Клонил
к концу и октябрь. Ночи уже холодны, но в доме еще не топили. Всюду
кругом дремлют леса: дров не запасали. Кроме того, печи дымили и в
прошлую зиму, но печники не показывались, с ними тянули. Старшие Пушкины
терпеть не могли, чтобы при них в доме работали: глина и грязь, запах
мужицкой овчины… Да скоро ведь и в Петербург!
Осень
вступала во все права. Аист, живший при доме, давно улетел. Домашняя
птица ходила у служб нахохленная, вялая, и сам важный индюк слинял,
посерел. На дворе в высоких просторных корытах целыми днями рубили
капусту, и мальчишки с азартом хряпали холодные кочерыжки; сечки
сверкали в проворных руках подобно секирам. В парке при быстрой ходьбе
щелкали под ногами спелые желуди. Сквозь поредевшую чащу, как
приближаешься к дому, издали виден кухонный дым, высоким столбом
разрезающий воздух. Долгие звуки были хрустальны и медленны, они
пролетали над озером, как неспешные птицы. Небо неярко, задумчиво, по
задумчивость эта — явно о снеге.
Пушкин еще не был одет, когда Лев к нему постучал. В последние дни его к брату тянуло особенно: скоро отъезд!
На рождестве непременно приеду, — каждый раз он твердил, как бы сам себя в том убеждая.
Он
скучал уже по Петербургу, по светлым гостиным, по болтовне и декламации
стихов Александра, причем принимал все восторги и восклицания, как если
бы сам написал эти стихи. Но он не мог не видеть, как томился здесь
брат, становившийся день ото дня все более раздражительным. Он не знал
всех причин его тайных тревог, но помнил, что и сам перед братом был не
без греха.
— И о перстне не беспокойся, — промолвил он вдруг виновато. — Я сам привезу или с Михайлой пришлю, если ты не боишься.
— Я боюсь одного: как бы разбойники на тебя не напали и не ограбили, — смеясь, отвечал Александр, кончая свой туалет.
— А что же разбойники, на то есть полиция. Видишь, за нею недалеко и ходить. Да вон там, за окном.
Александр поглядел и увидел верхового с сумкой, подымавшего в стремя сапог.
— Зачем это он приезжал?
— Не знаю… Бумагу какую-то батюшке под расписку вручил.
Лев начал вдруг мямлить. Было заметно, однако, что он уже знает, кого та бумага касалась.
— Ну, говори: обо мне?
Левушке было приказано, чтобы молчал, и он только кивнул головой утвердительно.
— Требуют сведений о поведении? — резко спросил Александр. — О переписке?
Лев
было снова замялся, но уже по лицу его Пушкин уверился, что точно,
догадка его была справедлива. Он медлить не стал. Пора наконец иметь
объяснение. Этого требует честь.
И,
отстранив рукой брата, пытавшегося его удержать, он направился прямо к
отцу; все же и Лев вошел за ним следом. Ссора была неминуема, но
разыгралась она, однако, не сразу.
Отец
сидел у стола в теплом халате, вытянув ноги и склонясь над какой-то
бумагой, которую тотчас и прикрыл узкой худою рукой. Он обернулся на
скрип и недовольно поглядел на вошедших.
— Я занят, — сухо сказал он, не отнимая руки от бумаги. — Что за манера входить безо всякого дела?
— Я
думаю, сын может войти к отцу и без доклада, — ответил, сдерживаясь,
Александр. — И к тому же у меня самого важное дело касательно вас. Прошу
у вас позволения объясниться нам наконец откровенно.
— В
чем объясняться? — вскипел Сергей Львович. — Какие у нас могут быть
объяснения? Я понимаю, если бы, движимый чувством раскаяния, ты пришел
склонить предо мной повинную голову, я отложил бы дела, потому что я —
настоящий отец. А ты хоть мой сын по рождению, но…
Тут он взглянул на старшего сына и замолчал, заметив, как тот побледнел. Левушка был в стороне, видимо, также волнуясь, страдая.
— Что ж, продолжайте, — все еще сдержанно сказал Александр.
Тогда
Сергей Львович, и для себя неожиданно, резко вскочил и мелко затопал
ногами. Голос его, как па скрипке, внезапно взвился па такие высоты, что
походил скорее на визг.
