«Обломовщина» — сквозной лейтмотив романа,
оставшийся таковым и после существенного изменения его первоначального
замысла. Впервые это художественное понятие (образный концепт)
произнесено в «Обломове» устами Андрея Штольца в связи с представленным
Ильей Ильичем «поэтическим идеалом жизни: „Это не жизнь! — упрямо
повторял Штольц. <…> Это… <…>. Какая-то… обломовщина, —
сказал он наконец". Вслед за Штольцем его тут же акцентировано
повторяет сам заглавный герой произведения („О-бло-мов-щина! — медленно
произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по
складам. — Об-ло-мов-щина!"); потом оно „снилось ему ночью, написанное
огнем на стенах, как Бальтазару на пиру", виделось в удивленном взгляде
слуги, заставшим барина не как обычно в постели, а на ногах („Одно
слово, — думал Илья Ильич, — а какое… ядовитое!.."); позднее, на
загородной даче, Обломов попрекает им Захара, заведшего было и там
„пыль, паутину" („Возьми, да смети" <…>… Ведь это гадость, это…
обломовщина!»). Наконец, именно его Илья Ильич произносит при
расставании с Ольгой Ильинской в ответ на вопрос девушки «Что сгубило
тебя? Нет имени этому злу…» («Есть, — сказал он чуть слышно. <…>
Обломовщина, — прошептал он…»). После последней
встречи с Ильей Ильичем в доме Пшеницыной (гл. 9 четвертой части) Штольц
этим понятием отвечает Ольге на ее взволнованные вопросы «Что же там
делается? <…> Скажешь ли ты мне? <…> Да что такое там
происходит?»: «Обломовщина! — мрачно ответил Штольц…». В
эпилоге произведения к нему же прибегнет Штольц, поясняя своему
приятелю-«литератору» <…>, с «апатичным лицом, задумчивыми
<…> глазами», в облике которого узнается сам Гончаров, причину
гибели его «товарища и друга»: «Причина… какая причина! Обломовщина! —
сказал Штольц». После чего и «литератор», привлекая внимание
своих читателей к данному понятию (ведь это он, якобы со слов Штольца,
рассказал им в «Обломове» все, в нем написанное), «с недоумением»
вопрошает: «Обломовщина! <…> Что это такое?».
Итак, «обломовщина», в глазах не только
главных мужских персонажей романа, но и его автора, — ключ к жизненной
участи Ильи Ильича Обломова. Но в чем же она состоит, и чем гончаровский смысл этого понятия отличается от его трактовок, данных критиками и исследователями?
Первым, кого в романе Гончарова
интересовало не все произведение, а прежде всего названное понятие, был
автор знаменитой статьи «Что такое обломовщина?» критик-революционер
Н. А. Добролюбов. Вышедшая в свет сразу же после публикации «Обломова»
(закончилась в апрельском номере «Отечественных записок» за 1859 год;
статья Добролюбова появилась в майском номере «Современника» то
же года), она отразила непримиримое отношение русских «мужицких
демократов» этой поры к российскому либеральному дворянству,
представителями которого критик заодно с Ильей Ильичем Обломовым сделал и
Евгения Онегина, Григория Печорина, Владимира Бельтова, Дмитрия Рудина.
Отнеся всех их к «обломовской семье», Добролюбов равно обвинил каждого в
бездеятельности, мечтательности, разладе слова с поступком, уже без
всякого изящного флера выявившихся в характере и поведении Обломова, но
корнями своими уходящих в общую всем им причину — помещичье-барское
состояние этих людей, позволяющее им жить за счет не собственного, а
чужого труда. Именно оно, а не те или иные начала «натуры» Ильи Ильича
повинны, убеждал своих читателей Добролюбов, в обломовской апатии,
атрофии воли, неподвижности, зависимости от услуг других людей и
беспомощности перед наглецами и прямыми мошенниками: барство
оборачивается «нравственным рабством», первое и второе так «взаимно
проникают друг друга <…>, что, кажется, нет ни малейшей
возможности провести между ними какую-нибудь границу».
В своей трактовке «обломовщины» Добролюбов опирался на первую часть романа и запечатленную в «Сне Обломова» систему барского воспитания
маленького Илюши. И, «хотя Гончаров <…> был недоволен именно этой
частью, он хвалил статью Добролюбова и далеко не только потому, что она
была практически первой и высоко оценивала роман. Накануне отмены
крепостного права, по словам современника, „нужно было яркое воплощение
нашей апатии, нужна была кличка для обозначения нашей дореформенной
косности". И статья Добролюбова отвечала настроениям времени, что
безусловно понял и оценил сам Гончаров». Но и одобрение романистом статьи Добролюбова
не отменяет принципиально важного обстоятельства: критик-революционер
увидел в гончаровской «обломовщине» только социально-бытовую
грань этого художественного концепта, определенную крепостным правом и
его нравственно-развращающим влиянием как на русского помещика, так и на
все российское общество.
