Миросозерцание Лермонтова складывалось в конце 20-х – начале 30-х годов XIX
века, в эпоху идейного кризиса передовой дворянской интеллигенции, связанного с
поражением декабрьского восстания и николаевской реакцией во всех сферах
общественной жизни, в том числе и духовно-идеологической. Потребность освоить
«ошибки отцов», заново осмыслить то, что казалось непреложным предшествующему
поколению, выработать собственную нравственно-философскую позицию –
характернейшая черта эпохи конца 20-х – 30-х годов. Практическое действие
оказывалось невозможным в силу как объективных (жесткая политика самодержавия),
так и субъективных причин: прежде чем действовать, необходимо было преодолеть
идейный кризис, эпоху сомнения и скептицизма; четко определить, во имя чего и
как действовать. Именно поэтому в 30-е годы такое исключительное значение для
культуры, для настоящего и будущего развития общества приобретают философские
поиски лучших его представителей, их попытки определиться в, решении наиболее
общих идейно-нравственных проблем:
Идея личности, ее
высочайшей ценности для культуры приобретает в 30-е годы исключительное
значение и становится отправной точкой в исканиях передовой дворянской
интеллигенции. Если поколение конца 10-х – начала 30-х годов еще мыслило
личность в гармонии с обществом и, опираясь на идею гражданственности,
ограничивало свободу личности интересами государства, нации, то после
декабрьского восстания и последовавших за ним изменений в политике ясно
обнаружилась иллюзорность, утопичность такого подхода. Между самодержавным
николаевским режимом и свободной, мыслящей, передовой личностью неизбежно
устанавливались отношения антагонизма. В то же время самодержавие активно
пытается нейтрализовать передовую интеллигенцию, заигрывая с ней, предлагая
своего рода сотрудничество, а по существу пытаясь поставить ее талант себе на
службу, – так Николай I пытался сделать из Пушкина придворного поэта.
Личная свобода в этих условиях все острее осознавалась как единственная
реальная ценность, единственное убежище человека. Не случайно так дорожит
свободой лермонтовский Печорин: «Сто раз жизнь свою, даже честь поставлю на
карту, но свободы своей не отдам». Это признание звучит неожиданно в устах
дворянина и офицера, для которого традиционно высшей ценностью была
честь, – вспомним хотя бы, как рисковал пушкинский Гринев во имя чести,
вспомним эпиграф, во многом выражающий основную идею повести: «Береги честь
смолоду». Печорин – человек иного поколения, и то, что свободу он готов
поставить выше всего, весьма показательно.
Но передовому сознанию
эпохи мало одной лишь свободы, потому что это ценность субъективная, обрекающая
человека на одиночество. Уже Онегин в последней главе романа (написанной около
1830 г.) называет свою свободу «постылой», и это не случайно. В передовом
сознании эпохи властно заявляет о себе потребность найти более высокие,
надличностные идеалы и ценности, оправдать свое индивидуальное существование
возвышенной целью. Пока же такой цели нет – нет и нравственной основы для
действия, а свобода оборачивается «бременем», обрекающим человека на
бездействие, хандру или же на действия бесполезные, случайные, неосмысленные.
Личность, в полной мере осознавшая свою внутреннюю свободу, настойчиво ищет, к
чему эту свободу приложить, как применить богатые внутренние возможности. Иными
словами, для 30-х годов чрезвычайно характерны интенсивные поиски смысла жизни,
доходящие до самых глубоких пластов, поднимающие самые фундаментальные
философские проблемы.
Объективная историческая
невозможность найти возвышенные, надличностные идеалы, которые удовлетворяли бы
строгим требованиям личности, были бы согласны с принципом внутренней свободы и
выдержали бы проверку сомнением, приводила личность к осознанию трагичности
своего существования, порождала постоянные сомнения, сложную внутреннюю борьбу
с самим собой.
Стремление самостоятельно
осмыслить действительность, дойти в этом осмыслении до самых корней, строго и
придирчиво разобраться в сложной жизненной диалектике, не удовлетворяясь
приблизительными решениями и все подвергая сомнению, – эта особенность
духовной атмосферы вызвала к жизни особый принцип подхода человека к реальности
– аналитичность, т.е. потребность и способность расчленить любое явление,
рассмотреть скрытые в нем механизмы, понять его глубинную суть, дойти в
познании до логического конца. Анализ становится важнейшей чертой мышления, в
том числе и художественного.
Лермонтов был подлинным
выразителем духовной жизни России 30-х годов, и в его миросозерцании с
исключительной полнотой отразились те характерные свойства общественного
сознания эпохи, о которых шла речь.
Свойствами лермонтовского
миросозерцания обусловлено проблемно-тематическое содержание его романа «Герой
нашего времени». Объектом художественного осмысления в романе становится
характер, в известной мере близкий самому Лермонтову. Это не значит, конечно,
что Печорин автопортретен, – над подобным предположением обоснованно
иронизировал сам Лермонтов в «Предисловии». Но в Печорине художественно
воспроизведен тот же тип общественного сознания – основным его содержанием
является процесс философского самоопределения в действительности.
