Что такое, собственно, повседневная жизнь?
Из чего она складывается? Из отдельных событий, чувств, состояний,
мимолетных картин и длительных раздумий. Трудно бывает порою ответить на
вопрос, на что следует обратить внимание при описании повседневной
жизни человека.
На его работу? Конечно. Работа ярко
характеризует человека и, особенно если она любимая, придает его жизни
специфический колорит. Александр Дюма очень любил свою работу. Где бы он
ни был: в Париже или в чужой стране, на суше или на море; что бы с ним
ни происходило; были ли деньги или их недоставало, жила ли рядом
прекрасная дама или дни протекали в одиночестве (относительном),
приходили ли друзья или они забывали о нем, — при всех обстоятельствах
Дюма, если только он не был серьезно болен, работал, причем не «вообще»,
а регулярно, не менее двух часов в день, а иногда по двенадцать —
четырнадцать часов кряду. Посреди веселого пира, устроенного в его
собственном доме, носившем пышное название «Замок Монте-Кристо», Дюма
мог встать из-за стола, извиниться перед гостями, отправиться в
небольшой павильон напротив, в котором находился его рабочий кабинет, и
сразу же засесть за работу. Путешествуя по другим странам, он неизменно
посвящал работе несколько часов ежедневно, и если жил у кого-то в
гостях, то просил хозяина дома разрешения воспользоваться его рабочим
кабинетом, а если останавливался в гостинице, то просто на некоторое
время запирался в номере. Однажды, оказавшись в гостинице, где не
осталось свободных номеров, Дюма был вынужден поселиться в ванной, и там
он тоже работал!
Самое главное, что эта страсть к
писательству не походила на крохоборство честолюбца, борющегося с
вечностью в тщетной надежде сохранить для будущих веков искры своей
мятущейся мысли. Не было это и сознательно наложенным на себя
обязательством, самодисциплинарным насилием человека, понимающего, что
ему отпущено мало времени, и жертвующего удовольствиями, предпочтя
каждодневную работу безудержному разгулу или разнеженной лени. Вовсе
нет. Дюма не боялся жизни и многое брал от нее. Ему не пришло бы в
голову противопоставлять работу удовольствиям, потому что сама работа
была для него не меньшим удовольствием. Он любил ее, и ему было жаль
провести день, не притронувшись к перу. Бурная фантазия, яркие образы,
увлеченность очередной темой — все это переполняло его. Что это:
графомания или щедрое желание поделиться с другими тем, чего они, к
сожалению, не видят, а он, добродушный и любопытный путешественник по
времени и пространству, сумел заметить и знает, как описать? А может
быть, как это часто случается с великими писателями, сюжеты и герои
просто не давали ему покоя? Гёте в свое время говорил, что пишет для
того, чтобы облегчить свою память. Память Дюма подарила миру более 400
произведений различных жанров… Конечно, Дюма работал и ради денег, и
ради славы, но в первую очередь потому, что не мог не работать, и
потому, что работа доставляла ему удовольствие.
Когда человек делает любимое дело, его
трудно остановить. Но согласитесь, не каждый уйдет от гостей за
письменный стол, даже если очень хочет заняться чем-то интересным. На
это нужна и смелость. А что скажут гости? Дюма был достаточно свободен,
чтобы не опасаться чужих мнений, и достаточно дружелюбен, чтобы никто не
обиделся на то, что он предпочел их общество работе. Близкие друзья
сравнивали его с большим ребенком. Графиня Даш, например, писала о нем
следующее: «На Дюма можно досадовать только издали. Являешься к нему в
праведном гневе, в настроении самом враждебном; но увидев его умную и
добрую улыбку, его сверкающие глаза, его дружелюбно протянутую руку,
сразу забываешь свои обиды; через некоторое время спохватываешься, что
их надо высказать; стараешься не поддаваться его обаянию, почти что
боишься его — до такой степени оно смахивает на тиранию. Идешь на
компромисс с собой — решаешь выложить ему все, как только он кончит
рассказывать».
