Чем дальше, тем больше человек живет не в окружении
природы, а в окружении рукотворных, созданных человеком предметов,
совокупность которых иногда называют «второй природой». Естественно, что
мир вещей отражается и в литературе, причем с течением времени
приобретает все большую значимость.
На ранних стадиях развития мир вещей не получал широкого
отражения, а сами вещные детали были мало индивидуализированы. Вещь
изображалась лишь постольку, поскольку она оказывалась знаком
принадлежности человека к определенной профессии или же знаком
общественного положения. Непременными атрибутами царского сана были
трон, корона и скипетр, вещи воина — это прежде всего его оружие,
земледельца — соха, борона и т. п. Такого рода вещь, которую мы назовем
аксессуарной, еще никак не соотносилась с характером конкретного
персонажа, то есть здесь шел тот же процесс, что и в портретной
детализации: индивидуальность человека еще не; была освоена литературой,
а следовательно, не было еще надобности индивидуализировать саму вещь. С
течением времени аксессуарная вещь хотя и остается в литературе, но
утрачивает свое значение, не несет сколько-нибудь значимой
художественной информации.
Другая функция вещной детали, развивается позже, начиная
примерно с эпохи Возрождения, но зато становится ведущей для этого типа
деталей. Деталь становится способом характеристики человека, выражением
его индивидуальности.
Особое развитие эта функция вещных деталей получила в
реалистической литературе XIX в. Так, в романе Пушкина «Евгений Онегин»
характеристика героя через принадлежащие ему вещи становится едва ли не
важнейшей. Вещь становится даже показателем изменения характера:
сравним, например, два кабинета Онегина — петербургский и деревенский. В
первом -
Янтарь на трубках Цареграда,
Фарфор и бронза на столе,
И, чувств изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале…
В другом же месте первой главы говорится, что полку с
книгами Онегин «задернул траурной тафтой». Перед нами «вещный портрет»
богатого светского щеголя, не особенно занятого философскими вопросами
смысла жизни. Совсем другие вещи в деревенском кабинете Онегина: это
портрет «лорда Байрона», статуэтка Наполеона, книги с пометками Онегина
на полях. Это прежде всего кабинет человека думающего, а любовь Онегина к
таким незаурядным и противоречивым фигурам, как Байрон и Наполеон, о
многом говорит вдумчивому читателю.
Есть в романе описание и третьего «кабинета», дяди Онегина:
Онегин шкафы отворил:
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
Да календарь осьмого года.
О дяде Онегина мы не знаем практически ничего, кроме
описания того мира вещей, в котором он жил, но этого достаточно, чтобы с
исчерпывающей полнотой представить себе характер, привычки, склонности и
образ жизни обыкновенного деревенского помещика, которому кабинет,
собственно, и не нужен.
Вещная деталь иногда может чрезвычайно выразительно
передавать психологическое состояние персонажа; особенно любил
пользоваться этим приемом психологизма Чехов. Вот как, например,
изображается при помощи простой и обыденной вещной детали психозе,
логическое состояние героя в повести «Три года»: «Дома он увидел на
стуле зонтик, забытый Юлией Сергеевной, схватил его и жадно поцеловал.
Зонтик был шелковый, уже не новый, перехваченный старою резинкой; ручка
была из простой, белой кости, дешевая. Лаптев раскрыл его над собой, и
ему показалось, что около него даже пахнет счастьем».
Вещная деталь обладает способностью одновременно и
характеризовать человека, и выражать авторское отношение к персонажу.
Вот, например, вещная деталь в романе Тургенева «Отцы и дети» —
пепельница в виде серебряного лаптя, стоящая на столе у живущего за
границей Павла Петровича. Эта деталь не только характеризует показное
народолюбие персонажа, но и выражает отрицательную оценку Тургенева.
Ирония детали в том, что самый грубый и одновременно едва ли не самый
насущный предмет мужицкого быта здесь выполнен из серебра и выполняет
функцию пепельницы.