При этом принцип типизации
в романе таков, что Печорин предстает личностью, в максимальной мере воплощающей в себе все характерные черты
общественного сознания 30-х годов. Волею автора он наделен такими чертами, как
необычайная интенсивность нравственно-философских поисков (для Печорина
разрешение нравственно-философской проблемы гораздо важнее, чем то, как
сложится его личная жизнь), исключительная сила воли, чрезвычайно аналогичный
ум, способный проникать до самых глубин философских вопросов; наконец, Печорин
наделен просто незаурядными человеческими способностями. Иными словами, перед
нами личность исключительная. Такой принцип типизации потребовался Лермонтову
для того, чтобы волновавшие его самого вопросы могли быть поставлены Печориным
на самом серьезном и авторитетном уровне. Печорин – человек, готовый
проницательно и бесстрашно размышлять о глубинных нравственно-философских
основаниях как мира в целом, так и отдельного человека в мире. Именно это и
было необходимо Лермонтову в свете всей проблематики романа, которая носит
отчетливо выраженный философский характер. Вопросы, над разрешением которых
бьется Печорин, – это вопросы, чрезвычайно занимавшие художественное
сознание и самого Лермонтова. Это проблемы человека и мира, смысла
индивидуального существования, воли и рока, незаурядного дарования и
обыкновенной судьбы, цели деятельности, причин бездеятельности и т.п.[39].
Идейно-нравственные поиски героя предстают как основное проблемное содержание
всего романа.
Такого рода проблематика,
как мы помним, прямо требовала достаточно развитого и глубокого психологизма.
Содержательные особенности
лермонтовского романа обусловили возникновение в нем оригинального
психологического стиля. Его можно было бы назвать аналитическим психологизмом – по ведущему принципу изображения
душевной жизни. Это значит, что любое внутреннее состояние Лермонтов умеет
разложить на составляющие, разобрать в подробностях, любую мысль довести до
логического конца. Психологический мир в романе (это касается, конечно, в
первую очередь главного героя – Печорина) предстает как сложный, наполненный
противоречиями, которые необходимо художественно выявить, объяснить и
разгадать. «У меня врожденная страсть противоречить», – говорит Печорин о
себе и далее так характеризует свой внутренний мир: «Целая жизнь моя была
только цепь грустных неудачных противоречий сердцу или рассудку. Присутствие
энтузиаста обдает меня крещенским холодом, и, я думаю, частые сношения с вялым
флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя».
Непросто разобраться в
таком психологическом рисунке, поэтому психологический анализ у Лермонтова
часто строится как обнаружение скрытых пластов внутреннего мира, тех побуждений
и душевных движений, которые не лежат на поверхности, неясны с первого взгляда
даже самому герою. Часто это анализ того, что скрывается за тем или иным
действием или поступком. Например, Грушницкий спрашивает Печорина, был ли он
тронут, глядя на княжну Мери; тот отвечает отрицательно. Для Лермонтова
чрезвычайно важно раскрыть, какие психологические причины стоят за этим
ответом, и Печорин тут же называет их: во-первых, он хотел побесить
Грушницкого; во-вторых – «врожденная страсть противоречить»; в-третьих:
«...признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это
мгновение по моему сердцу; это чувство было – зависть; я говорю смело
"зависть", потому что привык себе во всем признаваться».
Самоанализ Печорина всегда
очень смел, а потому всякое душевное состояние выписано в романе четко и
подробно. Вот, например, как объясняет Печорин свое относительное спокойствие
после неожиданной встречи с Верой: «Да, я уже прошел тот период жизни душевной,
когда ищут только счастия, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и
страстно кого-нибудь, – теперь я только хочу быть любимым, и то очень
немногими; даже мне кажется, что одной постоянной привязанности мне было бы
довольно: жалкая привычка сердца!»
Объясняя различные
психологические ситуации и положения, Печорин раскрывает перед читателем и
устойчивые свойства своей личности, и особенности психического склада:
логичность мышления, умение видеть причинно-следственные связи, способность
сомневаться во всем, подчинение мыслей и эмоциональных порывов сильной воле и
ясному рассудку. «Одно мне всегда было странно: я никогда не делался рабом
любимой женщины; напротив, я всегда приобретал над их волей и сердцем
непобедимую власть, вовсе об этом не стараясь». Здесь Печорин не столько
раскрывает то психологическое состояние, которое испытывает в данный момент,
сколько обобщает ряд сходных психологических состояний: такова его душевная
жизнь вообще, а не в данный момент. Но этим анализ, конечно, не кончается –
Печорин задает себе обязательный, принципиальный для себя вопрос: «Отчего
это? – оттого ли, что никогда ничем очень не дорожу и что они ежеминутно
боялись выпустить меня из рук? или это – магнетическое влияние сильного
организма? или мне просто не удавалось встретить женщину с упорным характером?»