Дюма любил и умел рассказывать, и его
слушатели окончательно забывали о том неудовольствии, которое, возможно,
поначалу хотели ему высказать. У Дюма была потребность рассказывать.
Наверное, все его книги родились из этой потребности, а не из одного
лишь желания увековечить свое имя. Ради того, чтобы заниматься любимым
делом, Дюма приехал в Париж. Он еще не обладал тогда способностью
писать, зато имел каллиграфический почерк, что помогло ему найти хоть
какой-то способ заработать: один из старых друзей его покойного отца,
генерал Фуа, добился для него места писаря в канцелярии герцога
Орлеанского. Дюма не особо старался сделать карьеру чиновника, хотя
несколько раз получал повышения по службе. Он изначально знал, что его
призвание не в этом. Его работа — это театр, литература. Так, еще не
имея опыта в том, что он собирался делать всю жизнь, и даже толком не
понимая, как это делается, Дюма уже твердо знал о своем предназначении. И
как только служба у герцога Орлеанского стала помехой для литературных
занятий, он начал относиться к службе более чем прохладно и в конце
концов ее потерял.
Итак, литературная работа…
Даже серьезная болезнь или увечье не
могли оторвать Дюма от письменного стола. Однажды ему пришлось выяснять
отношения с кусачей собакой, в результате чего пострадала его правая
рука. По просьбе писателя послали за полковым хирургом, который должен
был соединить поврежденные ткани и вправить вывихнутые кости. Дальнейшее
лечение Дюма назначил себе сам. Это было лечение ледяной водой.
«Ладонь у меня была рассечена до кости, пясть прокушена в двух местах, последняя фаланга мизинца едва держалась. (…)
Доктор, взяв мою руку, выпрямил
скрюченные указательный, средний и безымянный пальцы, прикрепил повязкой
последнюю фалангу мизинца, затампонировал раны корпией, подвязал
большой палец и спросил меня, где я собираюсь установить свой
гидравлический аппарат.
У меня был прелестный сосуд для воды из
руанского фаянса, с кранами из позолоченного серебра; я прикрепил к
крану соломинку, наполнил сосуд льдом и подвесил его на стену.
Затем я велел поставить под ним складную кровать, устроить подставку для руки, улегся на кровать и приказал открыть кран.
Так я провел три дня и три ночи» («История моих животных», XXXI).
В то время Дюма был занят написанием
романа «Бастард де Молеон». Первые три дня после происшествия он,
конечно, не мог работать, однако как только его самочувствие улучшилось,
замысел снова завертелся в голове и стал настоятельно проситься на
бумагу. Писатель не захотел отказывать себе в удовольствии и возобновил
работу над романом. Как?
«К несчастью, довольно неудобно писать,
когда рука совершенно неподвижна и лежит на дощечке; но я не отчаивался.
Я собрал все свои познания в механике, вставил стержень пера в
своеобразный зажим, устроенный мною между указательным, средним и
безымянным пальцами, и, двигая предплечьем вместо пальцев и кисти,
продолжил свой рассказ с того самого места, на котором его оставил» (Там
же).
Как видим, ничто не может воспрепятствовать истинной страсти к работе.
Однако, чтобы добиться успеха,
необходимо многое уметь. Учеба — тоже часть повседневной жизни, причем
для Дюма она не прекратилась с переходом к зрелости, а просто стала еще
более осмысленной и систематичной. Писатель постоянно учился, пополнял
свои знания и, работая над той или иной книгой, упорно искал нужные ему
сведения в исторических источниках, мемуарах, книгах по различным
отраслям науки. Ботаника, химия, медицина интересовали его не меньше,
чем литература и история.
Что еще входит в повседневную жизнь?
Конечно же то, что мы привыкли называть жизнью личной. Здесь Дюма также
не лишал себя удовольствий, что, впрочем, отличало и его любимых героев.
Работа не превратила его в сухаря. Дюма
любил поесть и с удовольствием отдохнуть. Он ценил хорошее вино и
вкусные блюда, которые часто готовил сам. Что же касается женщин, то его
похождения переросли в миф, который он сам с удовольствием
культивировал, завышая число любовниц и внебрачных детей. Детей,
рожденных в браке, у писателя не было. Наиболее известный из потомков,
Александр Дюма-сын, очень тяготился неуемным характером папаши, но
ничего поделать не мог.
