Об этом огромном сундуке ходили легенды. Утверждали,
что писатель Исаак Эммануилович Бабель хранит в нем свои рукописи,
тщательнейшим образом скрывая их от чужих взоров. Извлекает он их на свет
только для того, чтобы поправить какую-нибудь строку или слово, после чего
снова укладывает назад пожелтевшие от времени листки, обреченные на то, чтобы
пролежать без движения еще долгие месяцы, а быть может, и годы.
Легенду подтвердил московский критик и кинодраматург Г.
Н. Мунблит, некогда видевший этот достопримечательный сундук собственными
глазами.
Случилось это вот при каких обстоятельствах. В 1936 году
Мунблит, служивший тогда в редакции журнала «Знамя», прослышал, что Бабель
написал киносценарий. Весть эта была подобна грому среди ясного неба, поскольку
всем литераторам, критикам, да и многим читателям было известно, что пишет
Бабель в час по чайной ложке, рукописи его подолгу вылеживаются в том самом
сундуке, и если рассказ получается больше четырех машинописных страниц, то
Бабель считает его уже большим и придирчиво смотрит, нельзя ли его как-нибудь
сократить.
А тут — целый киносценарий! В общем, перед Мунблитом
была поставлена задача: всеми правдами и неправдами выманить сценарий у
писателя и доставить в редакцию.
Редактор свою задачу выполнил. Начав с телефонных
переговоров, побывал у писателя дома, где и лицезрел его восседающим на легендарном
сундуке. Он был уже готов не мытьем, так катаньем — обещанием аванса, договора
и т. д. добыть рукопись, как вдруг Бабель. неожиданно легко сдался.
Сказал, что сценарий он в «Знамя» даст. Но только для
ознакомления. Поскольку печатать его в нынешнем виде, по мнению автора, нельзя
— это не принесет лавров ни журналу, ни самому Бабелю. Что же касается договора,
то, если редакции сценарий понравится и она поверит в его счастливое
завершение, он согласен договор подписать, так как, получив аванс, сможет
быстрее закончить работу, не отвлекаясь ни на что другое. За рукописью можно
будет прислать дня через два — к этому времени он приготовит чистый экземпляр.
Обрадованный, что дело решилось так легко и быстро,
Мунблит решил сделать приятное и хозяину, обратив внимание на то, что у него,
ухоженная квартира. На что получил неожиданный ответ: дескать, благодарность за
это надо выписать соседу по квартире, инженеру Штайнеру, который умеет
разговаривать с вещами, и они его слушаются.
И тут же заинтригованный Мунблит узнал такую историю.
Как-то утром, уходя из дому, Бабель заметил, что Штайнер
возится с дверным замком, который, на взгляд литератора, отлично работал, но,
по мнению инженера, требовал немедленного ремонта. Когда в середине дня Бабель
вернулся, Штайнер лежал на полу, держа замок над головой, и сердито
выговаривал ему.
Тебя сделал плохой мастер, — говорил инженер замку, — но
я тебя переделаю. Слышишь? Я тебя переделаю, и ты будешь работать как
следует, не только тогда, когда привернут неровно. Что это за мода такая —
работать только в неправильном положении?..
«Он спрашивал так, — прокомментировал Бабель, — что мне
почудилось, будто разговор ведется с живым существом. И если бы я вдруг
услышал, как замок тоненьким металлическим голосом оправдывается или спорит, я
ничуть бы не удивился. Но замку, видимо, нечего было ответить, и он молчал. А
часом позднее Штайнер постучался ко мне, сел, вытер платком лоб и сообщил,
словно продолжая начатый разговор:
Все в порядке. Теперь он работает как следует. Но я вам
должен сказать, что человек, который стоит на сборке этих замков, негодяй...
И он изложил мне свою теорию происхождения скверно
сделанных вещей, которая многое в жизни объясняет.
Теория эта состоит в следующем: на свете нет людей,
которые брались бы за работу с намерением сделать ее заведомо скверно, с мыслью
— «сделаю-ка я плохой замок», например. Но горе в том, что, принимаясь за
работу с самыми лучшими намерениями, человек слабый и лишенный чувства
ответственности на каком-то этапе вдруг обмякает и, вместо того чтобы
преодолеть очередную трудность (а ведь всякая работа состоит из больших и малых
преодолений), решает, что «сойдет и так». И вот тогда на свет рождаются
нелепые, уродливые, глупые вещи, которые портят нам жизнь»...
Обогащенный столь замечательной теорией, обрадованный
обещанием литератора приготовить рукопись к назначенному сроку, Мунблит
отправился в редакцию.
Но когда сценарий был прочтен, в редакционной комнате
повисла грустная тишина. С одной стороны, рукопись казалась вполне благополучной,
даже знаки препинания в ней стояли на положенных местах. Но с другой стороны,
это было типичное «не то».
«Это был «не Бабель» в том смысле, в каком это говорится
о произведениях художников, представляющих собой копии картин или рисунков
прославленных мастеров, — поясняет Мунблит. — Хотя каждая строка в рукописи,
лежавшей перед нами, без всякого сомнения, была написана собственной
бабелевской рукой...»
И до молодых литераторов стало доходить, почему Бабель
не может обойтись без своего знаменитого сундука. Его индивидуальная писательская
манера становилась явственно ощутимой только после того, как первоначальный
набросок бывал много раз перечеркнут, выправлен и заново переписан. Хотя для
кино рукопись вполне годилась, поскольку в ней четко было прописано, кто куда
должен пойти и что сделать или сказать.