— Я прошу тебя выйти, оставить меня! Я не хочу с тобой говорить! Я не могу тебя видеть!
Пушкин
сжал зубы, бледность его еще возросла. Что-то хотел он промолвить, по
губы его лишь беззвучно зашевелились. Он было сделал стремительный шаг
по направлению к отцу, но сразу вдруг круто повернул назад и выбежал
вон. Лев хотел было последовать за ним, но отец, задыхаясь, приказал ему
остаться. Молчание воцарилось в комнате.
Левушка сел. Отдышавшись, сел и отец.
— Сядь!
— Я
давно хотел сказать тебе… Я тебе запрещаю общаться с этим чудовищем!
Это ужасно: быть отцом сына, лишенного человеческих чувств… Да, да… это
истинный выродок! Я это теперь себе уяснил.
Александр
ничего этого не слыхал. Прямо с крыльца он побежал на конюшню и едва
мог дождаться, пока Никита оседлает ему лошадь. Это было всегдашнею
привилегией старого дядьки. Ему предстояло также уехать со старшими
Пушкиными в Петербург, и он отчасти грустил о минувших днях совместного
их бытия с Александром Сергеевичем. Любил он порою и поболтать, тряхнуть
стариной, но сейчас не позволил себе промолвить ни единого слова. Барин
был в гневе, а под горячую руку ему не попадайся!
Пушкин
тотчас поскакал прямиком по аллее и, через лес, на дорогу в поле. Конь
был горяч, и волнение седока мгновенно ему передалось. Это была то
безумная скачка, то, сдержанный крепким рывком, конь выступал медленным
шагом, высоко поднимая передние ноги, все еще как бы сам на себя
набегая. Движенье всегда приводило в себя. Пушкин овладевал постепенно
своею неразрешавшейся бурей. Но где же исход? Объяснение их так и не
состоялось. Он может, пожалуй, не говорить и совсем, но тогда надо
бросить свой дом и уехать… Куда? Он был привязан. Переселиться в
Тригорское? Но и без того пропадает там целыми днями. Просить по
начальству, чтобы ему назначили новую ссылку? Куда же, однако? Ах, не
все ли равно!
Утомив
и коня и себя двухчасовою ездой и возвращаясь медленным шагом, он вдруг
заметил Ольгу и Льва. Они шли впереди — также к дому. Сочетание это
было не очень привычно. Брат и сестра, конечно, любили друг друга, но
никакой, даже простой искренней нежности в чувстве их не было. На этот
же раз гуляли вдвоем, и разговор был горяч.
Пушкин услышал только одно: как, для себя необычно, Ольга воскликнула:
— Он не должен был так говорить про Александра, и ты не должен был позволять ему этого!
Ясно, что речь об отце. Милая Ольга…
Ольга была за него…
И, подскакав, на ходу соскочив, он крепко обнял за шею сестру и поцеловал ее в щеку. Это была горячая ласка, и Ольга зарделась.
— На Льва не сердись. Я за себя сумею ответить и сам.
Сергей
Львович, как оказалось, выдержал младшего сына около часа, читая ему
нотации самого высокого стиля и не скупясь на самые резкие выражения по
адресу Александра. Ольга не скрыла их в своей передаче; когда бывала
взволнована, она ничего не могла утаить. Лев себя чувствовал скверно. Он
так не хотел столкновения! Он искоса взглядывал на старшего брата и
никак не мог предугадать, что же произойдет; по виду, однако, был
Александр сдержан, спокоен.
— Отец
почти невменяем сегодня… — Лев произнес это у самого дома и таким
просительным тоном, точно надеялся отвести грозу окончательно.
Но
брат молча, как бы в ответ, кинул ему поводья и быстро взбежал па
крыльцо. Оставшийся с лошадью Лев никак уже не мог его задержать.
Очутившись у двери отца, Пушкин слегка постучал. Теперь, так казалось
ему, он был господином своего возмущения.
— Войдите!
— Теперь
я вхожу с разрешения, — сказал Александр, ступив за порог, и
остановился на отдалении; здесь же сидела и мать. «Тем лучше, — подумал
он. — Cpaзy конец».
— Я не просил тебя, кажется, приходить, — язвительно вымолвил Сергей Львович и поднял свою небольшую головку на сына.