Жена, любовницы, сыновья, дочери,
забавные приключения, в том числе не лишенные приятности и почти
ритуальной церемонности платонические увлечения. Все это — его
повседневная жизнь.
А друзья? Их было у писателя много, если
считать всех, кто стремится быть рядом в часы успеха, и мало, если
вспомнить о его последних днях, проведенных в имении сына, когда тяжело
больной писатель в одиночестве скорбел не столько о себе, сколько об
утрате Францией ее былой мощи. Современники говорили, что уныние по
поводу военных поражений Франции в Франко-прусской войне подорвало
некогда недюжинное здоровье Дюма и в конце концов свело его в могилу.
Франция… Родная страна, ее история,
колорит ярких национальных характеров, до тонкостей и не без юмора
подмеченные особенности соотечественников — от крестьян до герцогов, от
чиновников до королей, от бретонцев до уроженцев Гаскони, — все это тоже
включалось в повседневную жизнь Дюма. Жизнь Франции, Парижа, жизнь
людей, умерших порой за сотни лет до его рождения, — и это было частью
его повседневной жизни, настолько неотъемлемой от него самого, что он
рыдал, описывая гибель любимых персонажей, вслух смеялся над их шутками,
искренне радовался, когда кому-то из них приходила в голову хитроумная
затея.
Повседневной жизнью были и постоянные
свары в кругу неугомонной литературной братии, не прощающей друг другу
ни успехов, ни поражений. Сколько было в адрес Дюма обвинений в
плагиате, низкопробности стиля и нежелании мыслить в возвышенном
горделиво-мрачном духе романтизма! Будучи, по его собственным словам,
учеником Шарля Нодье, А. Дюма, не получивший не только литературного, но
и вообще никакого, кроме школьного, образования, не стал по-настоящему
романтиком. Его врожденное веселое жизнелюбие не позволило ему надеть
черный плащ Гарольда и возвыситься над суетным миром, затянув небосклон
своих романов грозовыми тучами и удостаивая описания лишь тех, кто
способен служить выражением высокой идеи или страсти. Романтизм чужд
повседневности, он стремится превратить ее в суровый миф. Дюма же, чтя
мифы, вносил в них столько повседневных подробностей, что и у читателей
не замирало сердце при виде гордых героев прошлого: они оказывались
вполне нормальными людьми из плоти и крови, и многое в их жизни
напоминало то, что французская, да и любая другая читающая публика
постоянно видит вокруг в самой обычной будничной реальности. Если у
романтиков тучи непременно порождают роковую пугающую грозу, то у Дюма,
помимо гроз, бывает и обычный дождик, и слякоть под ногами, и, конечно
же, ясная солнечная погода. Даже в самых «романтических» своих
произведениях, таких, как «Женщина с бархоткой на шее» или «Тысяча и
один призрак», Дюма не может не отвлечься от сюжета, чтобы мимоходом не
описать живую парижскую улицу или театральный разъезд.
Не по нутру было писателю и модное среди
романтиков увлечение меланхолией. Каждая страница «Страданий юного
Вертера» в его исполнении была бы непременно сдобрена изрядной долей
иронии. Писатель иногда утверждал, что его интерес к истории объясняется
тем, что в прошлые века люди не вставали в позу мрачных меланхоликов,
не боялись своих страстей и умели радоваться жизни.
«Меланхолия была отнюдь не в духе
времени. Это совсем новое чувство, порожденное крушением состояний и
бессилием людей. В XVIII веке редко кто размышлял об отвлеченных
предметах и стремился к неведомому; люди шли прямо к наслаждению, к
славе или богатству, и всякий, кто был красив, смел или склонен к
интригам, мог достичь желаемой цели. В то время никто не стыдился своего
счастья. А в наши дни дух первенствует над материей, и никто не
осмеливается признать себя счастливым» («Шевалье д’Арманталь», III).
