейзаж; вслед за тем появляется герой или героиня
повести, причем это люди, каких вы можете встретить каждый день в любой
толпе, и их едва можно отличить от нее. Герой говорит, ест, пьет,
работает, ругается, как любой из толпы. Он вовсе не какое-либо избранное
создание, он — не демонический характер, не Ричард III в крестьянском
одеянии; столь же мало героиня похожа на Корделию или даже на Нелли
Диккенса. Мужчины и женщины Решетникова совершенно похожи на тысячи
мужчин и женщин, окружающих их; но постепенно, вследствие обрывков
мыслей, восклицаний, кое-когда пророненных слов, даже движений, о
которых упоминается, вы начинаете мало-помалу заинтересовываться ими.
Прочтя страниц тридцать, вы начинаете чувствовать симпатию к ним и
настолько захвачены рассказом, что читаете страницу за страницей этих
хаотических деталей с единственной целью — разрешить вопрос, который
начинает страстно интересовать вас: удастся ли Петру или Анне добыть
сегодня кусок хлеба, за которым они гонятся? Удастся ли Марье достать
работу и купить щепотку чаю для ее больной и полусумасшедшей матери?
Замерзнет ли Прасковья в морозную ночь, затерянная на улицах Петербурга,
или ей удастся попасть в госпиталь, где ее ожидает теплое одеяло и
чашка чаю? Сумеет ли почтальон воздержаться от водки и получить место?
Несомненно, что для того, чтобы добиться таких
результатов путем таких незатейливых средств, необходимо обладать
крупным талантом; надо обладать силой, трогающей читателя, заставляющей
его любить или ненавидеть, а такая сила является самою сущностью
литературного таланта. Благодаря этому таланту бесформенные, часто
чересчур длинные и неумелые, сухие повести Решетникова представляют тем
не менее крупное явление в русской литературе. «Трезвая правда
Решетникова», без «литературы» рыцарского романа, которую так ненавидел
Тургенев, не пройдет бесследно.
К беллетристам-народникам того же поколения
принадлежит Левитов (1835 или 1842-1877). Он описывал главным образом те
части южной Центральной России, которые лежат на границе между лесной и
степной областью. Жизнь его была глубоко печальна. Он родился в семье
бедного деревенского священника и воспитывался в духовном училище того
типа, который был описан Помяловским. Достигнув шестнадцати лет, он
отправился пешком в Москву с целью поступить в университет и потом
перебрался в Петербург. Здесь он вскоре был запутан в какой-то
студенческой истории и был выслан в 1858 году сначала в Шенкурск, а
позже переведен в Вологду. Здесь он жил в полном отчуждении от какой бы
то ни было интеллектуальной жизни, перенося страшную бедность,
доходившую до голодания. Лишь после трех лет ссылки ему было позволено
возвратиться в Москву, и так как у него не было ни копейки денег, то ему
пришлось сделать весь путь от Вологды до Москвы пешком, нанимаясь по
пути писать в волостных правлениях и получая за свой труд по полтиннику в
неделю. Эти годы изгнания оставили глубокий след на всей его
последующей жизни, которую он провел в страшной бедности, никогда не
находя места, где бы он мог поселиться надолго, и топя в водке страдания
любящей беспокойной души.
В годы раннего детства на него произвели глубокое
впечатление прелесть и тишина деревенской жизни в степях, и позднее он
писал: «...проходит предо мною эта, так манящая меня в настоящую минуту,
тишина сельской жизни; идет она, или даже не идет, а тихо-тихо летит,
как нечто живое, имеющее свой образ, который в моих глазах имеет
совершенно определенные формы. Да, я осязательно ясно вижу, как над
молчаливыми сельскими буднями, поднявшись несколько выше светлого креста
на новой церкви, на белых крыльях парит, вместе с летучими облаками,
кто-то светлый и тихий, с лицом стыдливым и кротким, как у наших
девиц... Так я теперь, отдаленный от родного села долгими годами шумной
столичной жизни, исполненной невыразимых страданий, представляю себе
мирного гения тихой сельской деятельности».
Прелесть бесконечных степей южной России так
превосходно передана Левитовым, что ни один русский автор не может
сравниться с ним в поэтическом описании их природы, за исключением
Кольцова. Левитов был чистым цветком степей, полным глубоко поэтической
любви к родным местам, и несомненно, что ему приходилось переносить
острые страдания, когда он попал в среду интеллектуального пролетариата
громадной, холодной и эгоистической столицы на Неве. Находясь в
Петербурге или в Москве, он всегда жил где-нибудь в беднейших кварталах,
большею частью на окраинах города, которые, хотя отдаленным образом,
напоминали ему его родную деревню; поселяясь среди подонков населения,
он делал это с целью — бежать «от нравственных противоречий,
искусственности, напускной гуманности и черствого высокомерия
интеллигентных слоев общества». Он не мог жить долго на одном месте: у
него начинались угрызения совести, и он убегал из своей бедной
обстановки, отыскивая место, где люди живут еще беднее, едва добывая
кусок насущного хлеба.