Тогда умудренный опытом ответственный секретарь редакции
нашел соломоново решение:
— Не горюйте, — сказал он. — Договор с Бабелем мы
заключим, а ежели он, как это в последнее время с ним частенько случается, не
выполнит взятых на себя обязательств, мы эту самую рукопись возьмем и тиснем
в нынешнем ее виде и ничего при этом не потеряем. Понятно?
«Нам было понятно, — пишет Мунблит. — Потому что касаемо
лавров автору, Бабель был прав, и ждать радостей от этого своего сочинения ему
не приходилось. Но с журналом дело обстояло иначе. Появление в «Знамени» любого
сочинения прославленного молчальника при всех обстоятельствах было бы
воспринято как подлинная сенсация».
Договор был подписан, аванс выплачен, и редакция стала
терпеливо ждать окончания работы. Но прошел месяц, другой, а от Бабеля — ни
слуху, ни духу. Наконец, ответственный секретарь не выдержал и послал Мунблита
выяснить, к какому номеру журнала он даст-таки сценарий.
И вот Мунблит снова оказался в той же комнате. Но на
дворе была уже глубокая и холодная осень, за окном виднелось мокрое полуголое
дерево, разговор предстоял тягостный, и Мунблиту было явно не по себе.
Запинаясь, он все-таки сказал, зачем пожаловал. И сообщил Бабелю о намерении
ответственного секретаря напечатать сценарий в нынешнем виде, если в ближайшее
время редакция не получит доработанного варианта.
«Надо было видеть, как испугали мои слова Исаака
Эммануиловича, — вспоминает Мунблит. — Как
мгновенно исчезла улыбка с его лица, каким озабоченным оно стало при одной
мысли о том, что эта угроза может осуществиться.
— Вы еще очень молодой человек, — произнес он грустно и
укоризненно, — такой молодой, что, вероятно, никогда не задумывались о том,
какая странная у нас с вами профессия. Корпим в полном одиночестве у себя за
столом, во время работы боимся каждого нескромного взгляда, а потом все свои
мысли, все тайны выбалтываем читателю. Ведь вот,
казалось бы, — чего проще? Напечатать этот самый сценарий, как предлагает ваш
секретарь редакции... О нем напишут, что он не поднимается до уровня прежних моих
вещей или, наоборот, что знаменует собой новый этап в моем творчестве... Бр-р,
терпеть не могу этих слов — творчество... знаменует... А потом напечатают
рассказ, который я сейчас пишу, и все опять станет на место... Ничего
страшного. Да? Немного заголиться, а потом прикрыть стыд. Как вы считаете?
Разве вы еще не начали работать над новой редакцией? —
спросил я с некоторым даже ужасом в голосе.
Над какой новой редакцией? О чем вы говорите?
Над новой редакцией сценария.
Нет, не начал. И не начну. Он мне не нравится. Я его
написал не для чтения, а для кино.
Разве вы... зачем же вы нам его дали?
Чтобы иметь возможность кончить рассказ. Понимаете?
Нет, не понимаю. Любой журнал заключил бы с вами договор
на этот рассказ. Почему же...
Почему? Потому что, когда я его кончу, в нем будет самое
большее четыре страницы.
На машинке? — зачем-то полюбопытствовал я.
Да. На машинке, — с вежливой язвительностью ответил
Бабель.
Мы замолчали. Голое дерево за окном было теперь именно
таким, каким ему надлежало быть, — мокрым, уродливым и печальным, да и в
комнате стало как-то сумрачно, еще более сумрачно, чем на улице.
Что же делать?
Я задал этот вопрос, вдруг почувствовав настоятельную
потребность найти выход не столько для «Знамени», сколько для Бабеля, интересы
которого стали мне почему-то очень близки.
А черт его знает, что делать! Вероятно, не писать
рассказы по четыре странички, да еще тратя на них по нескольку месяцев. Романы
нужно писать, молодой человек, длинные романы с продолжением, и писать быстро,
легко, удачливо...»
Как видите, сам Бабель отлично понимал, где лежит
столбовая дорога к успеху. Он как- то раз с притворным, а может, даже и с подлинным
отчаянием воскликнул, что ему «самому надо бы набить себе морду за такую работу».
Но так же, как и его сосед-инженер, не хотел, не мог начать работать по
принципу «сойдет и так».
И вдвоем со ставшим на его сторону Мун- блитом они-таки
нашли выход из, казалось бы, безвыходного положения. Бабель в конце концов дал
в печать вместо сценария тот рассказ, над которым он все это время работал, а
Мунблит уломал ответственного секретаря, вырвал у него согласие на такую
замену.
И читатель познакомился с новым бабелевским творением,
уже достойным, по мнению автора, читательского внимания. А тот киносценарий
так и пропал втуне. Фильма по нему поставлено не было.
А вы теперь знаете, каким трудом — мучительным и долгим — давались
Бабелю его «легковесные», как оценивала их порой критика, «Одесские рассказы».
(Рассказ «Любка Казак» был, например, переписан 22 раза. Ну
да ладно... Как говорил сам Бабель, тут мы «давайте перестанем размазывать
манную кашу по чистому столу и поговорим* о чем-нибудь веселом. Так что слышно
насчет холеры в Одессе?» |