Радуясь любым проявлениям жизни, Дюма не
спешил облекать жизнь в схему и не принадлежал безоговорочно ни к
одному из современных ему литературных направлений. Такая «политика
неприсоединения» была выбрана им вполне сознательно.
«В литературе я не приемлю никакой
системы; у меня нет школы; нет у меня и знамени. Развлекать и
заинтересовывать — вот единственные правила, которые я если и не следую
им сам, то, по крайней мере, приемлю».
Может быть, в какой-то мере именно это
не позволило Дюма по-настоящему сблизиться с его великими литературными
современниками, а может быть, это они не смогли сблизиться с ним. Их
отношение к жизни было серьезным, они поднимались над повседневностью,
порой подавляя в себе самые естественные желания и ощущения. Для них
«развлекать и заинтересовывать» было признаком плохого вкуса. Они
старались отделиться от «толпы», противопоставить себя ей. Дюма же
купался в повседневности, наслаждался даже малейшими радостями, которые
она ему дарила.
По справедливому замечанию одного из
исследователей, писатели эпохи романтизма и многие из их последователей
воспитали в читателях непременно благоговейное отношение к литературе:
«Читатель… желает вступить в книгу, как в религиозный храм, он хочет,
чтобы писатель занимался своим ремеслом, как жрец, если же этого не
происходит, он чувствует, что его обманули. Это не искусство…». «Серьезные» люди действительно не жалуют романы Дюма.
Не жаловали они их и при жизни писателя. Со всех сторон слышались
обвинения в недостаточной работе со словом, в излишней легкости, в том,
что Дюма напрасно расходует свой талант. А почитателей у «расточителя
собственного таланта» становилось все больше и больше…
Так и получилось, что читающая публика
любит его книги, но, опасаясь специалистов, боится в этом признаться, а
специалисты не спешат включать Дюма в число классиков. Мечта писателя
быть избранным в Академию не осуществилась. Литературная критика долгое
время отмахивалась от его творчества: читайте, мол, кому нравится, но
анализировать здесь явно нечего. Взять хотя бы диалоги в романах
писателя, — они же явно затянуты, им недостает отточенности и
спартанской краткости, которая одна лишь достойна настоящей литературы. О
диалогах в романах Дюма ходили анекдоты. Говорили, что он специально
удлиняет их, потому что журналы платят авторам построчно, а если оплата
производится по числу полных строк, то вычеркивает уже написанное.
Бытовала пародия на типичный диалог у Дюма:
«— Вы видели его?
— Кого?
— Его.
— Да.
— Какой человек!
— Еще бы!
— Какой пыл!
— Нет слов!
— А какая плодовитость!
— Черт побери».
Конечно, иногда Дюма действительно «гнал
строку». Но, следуя жизненным примерам, мог ли он ограничить речь своих
эмоциональных персонажей емкими и краткими фразами, когда в жизни так
обычно никто не говорит? Хорошо зная, как воспринимаются театральные
пьесы, он понимал, что слишком насыщенный текст не доходит до зрителя
полностью, потому что не соответствует его жизненным привычкам. В
последующих главах мы приведем примеры различных диалогов, и некоторые
из них действительно будут изобиловать «лишними» словами, но обратите
внимание на то, сколь жизненно воспринимаются подобные тирады, и
представьте себе их в сокращенном виде. Вполне может оказаться, что,
урезанные, они потеряют присущий им колорит, утратят способность
передавать особенности характера произносящих их персонажей. Да и так ли
уж чужда французской литературе манера построения многоступенчатого
диалога со множеством повторений? Примеры подобных форм можно встретить в
старофранцузской литературе, в частности в поэзии:
«— Сир… — Что тебе? — Внемлите… — Ты о чем?
— Я… — Кто ты? — Франция опустошенна.
— Кем? — Вами. — Как? — В сословии любом.
— Молчи. — Се речь терпенья несконченна.
— Как так? — Живу, напастьми окруженна.
— Ложь! — Верьте мне. — Пустое ремесло!
— Молю! — Напрасно. — Се творите зло!
— Кому? — Противу мира. — Как? — Воюя…
— С кем? — Ближних истребляете зело.