Как бы ни отвечал герой на
этот конкретный вопрос, важно то, что он размышляет, сомневается, перебирает
варианты – в каждом сколько-нибудь сложном случае ищет ответа, познает мир при
помощи разума и логики. В этом особенность и специфика психологического склада
его личности.
Важнейший вопрос для
аналитика – вопрос о причинах и мотивах человеческих действий, поступков,
душевных состояний, о скрытом их смысле. Заслуга Лермонтова-психолога в том,
что он – едва ли не впервые в русской литературе – сосредоточил художественное
внимание не на внешних, сюжетных, а на внутренних, психологических мотивировках
человеческого поведения. Главный герой романа, сам в высшей степени склонный к
анализу, умеющий проникать в скрытые мотивы своих и чужих действий, в последних
трех частях несет на себе основную повествовательную нагрузку в системе
психологического стиля: именно он раскрывает психологические мотивы, объясняет
душевные состояния – и свои, и чужие. Вот, например, общие соображения Печорина
о связи душевного состояния человека с чисто физическими причинами: «Я люблю
скакать на горячей лошади по высокой траве... Какая бы горесть ни лежала на
сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, все в минуту рассеется; на душе
станет легко, усталость тела победит тревогу ума»; «Я вышел из ванны свеж и
бодр, как будто собирался на бал. После этого говорите, что душа не зависит от
тела!»
Вот чисто психологическое
объяснение антипатии к Грушницкому: «Я его так же не люблю: я чувствую, что мы
когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас несдобровать».
Вот объяснение впечатления от лица слепого мальчика: «Признаюсь, я имею сильное
предубеждение против всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких,
горбатых и проч. Я замечал, что всегда есть какое-то странное соотношение между
наружностью человека и его душой: как будто с потерею члена душа теряет
какое-то чувство». Но этим общим соображением психологическое изображение не
обрывается: далее фиксируется уже более конкретное внутреннее состояние и
одновременно оно анализируется: «Долго я глядел на него с невольным сожалением,
как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его и, не знаю
отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление». Анализ и здесь, не
заканчивается – Печорин не может сказать «не знаю отчего» и не попытаться
объяснить смутное душевное движение: «В голове моей родилось подозрение, что
этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить себя, что
бельмы подделать невозможно, да и с какой целью? Но что делать? я часто
склонен к предубеждениям...» В последней части отрывка – характернейшее для
Печорина сомнение; в то же время изображение психологического состояния
окончательно доведено до конца: последним звеном оказывается подозрительность
героя, о которой он в другом месте скажет: «Я люблю сомневаться во всем».
И вот, наконец, шедевр
аналитического разбора собственного поведения и психологического состояния,
беспощадное раскрытие психологических причин, мотивов действий и намерений:
«Я часто спрашиваю себя,
зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не
хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство? Вера меня
любит больше, чем княжна Мери будет любить когда-нибудь; если б она мне
казалась непобедимой красавицей, то, может быть, я завлекся бы трудностью
предприятия...
Но ничуть не бывало!
Следовательно, это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в
первые годы молодости...
Из чего же я хлопочу? Из
зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие
того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие
заблуждения ближнего...
А ведь есть необъятное
наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся душой!.. Я чувствую в себе
эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути;
я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на
пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше не способен безумствовать
под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно
проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а
первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает».
Здесь психологический
анализ доходит до самых глубин идейно-нравственного содержания характера, до
сердцевины личности героя – его воли. И обратим внимание, насколько аналитичен
приведенный отрывок: это уже почти научное рассмотрение психологической задачи,
как по методам ее разрешения, так и по результатам. Сначала поставлен вопрос –
поставлен со всей возможной четкостью и логической ясностью. Затем
отбрасываются заведомо несостоятельные объяснения («обольстить не хочу и
никогда не женюсь»). Далее начинается рассуждение о более сложных и глубоких
причинах: как возможные причины отвергаются потребность любви («Вера меня любит
больше...») и «спортивный интерес» («если бы она мне казалась непобедимой
красавицей...»). Отсюда делается вывод, уже прямо логический: «Следовательно...» Снова рассматриваются
возможные объяснения (хочется назвать их гипотезами), по-прежнему не
удовлетворяющие Печорина, и наконец аналитическая мысль выходит на правильный путь,
обращаясь к тем положительным эмоциям, которые доставляет Печорину его замысел
и предчувствие его выполнения: «А ведь есть необъятное наслаждение». Анализ
идет по новому кругу: откуда это наслаждение, какова его природа? И вот
результат – причина причин, нечто бесспорное и очевидное: «первое мое
удовольствие...». Задача путем ряда последовательных операций и построений
сведена к аксиоме, к тому, что уже давно решено и бесспорно.