Я не знаю, можно ли даже подвести произведения
Левитова под обычные категории повести, рассказа и т. д. Они более
похожи на бесформенные, лирико-эпические импровизации в прозе. Но в этих
импровизациях нет обычных условных сожалений автора о страданиях
других. Это — эпическое описание того, что самому автору пришлось
пережить при близком соприкосновении со всякого рода бедняками.
Лирическим элементом его произведений является печаль, — но не
эгоистическая, любующаяся собой печаль сочувственника, а скорбь
человека, который сам жил той же жизнью; это — печаль нищеты, семейных
скорбей, неисполнившихся надежд, заброшенности, всякого рода утеснения и
всякого рода человеческих слабостей. Страницы, которые он посвящает
изображению чувств пьяного человека и тому, как эта болезнь охватывает
людей, иногда поистине ужасны. Как и следовало ожидать, он умер молодым —
от воспаления легких, схваченного в морозный январский день, когда он, в
легком летнем пальтишке, бегал на другой конец Москвы, чтобы получить
пять рублей от редактора какой-то мелкой газетки.
Наиболее известным произведением Левитова является
томик его «Степных очерков», но он написал также ряд очерков из
городской жизни («Жизнь московских закоулков») и том рассказов, которому
друзья автора дали заглавие «Горе сел, деревень и городов». В его
очерках городской жизни читатель встречает ужасающую коллекцию бродяг и
отверженных населения большого города — людей, перешедших последние
границы городской нищеты и изображенных без малейшей идеализации, и,
конечно, все же глубоко человечных. «Степные очерки» были лучшим
произведением Левитова. Это, в сущности, собрание поэм в прозе, полных
чудных описаний степной природы и картин с наивной радостью, с ее
обычаями и предрассудками. В эти очерки вложены личные воспоминания
автора; в них часто встречаются также сцены из детской жизни —
изображения детей, играющих на просторе степей и живущих в согласии с
жизнью окружающей их природы; каждая черточка этих картин вырисована с
нежной, теплой любовью, и почти всегда чувствуются невидимые слезы,
которые проливал автор, изображая эти милые его сердцу картины.
А. Скабический в своей книге
«Беллетристы-народники» дал превосходный, написанный с глубоким чувством
очерк жизни и деятельности Левитова; в очерке этом сообщены как
идиллические черты детства Левитова, так и история ужасных лишений,
которые ему приходилось переносить позднее.
Глеб Успенский (1840— 1902) значительно отличается
от всех предшествовавших писателей. Он представляет сам по себе
отдельную литературную школу, и я не знаю ни одного писателя во
всемирной литературе, с которым можно было бы его сравнить. Собственно
говоря, его нельзя также отнести и к области чистой этнографии или
демографии, так как в них наряду с описаниями, относящимися к области
народной психологии, вы встречаете все элементы повести. Первыми его
произведениями были повести, в которых видна склонность к бытовой,
этнографической окраске. Так, в повести «Разорение» Успенский
чрезвычайно талантливо изобразил, как рушится вся жизнь маленького
городка, процветавшего при крепостном праве, теперь, когда это право
уничтожено; но в его позднейших произведениях, почти исключительно
посвященных изображению деревенской жизни и написанных, когда его талант
достиг полной зрелости, преобладает этнография, и они кажутся скорее
этнографическими очерками, написанными талантливым беллетристом, чем
повестями в собственном значении этого слова. Обыкновенно они начинаются
как повести: пред вами появляются различные типичные личности, и вы
постепенно начинаете заинтересовываться их деяниями и их жизнью. Более
того, автор не поет эти личности, так сказать, наудачу, это не записи в
путевом дневнике этнографа, — напротив, действующие лица выбраны автором
как типичные представители тех сторон деревенской жизни, которые он
намеревается изобразить. Но Успенский не удовлетворяется простым
ознакомлением читателя с действующими лицами его произведший; он вскоре
начинает обсуждать их самих и говорить о положении, которое они занимают
в деревенской жизни, и о влиянии, которое они могут оказать на будущее
деревни. Заинтересовавшись уже выводимыми личностями, вы с удовольствием
читаете и эти рассуждения автора о них. Но вот вслед за рассуждением
автор дает какую-нибудь превосходную сцену, по художественности не
уступающую сценам в романах Тургенева и Толстого; но после нескольких
страниц, посвященных такому художественному творчеству, Успенский снова
превращается в этнографа, рассуждающего о будущности деревенской общины.