— Учтивей будь. — Нет, право, не могу я».
Этот фрагмент политической сатиры поэта
Жана Мешино на короля Людовика XI тоже построен в форме диалога, и Й.
Хейзинга отмечает явную избыточность реплик, считавшуюся во времена ее
написания виртуозным стилистическим приемом. Такой прием во многом усиливал воздействие сатиры на
ее слушателей. Почему же в произведениях Дюма описанный прием должен был
оказывать иное воздействие? Воздействие было тем же, просто критика
стала «серьезной» и обвиняла автора в легкости.
На это обвинение остроумно и, на мой
взгляд, весьма справедливо ответила известная в то время поэтесса,
хозяйка популярного салона, супруга издателя Эмиля де Жирардена г-жа
Дельфина де Жирарден, писавшая, помимо прочего, критические статьи:
«С каких это пор талант упрекают в
легкости, если эта легкость ничем не вредит произведению? Какой
земледелец когда-либо попрекал прекрасный Египет плодородием? Кто и
когда критиковал скороспелый урожай и отказывался от великолепного зерна
под предлогом, что оно проросло, взошло, зазеленело, выросло и созрело в
несколько часов? Так же как существуют счастливые земли, есть избранные
натуры; нельзя обвинить человека в том, что он несправедливо наделен
талантом; вина заключается не в том, чтобы обладать драгоценным даром,
но в том, чтобы злоупотреблять им; впрочем, для артистов, искренне
толкующих об Александре Дюма и изучивших его чудесный дар с интересом, с
каким всякий сведущий физиолог относится ко всякому феномену, эта
головокружительная легкость перестает быть неразрешимой загадкой. (…)
Двадцать лет тому назад Александр Дюма
не обладал этой легкостью; он не знал того, что знает сегодня. Но с тех
пор он все узнал и ничего не забыл; у него чудовищная память и верный
глаз; он догадывается, пользуясь инстинктом, опытом и воспоминаниями; он
хорошо смотрит, он быстро сравнивает, он непроизвольно понимает; он
знает наизусть все, что прочел, его глаза сохраняют все образы,
отразившиеся в его зрачках; он запомнил самые серьезные исторические
события и ничтожнейшие подробности старинных мемуаров; он свободно
говорит о нравах любого века в любой стране; ему известны названия
любого оружия и любой одежды, любого предмета обстановки, какие были
созданы от Сотворения мира, все блюда, какие когда-либо ели… надо
рассказать об охоте — он знает все термины «Охотничьего словаря» лучше
главного ловчего; в поединках он более сведущ, чем Гризье; что касается
дорожных происшествий — он знает все профессиональные определения…
Когда пишут другие авторы, их поминутно
останавливает необходимость найти какие-нибудь сведения, получить
разъяснения, у них возникают сомнения, провалы в памяти, всяческие
препятствия; его же никогда ничто не остановит; более того, привычка
писать для театра дает ему большую ловкость и проворство в сочинении.
(…) Прибавьте к этому блестящее остроумие, неиссякаемые веселость и
воодушевление, и вы прекрасно поймете, как человек, обладающий такими
средствами, может достичь в своей работе невероятной скорости, не
принося при этом в жертву мастерство композиции, ни разу не повредив
качеству и основательности своего произведения».
Дюма не скрывал причин, позволявших ему
писать быстро и легко. В «Лавке старьевщика» он предлагает вниманию
своих читателей следующее любопытное лирическое отступление.
«Видите ли, если вы настоящий
романист, то вам так же легко написать роман или даже несколько романов,
как яблоне рождать яблоки.
Вот как это делается.
Следует приготовить, как я это всегда
делаю, бумагу, перо и чернила. Следует, по возможности удобно, сесть за
стол, который не должен быть ни слишком высоким, ни слишком низким.
Следует на полчаса задуматься, написать название, затем заголовок:
«Глава первая», а после этого писать по тридцать пять строк на странице,
по пятьдесят букв в строке, — и так на протяжении двухсот страниц, если
вы хотите создать роман в двух томах, — или на протяжении четырехсот
страниц, если это будет роман в четырех томах, — или на протяжении
восьмисот страниц, если это будет роман в восьми томах, и так далее.
