Пушкин-лирик проделал быструю эволюцию. Опираясь на классицистскую систему жанров (первые его сборники строились по жанровому принципу), сочиняя оды в духе классицизма («Воспоминания в Царском Селе», 1814; «Вольность», 1817), быстро освоив жанры карамзинской легкой поэзии (элегии, послания, эпиграммы), Пушкин уже в начале 1820-х годов становится первым поэтом русского романтизма, быстро и органично усвоив опыт европейской поэзии, прежде всего – Байрона. Открывающее южный период творчества Пушкина стихотворение «Погасло дневное светило» (1820) предполагалось сопроводить эпиграфом из Байрона, дав таким образом ориентир для его понимания. Стихи были написаны в ночь с 18 на 19 августа 1820 года по пути из Феодосии в Гурзуф. Но реальный факт своей биографии Пушкин превращает в жанровый образец: романтическую элегию. Элегия воспроизводит целый комплекс распространенных романтических тем и мотивов. Она начинается с пейзажного четверостишия-заставки: Погасло дневное светило; На море синее вечерний пал туман. Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Первое двустишие повторяется еще дважды, организуя композицию стихотворения и образуя композиционное кольцо. Ночной морской пейзаж здесь лишен конкретности. Мы не знаем, по какому морю плывет лирический герой, в четвертом стихе оно даже превращается в угрюмый океан. Но перифразы (солнце – дневное светило, парус – послушное ветрило) и эмоциональные эпитеты (море синее, угрюмый океан) создают представление о загадочном, таинственном месте, хронотопе, который можно воспринимать и символически (море житейское). Второй стих элегии представляет парафраз известной народной песни: «Уж как пал туман во сине море, / А злодей-тоска – в ретиво сердце». Этой скрытой цитатой начинается разработка основного мотива стихотворения: Я вижу берег отдаленный, Земли полуденной волшебные края; С волненьем и тоской туда стремлюся я, Воспоминаньем упоенный… И чувствую: в очах родились слезы вновь; Душа кипит и замирает…
Поводы воспоминаний, реализованные во множестве метафор и перифрастических конструкций, сводятся к двум главным темам: любви («Я вспомнил прежних лет безумную любовь», «И вы, наперсницы порочных заблуждений, / Которым без любви я жертвовал собой») и искусству («Где музы нежные мне тайно улыбались»). Прошлое при этом предстает в ореоле счастья и надежд, сменившихся быстрыми разочарованиями («Желаний и надежд томительный обман»; «Где рано в бурях отцвела / Моя потерянная младость, / Где легкокрылая мне изменила радость / И сердце хладное страданью предала»). И эта печаль связывается не только с прошлым, но и с «брегами печальными <…> родины моей». Так возникает еще одно противопоставление: печальная родина – земли полуденной волшебные края , в которые стремится герой. Охваченный воспоминаниями, герой оказывается на корабле между покинутой печальной родиной и волшебной чужбиной. Но прежних сердца ран, Глубоких ран любви, ничто не излечило… Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан…
Не забыть прошлое, но забыться на какое-то время позволяют лишь море и движение корабля. В последний раз повторенные пейзажные детали приобретают новый смысл. Обращение к стихии теперь наполняется горькой памятью о прошлом. Основная тема элегии приобретает окончательное разрешение. Романтический характер имеют и многие другие пушкинские стихотворения 1820-х годов. Романтики много странствовали не только в пространстве, но и во времени. Историзм, как и психологизм, был одним из главных романтических открытий. В «Подражаниях Корану» (1924) Пушкин пытается воспроизвести своеобразие восточного, мусульманского мировосприятия: фатализм, отношение к женщине, понимание природы и мира. Пятое стихотворение цикла начинается с энергичного космологического утверждения: Земля недвижна – неба своды, Творец, поддержаны тобой, Да не падут на сушь и воды И не подавят нас собой.
К этому четверостишию Пушкин делает примечание: «Плохая физика, но какая смелая поэзия!» Такую же смелую поэзию, игру уже не с пространством, а со временем, представляет последнее стихотворение цикла «И путник усталый на Бога роптал». Усталый, бредущий по пустыне спутник наконец обнаруживает оазис, утоляет жажду и сладко засыпает. И лег, и заснул он близ верной ослицы – И многие годы над ним протекли По воле владыки небес и земли.