В нем слишком много черт публициста, чтобы он мог думать всегда
образами и сохранить позицию беллетриста. Но в то же время отдельные
факты, входившие в сферу его наблюдения, производили на него такое
впечатление, что он не мог хладнокровно обсуждать их, как это сделал бы
присяжный публицист. Впрочем, несмотря на эту смесь публицистики с
беллетристикой, благодаря крупному таланту автора вы читаете
произведения Успенского, как если бы они были выдающимися
беллетристическими произведениями.
Всякое движение среди образованных слоев общества,
направленное к благу беднейших классов, начинается идеализацией
последних. Ввиду того, что прежде всего необходимо бывает рассеять
предубеждения против бедняков, которые существуют среди богатых,
некоторая идеализация неизбежна. Поэтому наши ранние
беллетристы-народники выводили только наиболее выдающиеся типы, которых
люди обеспеченных классов могли лучше понимать и которые должны были,
наверное, вызывать к себе симпатию; по этой же причине они лишь слегка
касались менее симпатичных черт в жизни бедняков. Подобное явление можно
наблюдать в сороковых годах во французской и в английской литературе, а
в России представителями этого направления были Григорович, Марко
Вовчок и др. Вслед за тем явился Решетников, с его художественным
нигилизмом, с его отрицанием всех обычных условностей, с его
объективизмом, с его решительным отказом созидать «типы» и с его
предпочтением к обыденному человеку толпы; с его манерой вдохновлять
читателя любовью к народу путем глубоко затаенного собственного чувства.
Позднее пред русской литературой возникли новые задачи.
Читатели были уже полны симпатии к отдельному
крестьянину или рабочему, но они хотели расширить область своих знаний в
этой области; они хотели знать, каковы осново-начала, идеалы,
внутренние побуждения, руководящие жизнью деревни? Какова их ценность
для дальнейшего развития народа? Что и в какой форме колоссальное
земледельческое население России может дать для дальнейшего развития
страны и всего цивилизованного мира? Подобные вопросы выходили за
пределы простых статистических исследований; для разрешения их
требовался гений художника, которому приходилось находить ответ в
разрозненных фактах и явлениях жизни. Наши беллетристы-народники смело
пошли навстречу этим запросам читателя. Богатая коллекция отдельных
крестьянских типов была дана предшествовавшими художниками; теперь
читатели хотели найти в беллетристике, посвященной изображению народной
жизни, изображение жизни деревни, деревенского «мира», его достоинств и
недостатков, указаний на ожидающую его судьбу. И на эти вопросы новое
поколение беллетристов-народников постаралось дать ответы.
Беря на себя эту задачу, они были совершенно
правы. Не следует забывать, что в конечном анализе каждый экономический и
социальный вопрос сводится к вопросу психологии индивидуума и
социальной совокупности. Такого рода вопросы не разрешаются при помощи
одной лишь арифметики. В силу этого в области социальных наук, как и в
области психологии, поэт часто оказывается прозорливее физиолога. Во
всяком случае, он имеет право голоса в разрешении этих вопросов.
Когда Успенский начал печатать свои первые очерки
деревенской жизни — в начале 70-х годов, — молодая Россия была охвачена
великим движением «в народ», и необходимо признать, что в этом движении,
как и во всяком другом, была известная доля идеализации. Юноши,
совершенно незнакомые с деревенской жизнью, имели, конечно,
преувеличенные, идиллические иллюзии относительно деревенской общины. По
всей вероятности, Успенский, родившийся в крупном промышленном городе
Туле, в семье маленького чиновника и почти совершенно незнакомый с
жизнью деревни, разделял эти иллюзии, — может быть, даже в самой крайней
их форме. Под обаянием их он поселился в Самарской губернии, которая в
то время вступала в круговорот современного капиталистического развития и
где вследствие целого ряда особых причин уничтожение крепостного права
совершилось в условиях, особенно разорительных для крестьян (даровые,
«нищенские» наделы) и вообще вредоносных для жизни деревни.
Здесь ему пришлось, вероятно, жестоко страдать,
видя разрушение своих юношеских иллюзий, и, как это часто случается, он
поторопился сделать обобщения. Он не обладал образованием
действительного этнографа, которое могло бы удержать его от чересчур
поспешных этнографических обобщений, основанных на чересчур скудном
материале, — и он начал давать изображения деревенской жизни, окрашенные
глубоким пессимизмом. Лишь позднее, живя на севере, в деревне
Новгородской губернии, он начал понимать влияние, какое оказывает
обработка земли и жизнь в деревне на крестьян; лишь тогда перед ним
начало раскрываться нравственное и социальное значение земледельческого
труда и общинной жизни, и он понял, каким мог бы быть свободный труд на
свободной земле. Эти наблюдения вдохновили лучшее произведение
Успенского «Власть земли» (1882). Оно остается, во всяком случае, его
лучшим трудом в этой области: художник является здесь во всей силе
своего таланта и в своей истинной функции — выясняя внутренние движущие
силы, которые руководят громадным классом трудящихся людей. |