Тогда через десять, двадцать или сорок
дней, при условии, что в день будет написано двадцать страниц, что
составляет семьсот строк или тридцать восемь тысяч пятьсот букв в день,
роман будет написан.
Большая часть критиков, которые столь любезны, что занимаются моей персоной, считают, что именно так я и поступаю.
Только эти господа забывают всего одну мелочь.
А именно то, что, прежде чем
приготовить чернила, перо и бумагу, которые призваны служить
материальному воплощению нового романа, прежде чем приставить стул к
столу, прежде чем подпереть голову рукой, прежде чем, наконец, написать
название и эти два столь простых слова: «Глава первая», — я когда шесть
месяцев, когда год, когда десять лет размышляю над тем, что собираюсь
написать.
Именно из этого обстоятельства вытекает ясность моей интриги, простота моих средств выражения и естественность развязок сюжета.
Вообще, я не начинаю писать книгу, прежде чем уже не закончу ее».
Однако пристрастные критики не были
готовы удовлетвориться столь простыми объяснениями. Дюма пишет слишком
много, — уму непостижимо! — это не просто легкость стиля, а
злоупотребление! Отсюда пошла легенда о «литературных неграх». Легенду
пустил памфлетист Эжен де Мирекур, опубликовавший в 1845 году брошюру
«Фабрика романов «Торговый дом Александр Дюма и K°»». В этой брошюре
Мирекур прямо обвинил Дюма в том, что на него работают менее известные
авторы, создавая для него произведения, которые он публикует под своим
именем. Обличительный пафос книжки Мирекура поистине удивителен.
Поговаривали, что Дюма незадолго до того отказался сотрудничать с ним в
работе над каким-то предложенным Мирекуром сюжетом. Так ли это, сказать
трудно, но поток хулы, вылитый им на писателя, оказался просто
ошеломляющим. Итак, Дюма эксплуатирует наемный литературный труд, кроме
того, он переписывает множество страниц из чужих произведений, короче,
Дюма — литературный поденщик и шарлатан. Слово «поденщик» подхватили и
начали повторять. Дюма подал на Мирекура в суд за клевету и выиграл
процесс (противники писателя как-то не любят вспоминать об этом факте,
хотя и подробно повторяют мирекуровские обвинения).
Дюма действительно зачастую работал с
соавторами. Некоторые сотрудничали с ним постоянно, другие просто
приносили свои не принятые в печать произведения с просьбой подправить
их рукой мастера. Из постоянных соавторов Дюма обычно называют Огюста
Маке, Данзаца, Локруа. Эти люди набрасывали сюжеты, готовили материалы,
совместно с Дюма обрабатывали текст. Подобное сотрудничество было весьма
распространено в XIX веке. Таким же образом были написаны многие романы
Ч. Диккенса, вокруг которого существовал кружок молодых соавторов,
писавших по указанию великого писателя каждый свою часть нового
произведения. Последнее попадало затем — и это был самый существенный
момент создания романа — в окончательную обработку самому Диккенсу,
из-под чьего пера выходило законченное и отточенное произведение, в
котором сумма изначальных частей явно не равнялась целому. Некоторые из
написанных таким образом романов вошли в собрания сочинений Диккенса, и
имена его подручных упоминаются только в специальных статьях,
посвященных истории создания романов. То, что вполне нормально принимали
в творчестве Диккенса, почему-то вызвало бурю протестов в работе Дюма.
Однако Дюма вовсе не отрицал соавторство других людей. Зачастую не он, а
издатели и директора театров вычеркивали фамилии соавторов с обложек
книг и с театральных афиш; ведь эти фамилии не могли сулить такие сборы,
как имя Дюма. Однако Дюма не считал также, что работа его соавторов
переходила границы подготовки материалов или наметки сюжетов.