В отличие от Добролюбова, придавшего
гончаровской «обломовщине» смысл всецело негативный, славянофил
А. А. Григорьев и «почвенник» Ю. Н. Говоруха-Отрок, напротив, в своих
отзывах об «Обломове» защищали «обломовщину», отождествляемую им с самим
заглавным героем романа, даже от авторской «струи иронии» в ее
изображении. Как считал, обращаясь к русскому читателю, А. Григорьев,
«бедная, обиженная Обломовка заговорит в вас самих, если только вы живой
человек, органический продукт почвы и народности». В Обломовке, бывшей для Григорьева
средоточием «обломовщины», критику виделась сохранившаяся в
провинциально-деревенской окраине России праобитель россиян. Отсюда
резкий до грубости отзыв Григорьева (в письме 1859 года к
М. П. Погодину) о статье «Что такое обломовщина?»: «…только
<Добролюбов> мог такою слюною бешеной собаки облевать родную мать,
под именем обломовщины…». В якобы предвзятом отношении к русской
«помещичьей среде» и нехудожественном ее изображении в «Сне Обломова»
обвинял Гончарова Говоруха-Отрок. Сравнивая девятую главу начальной
части «Обломова» с «Капитанской дочкой» А. Пушкина и «Семейной хроникой»
С. Т. Аксакова, он писал: «У них мы видим живых людей, своеобразный
склад быта, у них мы видим и то духовное начало, которое проникает
изображаемую ими жизнь, но ничего этого мы не видим в „Сне Обломова", в
мертвенных фигурах, представленных там».
При всем различии приведенных оценок
«обломовщины» и идеологические антиподы Н. Добролюбова не шли в ее
понимании дальше социально-бытового уровня этого понятия. Между тем
«обломовщина» гончаровская — образ ничуть не менее многомерный, чем
фигуры основных персонажей «Обломова», его конфликт, сюжет, главные
локусы и целостный художественный смысл. Конкретно-историческая грань в
нем совершенно нераздельная с гранями национально-ментальной и
всечеловеческой. Последние смысловые уровни его были, хотя и с разными
акцентами, проницательно уловлены в статьях А. В. Дружинина и
Д. И. Писарева.
«Обломовщина <…>, — отмечал
первый, — захватывает огромное количество сторон русской жизни, но из
того, что она развилась и живет у нас с необыкновенною силою, еще не
следует думать, чтоб обломовщина принадлежала одной России. <…> По
лицу всего света рассеяны многочисленные братья Ильи Ильича, то есть
люди, не подготовленные к практической жизни, мирно укрывшиеся от
столкновений с нею и не кидающие своей нравственной дремоты за мир
волнений, к которым они не способны. Такие люди иногда смешны, иногда
вредны, но очень часто симпатичны и даже разумны. Обломовщина
относительно вседневной жизни — то же, что относительно политической
жизни консерватизм <…>: она в слишком обширном развитии вещь
нестерпимая, но к свободному и умеренному ее развитию не за что
относиться с враждою».
Считая «обломовщину» «нравственным
недугом», Д. И. Писарев видит его особенность прежде всего в «умственной
апатии, усыплении, овладевающим мало-помалу всеми силами души и
сковывающим собою все лучшие, человеческие, разумные движения и чувства». И продолжает: «Эта апатия составляет явление
общечеловеческое, она выражается в самых разнообразных формах и
порождается самыми разнородными причинами; но везде в ней играет главную
роль страшный вопрос: „Зачем жить? К чему трудиться?" — вопрос, на
который человек часто не может найти себе удовлетворительного ответа».
Общенациональную грань «обломовщины»
как явления в России не только «дореформенного, крепостнического,
бытового», а «психологического» и вневременного, «продолжающегося при
новых порядках и условиях», подчеркивал в своей «Истории русской
интеллигенции» (глава «Илья Ильич Обломов») Д. Н. Овсянико-Куликовский.