Психологический анализ,
сосредоточенный лишь на одной, пусть самой одаренной и сложной личности, в
большом повествовании рискует сделаться монотонным, однако психологизм как
принцип изображения в лермонтовском романе распространяется и на других
персонажей. Правда, делается это при помощи все того же Печорина: уверенно и
беспощадно проникая в тайники собственной души, он свободно читает и в душах
других людей, постоянно объясняя мотивы их действий, догадываясь о причинах
того или иного поступка, душевного состояния, давая интерпретацию внешним
признакам чувства: «В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука
ее, опираясь на мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание –
чувство, которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее
неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не
кокетничала – а это великий признак!»; «До самого дома она говорила и смеялась
поминутно. В ее движениях было что-то лихорадочное; на меня не взглянула ни
разу... И княгиня внутренно радовалась, глядя на свою дочку; а у дочки
просто нервический припадок: она проведет ночь без сна и будет плакать».
Психологическое состояние
Бэлы, Максима Максимыча, персонажей повести «Тамань» дано нам не столь
подробно, но, во-первых, сами эти характеры психологически достаточно просты,
а, во-вторых, мы видим в основном лишь внешние проявления их чувства потому,
что Печорин, этот повествователь-психолог, еще не бросает на них своего
аналитического взгляда. Зато в «Княжне Мери» и в «Фаталисте» создается своего
рода психологическая атмосфера, психологизм становится принципом изображения
целого ряда героев, во многом подчиняя себе и сюжет и детали внешнего мира, а
это очень важно для складывания психологического стиля, психологического
повествования.
Дело в том, что характер
главного героя целиком, а других персонажей отчасти строится Лермонтовым как
своего рода загадка, требующая раскрывать за видимым – существенное, за внешним
– внутреннее. Такого рода аналитическая установка – сделать ясным загадочное,
обнаружить скрытые мотивы поведения, причины душевных состояний –
специфическая, характерная черта психологизма «Героя нашего времени». Здесь
психологизм служит как бы инструментом реалистического познания того, что в
первом приближении кажется загадочным. Это диктует особую структуру
повествования: смену рассказчиков, организацию художественного времени,
соотношение внешнего и внутреннего.
Так, чрезвычайно
интересными оказываются связи между внутренним, психологическим состоянием и
формами его внешнего выражения. На протяжении всех пяти повестей мы можем
увидеть, что герои стараются «не выдать себя» внешне, не показать своих мыслей
и переживаний, скрыть душевные движения: Бэла не хочет показать свою любовь к
Печорину и тоску по нему; Максим Максимыч, уязвленный отношением к нему
Печорина, все же «старается принять равнодушный вид»: «Он был печален и сердит,
хотя старался скрыть это»; постоянно стараются скрыть свои душевные движения
герои «Княжны Мери». Подобного рода поведение требует психологической
расшифровки, и новаторство Лермонтова-психолога состояло уже в том, что он стал
художественно воспроизводить именно несоответствие
внешнего поведения внутреннему состоянию героев, что было большой редкостью
или вовсе отсутствовало в предшествующей литературе (исключая, пожалуй,
Пушкина). Гораздо проще изображать в литературе полное соответствие внешнего и
внутреннего – тогда нет, собственно, необходимости в психологизме как
непосредственном проникновении в душевную, невидимую глазу жизнь человека:
радость можно обозначить смехом, горе – слезами, душевное волнение – дрожанием
рук и т.п. Лермонтов идет по более сложному пути: он раскрывает неоднозначные,
непрямые соответствия между внутренними и внешними движениями, что требует уже
непосредственного психологического комментария к изображению портрета и
поведения, их психологического истолкования. Другое дело, что душевные движения
большинства героев прочитываются по их лицам и поступкам довольно легко, тем
более что и комментатором и истолкователем является в романе в основном такой
глубокий психолог, наблюдатель и аналитик, как Печорин. Печорину понятно, когда
мимика и поведение людей искренни, а когда они «делают вид», понятно, и что за
этим стоит: «Она едва могла принудить себя не улыбнуться и скрыть свое
торжество; ей удалось, однако, довольно скоро принять совершенно равнодушный и
даже строгий вид»; «Он смутился, покраснел, потом принужденно захохотал»;
«Грушницкий принял таинственный вид; ходит, закинув руки за спину, и никого не
узнает».
Внешние проявления
внутреннего состояния, хотя и не содержат здесь большой загадки, все-таки уже
не прямо выражают эмоции и переживания, а требуют психологической
интерпретации. По-настоящему же загадочно соотношение внешнего и внутреннего в
образе самого Печорина.
Дело здесь, во-первых, в
том, что он по складу натуры умеет лучше владеть собой, держать себя в руках и
даже притворяться, а окружающие недостаточно проницательны и психологически
искушенны, чтобы разобраться в причинах и мотивах его поведения, в том, что
стоит за тем или иным мимическим движением. Княжна Мери не замечает, что перед
знаменитым монологом «Да, такова была моя участь с самого детства...» Печорин
не на самом деле тронут, а лишь «принял глубоко тронутый вид». Это естественно,
потому что княжна еще совсем неопытная девочка, не различающая искренности и
актерства. Но ведь обманывается и такой внимательный человек, как Вернер: « – Я
вам удивляюсь, – сказал доктор, пожав мне крепко руку. – Дайте
пощупать пульс!.. О-го! лихорадочный!.. но на лице ничего не заметно».