— Как
я не просил вас читать мои письма, — с горячностью сразу вступил
Александр. — Постойте… я вам скажу. И вы обязаны выслушать. Я хотел бы
покинуть вас, мне тяжела совместная жизнь. Но и вас не хотел бы я
заставлять… жить с сыном, которого вы ненавидите, в котором не признаете
никаких человеческих чувств…
Пушкин
заметил, как отец, защищаясь и возражая, поднял было вверх тонкую руку,
по ему было необходимо сразу же все досказать, и, выдавая тем самым,
что разговор со Львом был известен ему, он с напряжением закончил:
— Нет, нет! Вы это все говорили! Так я не хочу заставлять вас… жить с выродком!
Он
повторил теперь это слово, и внезапная дрожь его проняла. Снова кровь
бросилась в голову, и ноздри его заходили, как у коня; вся его выдержка,
с которого он приготовился говорить, исчезла бесследно.
— Александр, ты оскорбляешь отца! — И Надежда Осиповна, не поднимаясь, выпрямилась на кресле.
— Он
мне отец по рождению, как я ему по рождению сын. Так, батюшка? Кажется,
так вы меня объяснили? Но отцы не бывают шпионами, какими бы ни были
чудовищами их сыновья! — Голос его зазвенел. — Я этого не потерплю! Я
вынужден дома не покидать, и я требую у вас объяснения.
При
этих словах Сергей Львович, сидевший к сыну лицом, быстро, вместе с
кожаным креслом, двинулся к стенке. Было ясно, что он опасался не
слов, — и Пушкину вдруг показалось, что кресло отца стало просторней.
— Вы боитесь меня, — продолжал Александр, — но вы ведь не император, и я пришел к вам без шарфа.
— Замолчи, Александр! — снова крикнула мать.
— Ты
уже оскорбляешь монарха! — взвизгнул отец. — Где наши люди? — И он
высунул тщедушную руку, заметно дрожавшую, стремясь дотянуться к
бумагам, поверх которых блестел крошечный серебряный колокольчик.
Пушкин,
однако, отца опередил. В два шага он был у стола и, левой рукой схватив
колокольчик, с силой ударил им по столу. Жалобный звук был короток,
слаб; язычок оборвался. Надежда Осиповна приподнялась и села, также
бледнея. Она поняла, что сын намекает па участие императора Александра в
убийстве своего отца.
— Вы
правы, однако, — по видимости, овладевая собою, слегка наклонился к ним
сын. — Он это сделал чужими руками. Что же, припомним, пожалуй. Ведь
навалилась толпа, и стояла дворцовая ночь. Я же один, и я безоружен; и,
как видите, день. Да и кроме того… — тут он засмеялся, — кроме того, мне
не нужно престола!
Самое страшное было, пожалуй, в этом неожиданном смехе.
— Чего же ты хочешь? — слабеющим голосом произнес отец.
— Я хотел одного. В глаза вам и матушке сказать одну только точную правду. Ничто от меня не укрыто.
И
Пушкин, разгорячась окончательно, начал выкладывать все, что накипело
на сердце за целых три месяца: и о том, что он будто бы развращающе
действовал на брата и учил афеизму сестру; и о глупой боязни их, что его
высылка может их всех погубить; и о том, как это гнусно принять на себя
поручение прочитывать, а может быть, и перехватывать письма; и о
визитах монаха Ионы, игумена Святогорского монастыря, — тоже товарища по
слежке духовной, и о тайных с ним разговорах; и, наконец, об этой
бумаге, в которой затребованы письменные сведения о его поведении и
образе мыслей…
Но
каждый почти из гневных его и укоряющих возгласов наталкивался на
глухую стену непонимания. Отойдя от первого испуга, порой выдвигал
Сергей Львович и до смешного курьезные доводы:
— Но
как же, скажи, не развращаешь ты Льва и сестру, когда не дальше как в
прошлый четверг я читал им Мольера, а ты вошел и сказал, перебивая отца:
«Кажется, туча прошла, едем в Тригорское!»
В другое бы время Пушкин весело захохотал при таких обвинениях, но теперь было ему не до смеху, и запальчиво он возражал:
— Нет, это вы развращаете Льва, и уже по-настоящему!
— Чем это?