Универсально-всемирный смыл «обломовщины» все чаще признают
западноевропейские и азиатские исследователи Гончарова. Как бы возражая
американскому слависту Марку Слониму, полагающему, что обломовская
боязнь действительности есть лишь национальная черта и «обломовщина
имеет чисто русскую природу», его английский коллега Эрнст Рис пишет:
«Можно подумать, что обломовщина является болезнью, чрезвычайно
свойственной русскому темпераменту, чтобы подходить людям других стран,
но в действительности тайные следы Обломова существуют в каждом
человеке, где бы он ни находился». Еще в конце 70-х годов XIX века Гончаров в
одном из писем к нему датчанина П. Г. Ганзена прочитал такое суждение
последнего о главных героях романной «трилогии» писателя и
«обломовщине»: «Не только у Адуева и Райского, но даже в Обломове я
нашел столько знакомого и старого, столько родного. Да, нечего скрывать,
и в нашей милой Дании есть много „обломовщины"».
В качестве недуга не одних россиян, но и
универсального, свойственного не одной эпохе, но и вечного,
гончаровская «обломовщина» равномасштабна таким литературным и
историко-культурным понятиям, как гамлетизм, донкихотство, донжуанство,
платонизм, руссоизм, байронизм («мировая скорбь») и т. п. В своем
обобщающем художественном смысле она ориентирована на названные
культурологические концепты ровно столько же, сколько и Илья Ильич
Обломов — на сверххарактеры (архетипы) Гамлета, Дон Кихота, Дон Жуана,
Фауста. Очевидная социально-бытовая грань этого образа его отнюдь не
исчерпывает. Совершенно неверно поэтому объяснять жизненную драму Ильи
Ильича только его помещичье-барским положением и барским
воспитанием. Это ошибочно и в том случае, если воспитание Обломова
понимается «в самой широкой интерпретации <…> как историческое
воспитание нации в условиях несвободы, более того, насильственного
подавления личностного начала». Как резонно заметил еще
Д. Овсянико-Куликовский, «пример многих народов показывает нам, что
рабство и крепостничество сами по себе вовсе не обладают магическою
силою создавать обломовщину». Ему же принадлежит глубокая мысль: «По-видимому корни обломовщины скрываются в глубине национальной психики, сложившейся так, что известные социальные условия легко изменяют ее в „обломовском" направлении».
Подобно гамлетизму и донкихотству, гончаровская «обломовщина» — нравственно-психологический комплекс,
развивающийся в людях особого психофизического склада и лишь
усугубляемый способствующими ему общественно-историческими и
социально-бытовыми условиями и обстоятельствами. В числе последних могут
быть и политическая и гражданская несвобода, и всяческое подавление
личностного начала, и непривычка при его неразвитости к индивидуальной
инициативе, активности, самодеятельности, и вечная надежда на «авось»,
«как-нибудь», смыкающаяся с восточным фатализмом и с буддийской «идеей
Нирваны», и, конечно, нацеленное на все эти состояния и
качества воспитание. Однако при всем значении последнего в становлении
отдельных гончаровских героев сам романист никогда не превращал его в
силу, человеческую личность определяющую. Обстоятельным очерком
воспитания в «Обыкновенной истории» снабжен образ Юлии Тафаевой, но не
центрального героя Александра Адуева; в «Обломове» читатель ничего не
знает о детстве, отрочестве и первой юности Ольги Ильинской, в «Обрыве» —
в одинаковых условиях растут Марфенька и Вера, но вырастают женщинами
кардинально различными. Ранее мы цитировали слова Андрея Штольца о том,
что «человек создан сам устроивать себя и даже менять свою природу…».
Что этот герой и доказал, самостоятельно сформировавшись в
личность, чуждую как восточно-русскому, так и западноевропейскими
человеческим стереотипам. Нет, при конфликте воспитания и природы-натуры
личности победить, по Гончарову, должна именно натура, ибо человеку-христианину дано одолевать судьбу. В случае с Обломовым этого не происходит как раз оттого, что герой этот был от рождения характером «робким, апатичным», обладателем души «робкой и ленивой».
Если «обломовщина» — прежде всего
нравственно-психологический комплекс носителя этого недуга, то какие
основные элементы его составляют? На первом месте здесь, конечно,
жизнебоязнь, в особенности боязнь жизни практической, затем — безволие,
застарелый инфантилизм (во «Фрегате „Паллада"» Гончаров назовет его
«застарелым младенчеством»), маловерие и склонность к унынию, а также
обусловленные этими качествами «страх перед переменами, превалирование
мечтательности над активностью, стремление не действовать, не поступать,
не нести на себе ответственности…». Наконец, — «соединенное с боязнью жизни
отсутствие самого чувства общественной стоимости человека, т. е. такое
состояние психики, при котором человек не страдает оттого, что его
общественная стоимость не осуществилась». И в итоге — неодолимое желание жизни как нерушимого душевно-духовного и физического покоя.