Во-вторых, Печорин вообще
сдержан: он живет преимущественно внутренней жизнью, предпочитая не
обнаруживать душевных движений, – уже не для игры, а для самого себя. Вот
как описывает, например, Максим Максимыч внешний вид и поведение Печорина после
смерти Бэлы: «Его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно;
я бы на его месте умер с горя. Наконец, он сел на землю, в тени, и начал
что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для приличия, хотел утешить
его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся... У меня мороз пробежал по
коже от этого смеха...» Здесь уже сложность, не поддающаяся немедленному и
однозначному психологическому истолкованию: поведение героя может
свидетельствовать о равнодушии, но может и о том, что чувства его в этот момент
слишком глубоки, чтобы найти себе
выражение в традиционных формах причитаний, рыданий и пр.
Здесь же становится видной
и третья причина, из-за которой внутреннее состояние и внешнее его проявление у
Печорина практически всегда не соответствуют друг другу: его внутренняя жизнь
слишком сложна и противоречива, чтобы найти себе полное и точное внешнее
выражение; кроме того, она идет преимущественно в формах мысли, которая вообще
не может быть сколько-нибудь полно отражена в мимике, в поступках и т.п.
Все это создает такую
загадочность внешнего поведения и облика героя, которая требует непременного
проникновения в психологические процессы, связанные с идейными и нравственными
основами характера. «Славный был малый, смею вас уверить; только немножко
странен, – говорит о Печорине Максим Максимыч, основываясь на наблюдениях
за внешним поведением. – Ведь, например, в дождик, в холод, целый день на
охоте; все иззябнут, устанут, – а ему ничего. А другой раз сидит у себя в
комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет
и побледнеет, а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам
слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики
надорвешь со смеха... Да-с, с большими был странностями».
Для Максима Максимыча
здесь, собственно, даже еще нет загадки: просто странный характер, мало ли
какие люди бывают на свете. Но для вдумчивого читателя Печорин, каким он
предстает в повести «Бэла», не просто странен, а именно загадочен. Мы уже
начинаем предполагать: что же стоит за столь противоречивым поведением, какими
причинами оно вызвано. Психологическую загадочность героя усиливает и его
изображение глазами другого повествователя – «публикатора» дневника,
«попутчика» Максима Максимыча. На этой стадии внешнее соотносится с внутренним
иначе: по-прежнему налицо противоречие и несовпадение, но повествователь уже
пытается интерпретировать внешнее поведение, построить какие-то, хотя бы
гипотетические, выводы о характере и психологическом мире: «...Я заметил, что
он не размахивал руками – верный признак некоторой скрытности характера»; глаза
его не смеялись, когда он смеялся: «это признак – или злого нрава, или глубокой
постоянной грусти» и т.д. Здесь сложность соотношения внешнего и
психологического уже осознана; становится ясным, что во внутреннем мире героя
есть что искать, и, таким образом, становится необходимым тот последующий
психологический анализ от лица самого Печорина, который развернется в «Тамани»,
«Княжне Мери» и «Фаталисте».
Таким образом,
композиционно-повествовательная структура «Героя нашего времени» в значительной
мере подчинена психологизму как стилевой доминанте. Смена рассказчиков нацелена
на то, чтобы психологизм постоянно усиливался, анализ внутреннего мира делался
более глубоким и всеобъемлющим. Повествование Максима Максимыча создает
предпосылки для дальнейшего психологического анализа, основанного на
загадочности, несовпадении внешнего и внутреннего. Вторая повесть отчасти
начинает такой анализ, но, конечно, ни в какой мере не удовлетворяет
любопытство читателя, а лишь разжигает его. В дневнике Печорина психологический
анализ становится основной стихией повествования. Однако и это происходит не
сразу. Психологическое повествование в первой повести – «Тамань» – еще
отрывисто, занято внешней динамикой, вследствие чего и анализ не доходит до
глубинных причин, до идейно-нравственной сущности характера. Даже в начале
«Княжны Мери» психологическая загадочность все еще усиливается. «Весело жить в
такой земле! Какое-то отрадное чувство разлито во всех моих жилах. Воздух чист
и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине – чего бы, кажется, больше?
зачем тут страсти, желания, сожаления?..» А в самом деле: зачем это вдруг
вспомнил Печорин посреди этой радостной природы, испытывая «какое-то отрадное
чувство», про «страсти, желания, сожаления»? Совершенно немотивированный внешне
ход мыслей настораживает, заставляет предполагать большую психологическую
глубину, чем та, которая выражена в дневниковой записи. Вспоминается загадочный
Парус:
Под
ним струя светлей лазури,
Над
ним луч солнца золотой...