Совершенно новые возможности в использовании вещных
деталей, можно сказать, даже новая их функция открылись в творчестве
Гоголя. Под его пером мир вещей стал относительно самостоятельным
объектом изображения. Загадка гоголевской вещи в том, что она не полностью подчинена
задаче более ярко и убедительно воссоздать характер героя или
социальную среду. Вещь у Гоголя перерастает рамки привычных для нее
функций. Конечно, обстановка в доме Собакевича — классический пример —
есть косвенная характеристика человека. Но не только. Даже в этом случае
у детали остается возможность жить собственной, независимой от человека
жизнью, иметь свой характер. «Хозяин, будучи сам человек здоровый и
крепкий, казалось, хотел, чтобы и комнату его украшали люди тоже крепкие
и здоровые», но — неожиданным и необъяснимым диссонансом «между
крепкими греками, неизвестно каким образом и для чего, поместился
Багратион, тощий, худенький, с маленькими знаменами и пушками внизу и в
самых узеньких рамках». Такого же рода деталь — часы Коробочки или
ноздревская шарманка: по меньшей мере наивно было бы видеть в характере
этих вещей прямую параллель характеру их хозяев.
Вещи интересны Гоголю сами по себе, в значительной мере
независимо от их связей с конкретным человеком. Гоголь впервые в мировой
литературе осознал, что, изучая мир вещей как таковой, вещное окружение
человека, можно многое понять — не о жизни того или иного лица, но об укладе жизни в целом.
Отсюда — и необъяснимая избыточность гоголевской
детализации. Любое описание Гоголя максимально подобно, он не торопится
перейти к действию, любовно и со вкусом останавливаясь, например, на
изображении накрытого стола, на котором стояли «грибки, пирожки,
скородумки, шанижки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками:
припекой с лучком, припекой с маком, припекой с творогом, припекой со
снеточками». А вот еще примечательное описание: «Комната была обвешана
старенькими полосатыми обоями, картины с какими-то птицами, между окон
старинные маленькие зеркала с темными рамками в виде свернувшихся
листьев, за всяким зеркалом заложены были или письмо, или старая колода
карт, или чулок; стенные часы с нарисованными цветами на циферблате… невмочь было более ничего заметить». Вот
в этом прибавлении к описанию, кажется, заключен главный эффект: куда
уж «более»! Но нет, подробнейшим образом обрисовав каждую мелочь, Гоголь
сетует, что больше уж описывать нечего, он с сожалением отрывается от
описания, как от любимого занятия…
Гоголевская деталь кажется избыточной потому, что он
продолжает описание, перечисление, даже нагнетание мелочей уже после
того, как детализация уже выполнила свою привычную вспомогательную
функцию. Например, повествователь завидует «аппетиту и желудку господ
средней руки, что на одной станции потребуют ветчины, на другой
поросенка, на третьей ломоть осетра или какую-нибудь запеканную колбасу с
луком («с луком» — уже необязательное уточнение: какая нам, в самом
деле, разница — с луком или без?) и потом как ни в чем не
бывало садятся за стол в какое хочешь время (кажется, здесь можно и
остановиться: что такое «аппетит и желудок господ средней руки», мы
поняли уже очень ощутимо. Но Гоголь продолжает) и стерляжья уха с налимами и молоками (снова необязательное уточнение) шипит и ворчит у них меж зубами (хватит? Гоголю нет), заедаемая расстегаем или кулебякой (все? нет еще) с сомовьим плесом».
Вспомним вообще подробнейшие гоголевские
описания-перечни: и добра Ивана Ивановича, и того, что вывесила
проветривать баба Ивана Никифоровича, и устройства шкатулки Чичикова, и
даже перечень действующих лиц и исполнителей, который читает на афише
Чичиков, и такое, например: «Каких бричек и повозок там не было! Одна —
зад широкий, а перед узенький, другая — зад узенький, а перед широкий.
Одна была и бричка и повозка вместе, другая ни бричка ни повозка, иная
была похожа на огромную копну сена или на толстую купчиху, другая на
растрепанного жида или скелет, еще не совсем освободившийся от кожи,
иная была в профиле совершенная трубка с чубуком, другая была ни на что
не похожа, представляя какое-то странное существо… подобие кареты с
комнатным окном, перекрещенным толстым переплетом».
При всей иронической интонации повествования очень скоро
начинаешь ловить себя на мысли, что ирония здесь — только одна сторона
дела, а другая — в том, что все это действительно страшно интересно. Мир
вещей под пером Гоголя предстает не вспомогательным средством для
характеристики мира людей, а, скорее, особой ипостасью этого мира. |