Во всем этом «обломовщина» «столь же
русский, сколь и древнегреческий и библейский тип существования. Недаром
это слово во второй части романа снится Илье, как знаменитое „Мени,
такел, фарес" Бальтазару (Валтасару) на пиру». Есть в гончаровской «обломовщине» и смысловая
грань, восходящая к евангельской притче о зарытом в землю таланте. «В
„Обломове", — говорит В. Дмитриев, — Гончаров показал образ жизни
православного человека, больного „обломовщиной", подавляющего в себе дар
Божий — жизнь и талант, удаляющегося не только от „мира греха", но и от
Бога».
* * *
В отличие от «обломовщины» понятием
«штольцевщина» сам Гончаров не пользуется ни в романе «Обломов», ни в
своих очерках «На родине», где изображает провинциально-бюрократическое и
бытовое проявления «обломовщины», ни в своих автокритических статьях.
Предложенное рядом исследователей Гончарова, оно тем не менее по
отношению к художественной концепции знаменитого романа вполне
правомерно. По замыслу его автора, «штольцевщина» в той же мере
положительное противоядие «обломовщине», как сам Андрей Штольц —
позитивная альтернатива Ильи Обломова. Она в свой черед подразумевает
особый нравственно-психологический и поведенческий комплекс, отвечающий
психофизическому складу ее носителя, к общей характеристике которого
поэтому следует вернуться.
В работах гончарововедов советского
времени Штольц оценивался, как правило, отрицательно прежде всего по
соображениям идеологическим: героя обвиняли в «буржуазности», в мнимой
«сокрытости» от читателей его «дела» и более всего — вслед за
Добролюбовым — в «эгоистичности» его счастья. Между тем эти и подобные
упреки были убедительно оспорены еще академиком
Д. Н. Овсянико-Куликовским в соответствующих главах его «Истории русской
интеллигенции» (1906–1911). «Мы, — писал он в частности о деятельности
Штольца, — хорошо знаем, чем он занят: он „приобретает", составляет себе
состояние, ведет свои дела, вместе с тем он учится, развивается, следит
за всем, что творится на белом свете, наконец, много путешествует, как
по России, так за границей. Он просвещенный делец и „грюндер" (от нем. —
основатель, учредитель). И совершенно очевидно, что этому
„труду" он, как и сам Гончаров, приписывает прогрессивное общественное
значение. Мало того: его проповедь „труда" не лишена и морального
оттенка. Это было в духе времени. Отживающей обломовщине <…>
противопоставляли накануне падения крепостного права необходимость
предприимчивости, деловитости, инициативы, и эти качества представлялись
в виде культурной и даже моральной силы, призванной обновить и
возродить Россию». Да, признает Куликовский, «в конце концов»
все усилия Штольца «направлены на то, чтобы создать себе обеспеченную,
счастливую, разумную, изящную жизнь». Однако в эпоху, когда «общественная
деятельность была <…> невозможна» (добавим, а радикальная
революция для Гончарова неприемлема), «личная жизнь с ее
вопросами любви, счастья, умственных интересов и т. д. силою вещей
выдвигалась на первый план. Вспомним, какую выдающуюся роль в жизни
лучших людей той эпохи играли любовь, дружба, эстетика, философский и
научный дилетантизм».
В изображении Гончарова Штольц — «не вождь, не герой». Но Гончаров высоко ценил олицетворенные им
«качества ума и характера и думал фигурою Штольца ответить на вопрос,
поставленный Гоголем: какие люди нужны России? Ему казалось, что великое
слово „вперед!", о котором мечтал Гоголь, будет сказано сперва
штольцами, русскими по национальности, полуиностранцами по крови, и уж
вслед за ними явятся соответствующие деятели русского происхождения». Как говорилось нами ранее, Штольца под вполне русским именем Гончаров выведет в романе «Обрыв» в лице Ивана Ивановича Тушина.
Какие именно нравственные,
психологические и моральные свойства автор «Обломова» объединил в пусть
лично им не сформулированном, но, вне сомнения, приемлемом для него и
позитивном понятии «штольцевщина»? Это — активно-созидательная жизненная
установка; постоянное интеллектуальное и духовное обогащение личности
через усвоение высших достижений человечества в этих сферах и
непосредственное ознакомление с современным бытом разных стран;
стремление к единству в своей жизни чувства (сердца) и разума, намерения
(слова, замысла) и поступка (деяния), вообще к «равновесию практических
сторон с тонкими потребностями духа». Это безустальный труд ума, души и
тела, одухотворенный идеалом не односторонне-специального
(профессионального), а гармонического развития личности. И в целом — не
жизнь-покой, а бытие как неустанное же движение ради
духовно-нравственного совершенствования и реализации своей божественно-творческой природы.