А
он, мятежный, просит бури,
Как
будто в бурях есть покой!
Загадка
начинает аналитически разрешаться лишь в ходе дальнейшего повествования. И
завершается анализ «Фаталистом», где психологизм затрагивает уже самые глубокие
– философские – проблемы характера.
Задачам аналитического
психологизма подчинена и структура художественного времени романа, особенно
последних трех его частей. Повествование ведется в дневниковой форме, а это
значит, что события и вызванные ими переживания заносятся на бумагу пусть даже
по горячим следам, но все же с некоторым временным разрывом, некоторое время
спустя после того, как они произошли. Повествование всегда рассказывает не о
происходящем в данный момент, а об уже происшедшем. Это касается и испытанных
Печориным психологических состояний, что принципиально важно. Временная
дистанция между переживанием и рассказом о нем позволяет рационально осмыслить
и проанализировать психологическое состояние, разобраться в нем, взглянуть на
него со стороны, поискать причин и объяснений. Иными словами, картина
внутреннего мира предстает перед нами уже «обработанной», опосредованной
последующими размышлениями Печорина над ней.
Особенно это касается
эмоциональной сферы, области чувств: они всегда находятся под последующим
рациональным контролем, и мы видим не столько непосредственное переживание,
сколько воспоминание об этом переживании, сопровождаемое неизменным анализом,
разбором причин и вызванных им «психологических цепочек»: «Сердце мое
болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому
чувству! Уж не молодость ли со своими благотворными бурями хочет вернуться ко
мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок – на
память?..» Здесь дистанция между временем переживания и временем повествования о
нем просто необходима: ведь Печорину нужен некоторый срок, чтобы осознать, что
он обрадовался, и попытаться разобраться в причинах своих ощущений.
Или вот еще пример,
аналогичный, но, пожалуй, даже более выразительный:
«...Я упал на мокрую траву
и как ребенок заплакал.
И долго я лежал неподвижно
и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя
разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие исчезли как дым; душа
обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он
бы с презрением отвернулся.
Когда ночная роса и горный
ветер освежили мою горящую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял,
что гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно...
Мне, однако, приятно, что
я могу плакать! Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь,
проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок».
Здесь даже не один, а два
временных разрыва: Печорин анализирует свое эмоциональное состояние спустя
некоторое время, «когда ночная роса и горный ветер освежили... горящую голову и
мысли пришли в обычный порядок», а запись в дневнике делается спустя полтора
месяца после описанных событий. Фильтр памяти сделал свою работу, придал
рисунку внутреннего мира аналитическую четкость, но зато в еще большей мере
лишил его непосредственности.
Как видим, повествование,
обращенное из настоящего в прошлое, направленное на уже пережитое, имеет
большие художественные преимущества с точки зрения задач аналитического
психологизма. В такой структуре художественного времени реальный поток душевной
жизни можно остановить, прокрутить в памяти еще и еще раз, как при замедленном
повторе в современном телевидении, – психологическое состояние тогда
видится отчетливее, в нем обнаруживаются незаметные ранее нюансы, подробности,
связи. Подобная структура художественного времени как нельзя лучше подходит для
воспроизведения сложных переживаний.
Однако у такой организации
художественного времени есть и свои минусы. Психологическое изображение у
Лермонтова имеет некоторые пределы, которые ставит ему именно принцип
повествования «из настоящего в прошлое». В таком изображении чувства,
переживания, а отчасти и мысли теряют свою непосредственность, «очищаются»,
рационализируются. Утрачивается живость в передаче переживаний, ослабляется
эмоциональный накал, у читателя не возникает иллюзии переживания,
разворачивающегося непосредственно на его глазах. Между тем дневниковая форма
сама по себе дает возможность создать такую иллюзию – для этого только
необходимо перестроить структуру художественного времени так, чтобы запись в
дневнике отражала психологические процессы, происходящие в самый момент
написания. Этим приемом в дальнейшем с успехом пользовались Л. Толстой и
Достоевский, да и у самого Лермонтова мы находим однажды такую форму
изображения – это запись перед дуэлью:
«Два часа ночи... не
спится... А надо бы заснуть, чтобы завтра рука не дрожала. Впрочем, на шести
шагах промахнуться трудно. А! господин Грушницкий! ваша мистификация вам не
удастся... Вы думаете, что я вам без спора подставлю свой лоб... но мы бросим
жребий!.. и тогда... тогда... что, если его счастье перетянет? если моя
звезда, наконец, мне изменит?..
И, может быть, я завтра
умру!., и не останется на земле ни одного существа, которое бы меня поняло
совершенно».
Здесь как бы
непосредственно зафиксирован сам процесс переживания, это уже не взгляд из
настоящего в прошлое, а «прямая передача» переживаемого в данный момент.
Поэтому иным становится и психологический рисунок: он предстает неупорядоченным,
мысли сменяют друг друга отрывочно, возникают паузы, обозначенные многоточиями.
Возрастает живость, непосредственность в передаче внутреннего состояния, оно
становится естественнее, психологически достовернее.
Однако такое
воспроизведение переживания в его
естественном, не пропущенном через аналитический фильтр виде – уникальный
случай в романе Лермонтова. Гораздо чаще мы встречаемся с непосредственной
фиксацией мыслительного процесса.
Здесь у аналитического психологизма при дневниковой форме повествования гораздо
больше возможностей, потому что если эмоции трудно занести на страницы дневника
непосредственно в момент переживания, то запись потока мыслей – ситуация
гораздо более естественная.
Существует и еще одно
ограничение, которое накладывает на психологический рисунок принцип анализа и
связанная с ним структура художественного времени. Лермонтовский психологизм
ориентирован в основном на изображение устойчивого, статичного в душевном мире
человека и гораздо менее приспособлен для воспроизведения внутренней динамики,
постепенного перехода одних чувств и мыслей в другие. На эту особенность
лермонтовского психологизма обратил внимание еще Чернышевский, противопоставив
психологическую манеру письма Лермонтова и Толстого. Это свойство естественно
вытекало из общих принципов изображения Лермонтовым внутреннего мира: для того
чтобы исчерпывающе проанализировать то или иное психологическое состояние, его
надо остановить, зафиксировать – только тогда оно поддается подробному разбору
на составляющие. Ретроспективность психологического анализа также способствует
статичности изображения: в воспоминаниях любое душевное состояние предстает
обычно не как процесс, а как нечто устойчивое, отстоявшееся.
Внимание в основном к
статическим аспектам внутреннего мира вряд ли можно считать недостатком
лермонтовского психологизма. Во всяком случае, малая динамика психологических
процессов с лихвой компенсируется тем, что такой подход к внутреннему миру
позволяет Лермонтову исчерпывающе анализировать очень сложные психологические
состояния. Художественное освоение противоречивости душевной жизни человека в
каждый данный момент, ставшее возможным во многом благодаря изображению
психологической статики, – несомненная заслуга Лермонтова-психолога, шаг
вперед в развитии психологизма.
Да и нельзя сказать, что в
«Герое нашего времени» мы вообще не видим подвижности внутреннего мира.
Сказанное выше относится в первую очередь к воспроизведению чувств и
эмоциональных состояний, в области же мысли Лермонтов не раз показывает нам
именно процесс, движение – от одних представлений к другим, от посылок к
выводам. Например, в следующем отрывке:
«Звезды спокойно сияли на
темно-голубом своде, и мне стало смешно, когда я вспомнил, что были некогда
люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших
ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права. И что
ж? эти лампады, зажженные, по их мнению, только для того, чтоб освещать их
битвы и торжества, горят с прежним блеском, а их страсти и надежды давно угасли
вместе с ними... Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое
небо со своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но
неизменным!.. А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и
гордости... мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества,
ни даже для собственного нашего счастья, потому что знаем его невозможность и
равнодушно переходим от сомнения к сомнению».
Здесь внешнее впечатление
рождает воспоминание, воспоминание дает толчок размышлению, а размышление
проходит ряд стадий уже по законам логики. Динамика мыслительного процесса со
всеми его закономерностями воссоздана достаточно точно и полно.
Иногда мы видим и
изображение отдельных эмоциональных состояний в их движении: «Я вернулся домой,
волнуемый двумя различными чувствами. Первое было грусть. "За что они все
меня ненавидят? – думал я. – За что? Обидел ли я кого-нибудь? Нет.
Неужели я принадлежу к числу тех людей, которых один вид уже порождает
недоброжелательство?" И я чувствовал, что ядовитая злость мало-помалу
наполняла мою душу». Пусть на коротком отрезке душевной жизни и не так
подробно, как впоследствии у Л. Толстого, но здесь прослежен и художественно
зафиксирован процесс перехода одного чувства в другое; движение эмоций при этом
сопровождается и опосредуется движением мысли.
Общие принципы
лермонтовского психологизма обусловили и соответствующую систему конкретных
форм и приемов изображения внутреннего мира. Количество этих форм ограниченно,
а безусловно ведущую роль в их системе занимает психологический самоанализ – один из методов изображения
внутреннего мира, когда о своем переживании говорит, рассказывает сам носитель
переживания. Необходимо различать две его основные формы: самоанализ и
самораскрытие героя. При втором способе герой непосредственно выражает свои
мысли и чувства, передает поток душевной жизни, часто в форме исповеди; время
переживания совпадает со временем его изображения: герой говорит о том, что он
испытывает сейчас, в данный момент. При первом способе мы наблюдаем не
непосредственное выражение переживания, а рассказ о переживании – о собственном
внутреннем мире, но как бы со стороны. В плане художественного времени
повествование организуется как воспоминание-анализ.
Именно эта, вторая форма
стала ведущей в системе психологического изображения у Лермонтова. Важно
отметить, что в «Герое нашего времени» нет нейтрального повествователя, который
мог бы что-то добавить к самоанализу Печорина, прокомментировать его
«автопсихологизм», внести новые штрихи в картины внутреннего мира. В таком
повествователе и нет необходимости: Печорин достаточно тонкий наблюдатель и
аналитик, он не боится говорить самому себе правду о своих мыслях и чувствах,
поэтому самоанализ дает нам достаточно полную картину внутреннего мира, к
которой, в сущности, уже нечего прибавить. «Я взвешиваю, разбираю свои
собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия, –
говорит Печорин Вернеру. – Во мне два человека: один живет в полном смысле
этого слова, другой мыслит и судит его».
Кроме того,
проблемно-тематическая сторона лермонтовского романа, о которой говорилось в
начале, требовала сосредоточиться на подробном воспроизведении одного
характера, максимально воплощавшего в себе нравственные поиски общественного
сознания эпохи и свойственные ей идейно-философские тенденции. В этом случае
форма психологического повествования от первого лица была как раз более
подходящей: она позволяла раскрыть внутренний мир только одного героя, но зато
сделать это с максимальной глубиной и подробностью.
Любопытно, однако, что в
романе, кроме Печорина, есть еще один психологически насыщенный и интересный
характер – характер Веры. Анализ Печорина, направленный на ее внутренний мир,
не раскрывает всех загадок ее души, а поскольку нет нейтрального всезнающего
повествователя, от которого мы могли бы узнать о душевной жизни этой героини,
Лермонтов снова прибегает к тому же приему: психологическому самоанализу. Для
этого в роман введено письмо Веры, в котором она анализирует свое чувство к
Печорину, пытается объяснить его причины, прослеживает, развитие. Таким
образом, психологический самоанализ в «Герое нашего времени» – всеобъемлющая и
универсальная форма изображения сколько-нибудь сложных душевных движений. Для
воспроизведения же более простых и очевидных переживаний, свойственных другим
персонажам, используется, как уже говорилось, та психологическая интерпретация,
которую дает главный герой поступкам, поведению, словам, мимике окружающих.
Еще одной важной формой
психологического изображения в романе является внутренний монолог, т.е. такое воспроизведение мыслей, которое
непосредственно фиксирует работу сознания в данный момент. Из-за указанных выше
особенностей временной структуры возможности использования этой формы оказались
весьма ограниченны: обычно перед нами не непосредственная фиксация
мыслительного процесса, протекающего в сознании героя в данный момент, а запись
этих мыслей «задним числом», уже аналитически обработанная. В тех же случаях,
когда перед нами относительно прямая фиксация того, что думает герой в самый
момент записи, т.е. действительно внутренний монолог, он имеет некоторые
специфические особенности. Главная из них та, что внутренняя речь в романе
построена по законам речи внешней: она логически упорядочена, последовательна,
избавлена от неожиданных ассоциаций и побочных ходов мысли, не допускает
«сокращенной речи» (пропуска слов, логических конструкций), в ней нет
свойственных только внутренней речи синтаксических построений и т.д. Если мы
проанализируем, например, такие внутренние монологи Печорина, как «Я часто
спрашиваю себя...», «Нет ничего парадоксальнее женского ума...», «Пробегаю в
памяти все мое прошедшее...», то легко увидим, что человек не может всегда
думать в таких рационально-выверенных, стройных фразах; мышление человека
обычно гораздо более непоследовательно и хаотично. (Интересно сопоставить, в
частности, внутренний монолог «Пробегаю в памяти все мое прошедшее...» и
сходные с ним по тематике «внешние» монологи: «У меня несчастный характер...» в
«Бэле», «Да, такова была моя участь...» в «Княжне Мери». Речевая манера и
стилистика во всех случаях одинакова.)
Подобная особенность
внутренних монологов в романе связана, во-первых, с дневниковой формой
повествования: форма выражения мыслей здесь – не просто «внешняя речь», а речь
письменная, которая, конечно, имеет свои правила построения. Во-вторых (что
более важно), рационалистичность внутренних монологов объясняется общим
принципом психологизма – его аналитичностью: Лермонтов ставил своей задачей не
столько воссоздать поток внутренней жизни в его реальной неупорядоченности,
сколько дать исчерпывающий логический и психологический анализ душевной жизни.
Это, естественно, требовало проведения внутренней речи через фильтр речи
письменной, требовало ее упорядоченности.
Оригинальный
психологический стиль лермонтовского романа, где все приемы и формы изображения
подчинены принципу анализа, возник закономерно как форма раскрытия
нравственно-философских основ характера и идейных исканий поколения 30-х годов.
Лермонтов впервые в русской реалистической литературе создал крупное эпическое
произведение, в котором психологизм стал бесспорной художественной доминантой,
главным свойством стиля. Можно сказать, что «Герой нашего времени» – первый в
полном смысле психологический роман в русской литературе XIX века. |