После пробуждения из диалога с неведомым голосом (это, конечно, Бог) выясняется, что он проспал не сутки, а целую жизнь. Но голос: «О путник, ты долее спал; Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал; Уж пальма истлела, а кладязь холодный Иссяк и засохнул в пустыне безводной, Давно занесенный песками степей; И кости белеют ослицы твоей».
Но Бог отзывается на горе несчастного «мгновенного старика» (замечательный пушкинский оксюморон!) и свершает чудо: «Минувшее в новой красе оживилось». Путник возвращается в ту же самую точку пространства и времени и продолжает жизненный путь. И чувствует путник и силу и радость; В крови заиграла воскресшая младость; Святые восторги наполнили грудь: И с Богом он дале пускается в путь.
Подобно тому как «Погасло дневное светило…» представляет образцовую романтическую элегию, «И путник усталый на Бога роптал…» замечательно осуществляет жанр романтической баллады : в ней есть местный колорит, необычная фабула, элементы чудесного. Семантический ореол этого размера (четырехстопный амфибрахий), структура строфы, конкретные детали восточного пейзажа отразились в балладе М. Ю. Лермонтова «Три пальмы». Во второй половине 1820-х годов Пушкин уходит от романтизма. «Борис Годунов», работа над «Евгением Онегиным» были важными шагами к поэзии действительности, к тому методу изображения, который позднее стали называть реализмом. Аналогичные изменения происходят и в лирике. Прежние лирические жанры и формы наполняются иным содержанием. На смену экзотическому пейзажу южных поэм и романтических элегий приходят конкретные описания Михайловского или других мест, где оказывается поэт. Загадочный облик лирического героя проясняется, насыщается обстоятельствами личной жизни. Усложняется и представление о жанре. Четкое жанровое мышление в творчестве Пушкина исчезает. С середины двадцатых годов поэт начинает располагать свои стихи в сборниках не по жанрам, а по хронологии, в большей степени, чем раньше, превращая стихи в лирический дневник, летопись жизни современного человека. Пушкин не обращается к «низкой» жизни, как посчитал бы какой-либо архаист-классицист. Он реабилитирует реальность во всех ее аспектах, в значительной степени отменяя противопоставление «высокого» и «низкого», открывая в окружающей реальности множество новых тем и предметов поэтического изображения. О. Э. Мандельштам придумал такое определение: стихотворения-двойчатки. Это стихи, в которых совпадают не только тема, но даже отдельные строки, но тем не менее имеющие разный смысл. У Пушкина тоже можно обнаружить множество таких лирических двойчаток: обращаясь к прежнему жанру и к прежней лирической теме, поэт дает ее новое художественное решение. Параллелью, двойчаткой к элегии «Погасло дневное светило…» стала «Элегия» 1830 года. Тема здесь остается прежней. Речь здесь снова идет о памяти, о сравнении прошлого и настоящего, о надежде на будущее. Но композиционная структура элегии, развитие поэтических мотивов становятся существенно иными. Прекрасный пейзаж и экзотические детали здесь исчезают. От романтического моря остается лишь метафора «грядущего волнуемое море». Элегия теперь представляет собой прямое размышление, рефлексию лирического героя. Но главное в том, что в этой элегии принципиально меняется соотношение поэтических мотивов. В прошлом лирического героя были веселье и печаль, но помнит и ценит прежде всего «печаль минувших дней». Свой путь он представляет полным труда и горя. Но на этом пути главным чувством все-таки оказывается не беспросветность, а надежда: Но не хочу, о други, умирать; Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.
И связывается эта надежда с теми ценностями, «наслаждениями», в утрате которых лирический герой признавался в 1820 году. Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь, И может быть – на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной.
Искусство, любовь, надежда на лучшее будущее – утверждению этих ценностей посвящена элегия. На место горькой памяти в элегии 1820 года здесь приходит трезвая надежда. Сходным образом соотносятся еще две знаменитые элегии. Их тема: размышления о неизбежной смерти и о ценностях, которые человек может сохранить перед ее лицом. Элегия «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829) относится к концу романтической эпохи. Она, подобно «Элегии» 1830 года, строится как прямое размышление лирического героя, включающее некоторые опорные элементы внешнего мира. Брожу ли я вдоль улиц шумных, Вхожу ль во многолюдный храм, Сижу ль меж юношей безумных, Я предаюсь моим мечтам.