В таком разумении «штольцевщины»
воедино сливались гуманистические идеалы греко-римской античности, эпохи
Возрождения, отчасти и французского Просвещения XVIII века,
западноевропейского бюргерского культуртрегерства (от нем. — носитель
культуры, в том числе организаторской), «духовной жажды» (А. Пушкин)
россиян, а также христианско-евангельские заветы о благости труда и
«трудничества» (Еф. 4, 28; 1 Фес. 4, 11–12; 2 Фес. 3, 6-15).
В качестве прежде всего
нравственно-психологического комплекса, отвечающего психофизической
природе обруселого немца, «штольцевщина» не была сформирована у ее
носителя (как и «обломовщина» Ильи Ильича) только условиями его
детско-отроческой жизни и воспитанием, в которых лишь нашла союзника
себе.
Коренное отличие «штольцевщины» от
«обломовщины» рельефнее всего выявляется как разительное несходство
жизни-покоя и жизни-движения. В то же время покой — такая же
исконная потребность человеческой природы, как и движение. Согласно
религиозному литературоведу М. М. Дунаеву, стремление к покою даже
основательней человеческого движения, ибо, утверждает этот
исследователь, «в христианстве покой мыслится как самоприсущее свойство
всесовершенства Творца, а также и совершенства святости. Движение же
есть, напротив, признак несовершенства…». Автор «Обломова» был убежденным христианином,
но подобное возвеличение покоя за счет движения скорее всего отклонил
бы уже по той причине, что духовно-нравственное совершенствование,
завещанное человеку Иисусом Христом, без движения и душевного труда
попросту невозможно. Однако своеобразная апология покоя содержится, как
мы помним, и в пушкинском стихотворном обращении 1834 года к жене
(«Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…»). Так, быть может, прав и
Обломов, ставящий под сомнение благотворность самого исторического
процесса: вот настали ясные дни — «тут бы хоть сама история отдохнула…»,
ан, нет: «все течет жизнь, все течет, все ломка да ломка» (с. 52)?
Нет, в конфликте «штольцевщины» с
«обломовщиной» Гончаров сторону Ильи Ильича и поразившего его недуга не
берет. Вместе с тем как подлинный художник он предоставляет читателю
право и на собственное решение проблемы. Разве в человеческой жизни
покой и движения разделены абсолютно? Так полагали в уже помянутом нами
пушкинском стихотворении «Движение», с одной стороны, философ Зенон
(«мудрец брадатый»), утверждавший, что «движения нет», а есть только ряд
состояний покоя, и с другой — Диоген Синопский (по иным версиям, его
учитель Антисфен), собственным хождением перед Зеноном убеждавший его в обратном. Итоговой же в этом споре пушкинских героев является позиция самого поэта:
Но, господа, забавный случай сей
Другой пример на память мне приводит:
Ведь каждый день пред нами солнце ходит,
Однако ж прав упрямый Галилей.
Напоминая о Галилее, уверенном, вопреки
чувственному человеческому опыту, в том, что не Солнце вращается вокруг
земли, а Земля вокруг своей оси, Пушкин показывает недостаточность
«аргументации» Диогена. Вопрос о подлинном взаимоотношении покоя и
движения, таким образом, оставался для автора «Движения» открытым.
По глубинной логике гончаровского
романа, жизнь-покой и жизнь-движение из непримиримых крайностей, когда
первая грозит превратиться в полный застой и смерть, а вторая — в
бесконечный самоцельный бег белки в колесе, должны на равных
объединиться в каком-то высшем жизненном синтезе, где смогут
корректировать и дополнять друг друга. В этом случае «штольцевское и
обломовское начала окажутся двумя гранями единого человеческого
сознания, пока тщетно пытающегося <…> найти вариант свободного,
творческого отношения к жизни, ощутить ее как „покой" и „движение",
„пребывание" и „становление" одновременно».
Самобытная постановка в «Обломове»
одной из древнейших, но вечно юных проблем человеческого бытия — лишнее
свидетельство огромного философского потенциала гончаровской романной
«трилогии» и, конечно, ее центрального звена — самого романа «Обломов»,
где жизнеописание на первый взгляд незадачливого русского барина
преобразилось в высокохудожественное исследование «самого человека». |