Характерно, что никто из них не прославился теми произведениями, которые
они писали независимо от Дюма. Исправление и «доведение» романов
«главным автором» оказывались самым значительным моментом в истории их
создания. По этому поводу А. И. Куприн в своем очерке о Дюма справедливо
отметил, что дома тоже строятся не одним человеком, однако никто не
ставит на фасаде имена каменщиков и инженеров; там имеет право
красоваться только имя архитектора… А соотечественник писателя М.
Бувье-Ажан в уже цитировавшейся выше статье подчеркивал, что работы Дюма
несут на себе некий знак качества: они так похожи на своего автора, что
отделить их друг от друга невозможно.
Следует признать, что немногие из
соавторов Дюма предъявляли ему претензии, а претензии тех, кто пытался
это сделать, упорно не признавались судом. Огюст Маке, участвовавший в
создании наиболее известных романов писателя («Три мушкетера», «Граф
Монте-Кристо» и других), выказал было неудовольствие своим знаменитым
соавтором и какое-то время обижался на него, но когда в 1845 году на
премьере спектакля «Три мушкетера» Дюма под занавес вытащил его на сцену
и представил публике как второго родителя знаменитого сюжета, Маке
растрогался до слез и признал свои обиды необоснованными. Произведения,
написанные им в одиночку, быстро и накрепко позабылись. Без руки мастера
они оказались совершенно нежизнеспособными.
Все же Дюма упорно заталкивали в
«писатели второго ряда» — несмотря на то, что его пьеса «Генрих III и
его двор» была первой романтической пьесой, поставленной на сцене
французского театра, роман «Катерина Блюм» проложил дорогу французскому
детективу, а многочисленные исторические романы приобщили современников и
потомков к истории Франции. Недаром та же Дельфина де Жирарден
иронизировала по поводу отказа принять Дюма в Академию:
«Почему людям прославленным так трудно
добиться избрания в Академию? Значит, заслужить признание публики — это
преступление? Бальзак и Александр Дюма пишут по пятнадцать —
восемнадцать томов в год; этого им не могут простить. — Но ведь это
великолепные романы! — Это не оправдание, все равно их слишком много. —
Но они пользуются бешеным успехом! — Тем хуже: вот пусть напишут один
единственный тоненький посредственный романчик, который никто не будет
читать, — тогда мы еще подумаем».
Намек на зависть не вызывает сомнений,
но Дельфина де Жирарден поставила рядом имена Дюма и Бальзака. Согласен
ли был на это Бальзак? Оказывается, нет. «Вы же не можете сравнивать
меня с этим негром!» — воскликнул он как-то. Гюго же пенял Дюма на то,
что он недостаточно серьезно работает со стилем… Оба были и правы и
неправы одновременно, и последнее слово осталось за читателями, которые
продолжают любить романы всех трех писателей, но к Бальзаку и Гюго
обычно приходят позже, иногда уже безвозвратно посерьезнев, а Дюма
выбирают в юности, ища у его героев ответы на самые первые вопросы о
чести, любви и справедливости.
Великие писатели потому и считаются
великими, что люди признают их своими учителями. Их книги — не простой
пересказ реальных или вымышленных событий. Их книги — обобщения,
философия, облаченная в изящные одежды стиля. Но чему служит стиль?
Торнтон Уайлдер писал в романе «Мост короля Людовика Святого», что
«стиль — это лишь обиходный сосуд, в котором подается миру горькое
питье». Что правда, то правда: мир любит пить из изящного сосуда.
Обычные глиняные кружки для этого не
годятся — вкус может оказаться либо слишком силен, либо незаметен. Но
вот является избранник, дарующий людям замысловатый сосуд, и вкус сразу
ощущается по-новому, заставляет задуматься, хотя взгляд часто не может
оторваться от самого сосуда, его невероятных изгибов.
Если уж говорить о стиле, то Дюма,
пожалуй, создал посуду, занимающую промежуточное место между глиняной
кружкой и утонченным замысловатым сосудом. Она приятна на ощупь и радует
яркими красками, но взгляд, пробежав по естественным и почти привычным
линиям формы, в конце концов останавливается именно на содержимом, и вы
пытаетесь разглядеть, что же представляет из себя эта горькая
субстанция, оказавшаяся на губах… |