И город, и храм, и безумные юноши оказываются условными поэтическими деталями, поэтизмами , необходимыми для развития мысли. «„Брожу ли я вдоль улиц шумных…", – мы видим одинокого поэта в толпе прохожих. Однако в каком городе происходит действие – в русском или в иностранном? Какие в нем улицы – широкие или узкие? В какое время дня – утром или вечером? В дождь или в хорошую погоду?» – задавал по поводу этой пушкинской элегии безответные вопросы литературовед В. М. Жирмунский. И сам же отвечал на них: «Поэт выделяет только один признак – „улицы шумные". Большая конкретность или наглядность ему не нужна, даже противоречила бы существу его мысли: он хочет сказать – „в каких бы улицах я ни бродил", т. е. вечером и утром, в дождь и в хорошую погоду. Те же замечания относятся и к образам из последующих стихов: „многолюдному храму" (какой храм?), „безумным юношам" (какие юноши?). В таком контексте и „дуб уединенный", „патриарх лесов" оказываются не конкретным образом, а лишь примером, иллюстрацией общей мысли „долгожительство природы в сравнении с человеческой жизнью". Поэтика условных формул, связанная с романтической эпохой, особенно очевидна в использовании еще одного тропа, перифразы. „Мы все сойдем под вечны своды" означает „мы все умрем", и было бы неправильным представлять себе „образ": длинное шествие, спускающееся под „вечные" каменные своды», – замечал В. М. Жирмунский. Однако, было бы неправильным представлять себе «образ» лишь в данном случае. В стихотворении «…Вновь я посетил…» (1835) поэтический язык принципиально меняется. На смену поэтической условности и метафорической обобщенности приходит сугубая конкретность образа и поэтического размышления. «Уголок земли, где я провел / Изгнанником два года незаметных», «опальный домик», «холм лесистый», «озеро» и многие другие предметные детали стихотворения абсолютно реальны, допускают биографический комментарий: это пейзаж окрестностей Михайловского, где Пушкин провел в ссылке два года. Конечно, далеко не каждая изображенная поэтом деталь поддается проверке. Он, как и раньше, создает замечательный художественный образ. Но, подобно «Отрывкам из путешествия Онегина», этот образ рассчитан на непосредственное, в том числе и зрительное, восприятие и представление. «Дуб уединенный» в стихотворении «Брожу ли я средь улиц шумных…» – иллюстрация общей мысли. Три сосны, «младая роща», послужившая основой главной мысли элегии «…Вновь я посетил…», настолько убедительно вписаны в пейзаж окрестностей Михайловского, что их показывают туристам и через 150 лет после смерти поэта: словно эти сосны – вечны. В романтической элегии, размышляя о возможной смерти, поэт выбирает близость к «милому пределу» и благословляет будущее: И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть, И равнодушная природа Красою вечною сиять.
В более поздней «михайловской» элегии этот образ конкретизируется, вписывается в пейзаж, приобретает очень конкретный, семейный характер. Здравствуй, племя Младое, незнакомое! не я Увижу твой могучий поздний возраст, Когда перерастешь моих знакомцев И старую главу их заслонишь От глаз прохожего. Но пусть мой внук Услышит ваш приветный шум, когда, С приятельской беседы возвращаясь, Веселых и приятных мыслей полон, Пройдет он мимо вас во мраке ночи И обо мне вспомянет.
Образ «младого племени» соединяет природу и человека. Это и молодая поросль сосен, и потомки поэта, которых еще нет. Она же, вечная и равнодушная природа с ее вечной красой, объединяет людей разных поколений. Сосны, которые видит поэт, увидит и его внук. Поэтическая образность и метод пушкинской лирики меняются. Логика мысли, отношение к миру сохраняются. Светлая печаль прощания с жизнью и надежда на будущие поколения, благословение «младой жизни» становятся смыслом этих пушкинских элегий. |