— А
тем, что вы и его подвергаете тайным допросам: что я говорил да от кого
эти письма… Вам не довольно того, что вы сами прочли письмо от
Раевского? Не отпирайтесь! Я вам могу доказать.
— Лежало
письмо… Я уважаю Раевских… Несколько фраз… Пустяки. А ты… когда это
было?.. Да третьего дня! Помнишь, Надин? Ольга сидела в столовой, а ты
проходишь вдруг мимо, стыдно сказать, в белых подштанниках…
— И тем развращаю сестру?
— И тем развращаешь сестру! А равно и своим афеизмом.
В конце концов Сергей Львович не мог отрицать одного: что предложение Пещурова было им принято.
Пушкин, помедлив, воскликнул:
— И только подумать, что вы — мой отец! Как могло это статься? Вас запугали…
Старшие
Пушкины оба молчали, а Александр, уже отгорев, почувствовал, что
продолжать было б напрасно. В душе его была горечь и пустота. Так долго
откладывал он разговор… вот наконец он состоялся… и что же? Да ничего!
Как если бы именно говорил в пустоту…
Но, прежде чем вовсе покинуть родителей, он повторил еще раз с последней внушительностью:
— Этого больше быть не должно! Я требую этого и говорю вам в последний раз.
Он
хотел повернуться и выйти, по теперь, когда все миновало, объяснение
прошло, — самое трудное оказалось уйти, сделать простой поворот; и ноги
как бы онемели. После того необычного, что только что было, именно самое
обыкновенное стало особенно трудным. Однако же Пушкин круто повел
плечом и тем преодолел эту свою мороку; он вышел из комнаты, не
произнеся больше ни слова.
Льва уже не было, но за дверями в коридоре ждала его Ольга. На бледных обычно щеках ее разлит был горячий румянец.
— Я останусь с тобой! Они тебя не понимают… Я останусь с тобой! — твердила она, и на глазах ее были слезы.
Пушкин
сжал руку сестры; и рука была горяча. Впрочем, он мало что в эту минуту
соображал. Объяснение с отцом потрясло его. Как ни мало они были близки
и как ни был в раздражении Пушкин горяч, все же такой разговор сына с
отцом произошел в первый раз; это было крушением всего уклада семьи, где
повышали голос всегда одни только старшие. Молчание родителей глухо
давило его, и оттого он даже с каким-то освобождением испустил вздох из
стесненной груди, когда послышался крик отца. Ольга, совсем как тогда у
Ганнибала, в испуге прижалась к нему.
— Ничего…
ничего… — говорил Александр, одною рукой обнимая ее, а другой проводя
сжатыми пальцами по вдруг завлажневшему лбу. — Ничего!
Было
слышно, как Сергей Львович с силой толкнул у себя оконную раму.
Последний и крайний испуг его возник оттого, что ему показалось, будто
бы Александр их снаружи запер на ключ. Это повергло его в минутное
оцепенение, и, когда оно минуло, он рванулся к окну.
— Люди!
Сюда! — раздался его громогласный, отчаянный визг, и сразу же во всех
концах дома послышался шум: да, поднялась беготня, как если бы в лесной
муравейник сунули палку.
На
кухне рубили котлеты, и ровное туканье это также внезапно замолкло,
сменившись на миг тишиной, а затем громко захлопали двери: все, как
видно, устремились сюда…
— Уйдем! — И Ольга насильно почти увела с собой брата.
Впрочем,
им по дороге попались уже и дворовые девушки, бросившие свои кружева и
вышиванья и бежавшие на дикий вопль барина, как бегут, повинуясь зову
набата.
В комнату Ольги Пушкин заглядывал редко. У нее была чистота, белизна, образа; полочка книг.
— Ты не боишься? — И он распахнул настежь окно.
За
окном была тишина. Все тот же нахохленный мокрый индюк, что в первое
утро после приезда напомнил отца, по-осеннему никло копался в навозе.
Пушкин
стоял, вдыхая прохладу и напряженно прислушиваясь ко множеству звуков,
ходивших по дому и сливавшихся в общий неразборчивый гул. Но вот и
опять, надо всем поднимаясь, все покрывая, послышался голос отца. Он,
видимо, был теперь уже в коридоре и, верно, махая руками, кричал —
прерывисто, тонко: