Пятница, 22.11.2024, 17:49


                                                                                                                                                                             УЧИТЕЛЬ     СЛОВЕСНОСТИ
                       


ПОРТФОЛИО УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА   ВРЕМЯ ЧИТАТЬ!  КАК ЧИТАТЬ КНИГИ  ДОКЛАД УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА    ВОПРОС ЭКСПЕРТУ

МЕНЮ САЙТА
МЕТОДИЧЕСКАЯ КОПИЛКА
НОВЫЙ ОБРАЗОВАТЕЛЬНЫЙ СТАНДАРТ

ПРАВИЛА РУССКОГО ЯЗЫКА
СЛОВЕСНИКУ НА ЗАМЕТКУ

ИНТЕРЕСНЫЙ РУССКИЙ ЯЗЫК
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

ПРОВЕРКА УЧЕБНЫХ ДОСТИЖЕНИЙ

Категории раздела
ПУШКИНСКИЕ САДЫ И ПАРКИ [34]
В САДАХ ЛИЦЕЯ [67]
ПУШКИНСКИЙ КРУГ: ЛЕГЕНДЫ И МИФЫ [40]
ПУШКИН В МИХАЙЛОВСКОМ [20]
ПУШКИН-МУЗЫКА-ЭПОХА [8]
МОЙ ДЯДЯ - ПУШКИН. ИЗ СЕМЕЙНОЙ ХРОНИКИ [42]

Главная » Статьи » ПУШКИН - НАШЕ ВСЕ » ПУШКИН В МИХАЙЛОВСКОМ

Глава двенадцатая Свидание с другом

Святки проходят, прошли. Лев так и не приехал. И ни Плетнев. И ни Дельвиг… Няня, работа и Оленька. Ночью далекое завыванье волков. Утром холодная ванна и зимняя ясность морозного дня. Но комнату няня топит тепло.

Пушкин стоял у окна неодетый, он чистил щеточкой зубы и глядел на сугробы, на отягченные снегом деревья, Белобокие пестрые сороки резво скакали по веткам, стряхивая снежный убор, стрекоча, пророча гостей. Нет, никто не приедет! Няня вчера говорила, что кот замывал тоже гостей, а никто не приехал. И святки прошли…

И в ту же минуту Пушкин услышал веселый глухой перекат бубенцов. Было всего около восьми утра: если в впрямь это гость, то издалека! Ночью был ветер и вьюга, двор не расчищен… И вдруг увидал, как несется дикая тройка, ворота распахиваются, сани на двор: барин, слуга — без ямщика! Что-то мелькнуло родное, и Пушкин порывисто выскочил вон на крыльцо. Разгоряченные кони протащили возок мимо подъезда — прямо в сугроб, а оттуда бежал уже, путаясь в шубе, утопая в снегу, милый, милый, нежданный никак Пущин! Александр едва не соскочил к нему в снег. Он вовсе не чувствовал холода в стоял, переступая от нетерпения с ноги на ногу, в длинной ночной рубашке, с приветственно поднятыми вверх руками; зубы его были черны от тертого мелкого угля.

— Дорогой… Сумасшедший!.. Здравствуй!.. Простудишься!..

Пущин его целовал и обнимал и, опахнув своей теплою шубой, потащил скорей в дом. Няня так и застала их в комнате. И впрямь, как сороки, они стрекотали: междометиями, возгласами; волнение, радость прерывали их голоса. Она поняла только одно, что кто-то, должно быть, очень желанный, и кинулась сама обнимать незнакомого гостя: шуба еще на плечах, и снег не растаял. Пущин тотчас догадался, что няня, и через нее ощутил с особою пронзительной ясностью деревенские дни своего ссыльного друга, на глазах его дрогнули слезы.

Полог кровати откинут, постель еще в беспорядке; в беспорядке и письменный стол: всюду раскиданы исписанные листы бумаги, обгрызенные и обожженные перья, — совсем как в Лицее… И некуда шубу повесить, и где же умыться?

Пришел наконец и Алексей, поджидавший, пока ямщик подбежит: его выкинуло вон из саней на ухабе в лесу.

Пущин сказал:

— Он знает тебя наизусть! — И был горд за слугу, а Алексей, не раздумывая, принялся целовать любимого Пушкина.

Разговор загорался почти только одними вопросами. Не верилось, что опять они вместе, и порою казалось, что их комнаты рядом, как было в Лицее.

— Твой номер четырнадцать, а где ж мой, тринадцать? Но как ты выскочил? Согрелся ли, друг? Помнишь, как ты мне писал:

С пришельцем обнимися,

Но доброго певца

Встречать не суетися

С парадного крыльца…

А сам на крыльцо неодетый… Милый, ну что, как живешь?

— Нет, как ты попал ко мне: какими судьбами?

Как в праздник, вместо обычного чая Арина Родионовна вскипятила им кофе. Пушкин не был завзятым курильщиком, но тут сразу затеплили трубки.

— В столицу, к родителям, а в Пскове проведать сестру…

— Ну, знаю, знаю, какая сестра!

Пущин не возражал против догадки, но перешел, однако же, на другое, и оба они очень смеялись тому, как дядюшка Василий Львович пришел в священный трепет, узнав, что из Москвы Пущин отправится не только в Петербург, но заедет и к опальному его племяннику: «Как? Да ведь он под надзором! И даже духовным! А впрочем, целуйте его!»

— И уж конечно, пролил слезу? Вот так же и Льва ко мне не пустили! А царь, говорят, ужасно перепугался, когда в списке приехавших в Петербург увидел фамилию Пушкина, — а это всего только Левка!

— А вот ты не знаешь, как в двадцатом году и я твою фамилию видел. Я ехал с сестрой по Белорусскому тракту из Бессарабии…

«Зачем-то и он в Бессарабию, — подумалось Пушкину, — и никаких там следов, ни от кого ничего не слыхал». Но мысль эта промелькнула мгновенно и тотчас же забылась. Он глядел в лицо Пущину и радостно слушал самый его голос.

— Скучища в дороге ужасная, жарко, одно развлечение — поглядеть станционную книгу. И, что бы ты думал: вижу что Пушкин, накануне как раз, проехал в Екатеринослав! Я ничего ведь не знал про тебя…

— Как меня выставили из Петербурга?

— Ну да. А только подумай: проезжай ты сутками позже, мы непременно бы встретились!

— А что говорят обо мне в Петербурге, в Москве?

Тут Пущин счел нужным произнести целую маленькую речь на тему о том, что Пушкин напрасно мечтает о каком-то своем политическом значении и что вряд ли уж царь действительно так испугался, но что стихи его, это точно, «приобрели народность во всей России» и что друзья ждут не дождутся его возвращения.

— Ты говоришь как настоящий надворный судья! — заметил чуть раздосадованный Пушкин.

— А что ж, — со спокойным достоинством возразил ему Пущин по давней привычке открыто высказываться. — Не дворянское дело? А знаешь, после того как великий князь Михаил Павлович сделал мне замечание, что завязан темляк у меня не по форме, и я вышел в отставку, я хотел поступить — ужасайся! — в квартальные надзиратели! (Пушкин не ужаснулся, но все же не мог не улыбнуться: он вспомнил про Дельвига: «Квартальных некому бить!») И сестры меня на коленях едва умолили не поступать. Я же считаю, что в службе народу и государству нет унизительной должности.

Пущин был молод и крепок. Здоровье дышало на ясном его, простом и серьезном в эту минуту лице. При всей его мягкости то, во что верил, произносил он с убежденною твердостью. И снова, как это часто бывало, Пушкин — сам по себе вовсе другой: порывистый и изменчивый, страстный — не покоряясь доводам друга, сердечно, тепло им залюбовался.

— Я знаю, — сказал он, — и, милый, очень ценю. А что Горчаков? Я вспомнил, как он советовал толкаться мне в свете и делать карьеру. Вы его взяли бы в тайное общество?

Так, по контрасту, должно быть, вспомнив блистательного лицейского товарища, Пушкин внезапно начал опять один из тех разговоров, которые были мучительны Пущину: как часто, бывало, он колебался — а не открыть ли все Пушкину, по и теперь, как всегда, он остерегся от приглашения, да, пожалуй, оно было б сейчас и бессмысленным, раз Пушкин в деревне. Однако же он не стал отпираться и подтвердил существование тайного общества.

— Горчаков-то к нам вряд ли пошел бы, но я не один. В этом ты прав.

Это, конечно, было признанием. И тут неожиданно Пушкин вскочил, сильнейшее волнение его охватило. Он знал про себя, что общество есть, что есть, может быть, и прямой заговор, но откровенность эта, сейчас впервые подтвердившая все предположения, стремительно вывела его из равновесия.

— Знаю! Я знаю!.. Не говори! Я давно это знал! Это, верно, в связи с майором Раевским, он в Тираспольской крепости, и у него ничего до сих пор не выпытали! Пущин! Ты можешь не говорить. Может быть, вы по-своему правы, что не доверяете мне…

Пушкин так был взволнован и разгорячен, что не заметил, как при упоминании о Раевском что-то дрогнуло в лице его друга. Пущин хотел что-то сказать, возразить, но Александр сжал руки и, потирая ладони, с силой и горечью продолжал:

— Я понимаю. Быть может, доверия этого я и не стою… по многим своим глупостям… Да!

— Да нет же! — прервал его наконец Пущин. — Александр, послушай меня… — И не знал, что сказать.

Пушкин стоял перед ним потемневший и маленький. Если бы не бакенбарды, совсем он как мальчик. Как можно его обижать? Но никак, совершенно никак не ложилось все это в слова. Он подошел и молча и крепко обнял опального друга.

— Я все понимаю, не думай, — тихонько шепнул ему Пушкин.

И оба они стали ходить так в обнимку по комнате, как в старину.

— Но ты все-таки знай, — сказал еще Пушкин после молчания, — я и сам по себе кое-что значу! (Пущин крепко рукою нажал на плечо его.) А хочешь, пойдем теперь к няне?

И вправду, по комнате ходить было тесно.

Няня их встретила с обычной своей забавною важностью:

— Добро пожаловать к нам! Поглядите на девушек и на работу их полюбуйтесь.

Волнение Пушкина быстро прошло, лишь только он переступил этот порог. Может быть, странно, но общение с Оленькой давало теперь неизменно какое-то умиротворение его мыслям. Он взглянул на нее, и она быстро ответила взглядом. От Пущина это никак не укрылось, и про себя он подумал: «Однако ж какая хорошенькая! Одна среди всех». Хозяин прочел эту мысль, и они обменялись улыбкой.

Когда уходили, Пушкин спросил:

— А как твоя Оленька Пальчикова? Я знаю ведь, что тебе надобно в Пскове…

Но Пущин ему ничего не ответил, он только серьезно повел головою в знак отрицания, и Александр больше об этом не спрашивал.

В Острове ночью Пущин купил три бутылки клико, и за обедом Алексей торжественно хлопнул пробкой. Пахнуло былым… Провозглашались и тосты: за Русь, за лицейских друзей…

— Что Кюхля?

— Все тот же: просит советов, а делает после как раз наоборот! А помнишь ли первый наш день? Как только цари удалились, мы перед Лицеем играли в снежки! А теперь Лицей наш сгорел…

— Да, уже без меня, как раз меня выслали. А мне няня недавно рассказывала историю о разбойнике-женихе — прямо поэма! И совсем как наш дядька Сазанов: как он заманивал на извозчике и убивал!..

Вспомнили и знаменитую историю с гоголь-моголем, как их накрыли за незаконной пирушкой, как раз когда Иван Малиновский тихонечко с ними обоими чокнулся — за здоровье Бакуниной, в которую все трое были они влюблены.

— Помнишь?

— Еще бы… Здоровье Бакуниной!

Так теперь выпили и за нее. Пущин сказал:

— Как жалко, что я истребил свой лицейский дневник! Там были заветные мелочи, которых теперь и не вспомнить… За что никогда ты не любил Энгельгардта?

Пущину вспомнилось, как Энгельгардту однажды попало в руки письмо его к Кате Бакуниной и как он отечески, а впрочем, бесплодно его пробирал…

— За что? А за то самое! — мрачно отозвался Пушкин, слегка захмелевший: он отвык от шампанского. — Чересчур он влезал во все наше! Я любил Малиновского, и будет с меня. Помнишь, Ивану на могиле отца его я поклялся в верности, в дружбе… А этот пришел — другой и чужой! Нет, нет, мужчинам я верен.

— А женщинам? Правда ли, друг мой, что и в Одессе?.. В Москве говорили что-то о ревности.

— Ну, этого я тебе не скажу… Знаешь ли, Пущин?.. Нет, я ничего не скажу! Если бы это только моя была тайна… И… Нет, в этих делах и я тебе не доверяю. — И он, засмеялся. — А ты лучше признайся, мог ли бы ты жениться на… ну, на простой и безграмотной девушке?

Пущин ничуть не удивился:

— Представь себе, я думал об этом не раз. Я и теперь думаю так. Если любовь моя… настоящая… если так-таки не суждено настоящее счастье, то проще уж так.

— Ты, Пущин, серьезно?

— Я совершенно серьезно. И у меня была няня — Авдотья Степановна, очень она нас баловала, и у мальчиков, у меня и у брата, дружба большая была с женскою половиною дома.

— Вот как! И ты бы не побоялся…

— Не думаю.

Пушкин задумался о чем-то своем, но через минуту друзья от души хохотали опять, вспоминая, как вместо Наташи, хорошенькой горничной, Пушкин в Лицее в потемках поцеловал в коридоре старую фрейлину и как сам государь в это дело вмешался.

— А это ведь Энгельгардт тогда тебя вызволил! Все- таки ты к нему несправедлив. Верно, чем-нибудь он насмешил государя, что тот рассмеялся… Как это, помнишь, он по-французски сказал?

Пушкин чуточку сморщил нос, как царь, и очень похоже передразнил:

— «А между нами, старая дева, возможно, в восторге, что молодой человек так удачно ошибся!»

Так за обедом болтали они, перескакивая с предмета на предмет, понимая друг друга с полуслова. Няня глядела на них и любовалась. В девичью выслали домашней наливки, и через коридор было слышно, как там пошел говорок. Пушкину вдруг загорелось непременно поехать в Тригорское, показать своих милых соседей, но Пущин отговорился:

— Мне впору и на тебя одного наглядеться! Я привез тебе «Горе от ума», вещь замечательную. Ты ее почти вовсе не знаешь. Ты мне и свое почитай непременно!

— Ну, хорошо.

Пушкин читал Грибоедова вслух. Пущин сидел и внимательно слушал, он очень любил чтение Александра. Как часто бывало, знакомые стихи звучали для него совсем неожиданно и образы, бывшие в тени, вдруг выступали, как освещенные солнцем. Пушкин читал и сейчас с большим воодушевлением, все более и более разгораясь. Но, странное дело, стих Грибоедова и в чтении Пушкина был ровно блистателен, как и всегда: в нем все уже было дано, и открывать было нечего. Что это: достоинство или недостаток? Без светотени. Все одинаково залито светом, играет и искрится.

— Знаешь ли что? — вдруг прервал сам себя Пушкин. — Знаешь ли, кто у него самый умный из всех? Ответ: Грибоедов! Он сам. А Чацкий? Кому ж говорит он свои умные вещи? Фамусову? Скалозубу? Молчалину? Бабушкам нашим московским? Это непростительно, это — метание бисера.

— А характеры? А грибоедовский стих?

Пушкин только мотнул головою и продолжал читать дальше. Чего-то он, видимо, не договаривал, испытывая и истинное наслаждение, и как бы разрываясь внутри между своею трагедией, где в медлительных ямбах — поступь истории, и комедией Грибоедова, такой современной и легко разговорной, московской: столь были они не похожи, больше того — столь были они противоположны!

Кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин прервал себя на полуслове, глянул в окно и улыбнулся досадливо:

— Ну хорошо. Продолжим, пожалуй, и эту комедию… — и, без пояснений, Грибоедова спрятал, а на стол положил томик Четьи-Минеи.

Вряд ли, конечно, в том была надобность, но Пушкин для друга сервировал нового гостя по всем правилам искусства.

Минуту спустя в дверях появилась фигура монаха, несколько полного, низенького и с большой головой. Глазки его из-под насупленных мохнатых бровей тотчас с любопытством вонзились в незнакомого гостя.

— Настоятель здешнего монастыря в Святых Горах, — отрекомендовался он сам, приложив обе руки к груди.

— Почтенный отец Иона, — добавил Пушкин. — А это господин Пущин, давний мой друг.

Пущин, видя развернутые Четьи-Минеи и постное лицо хозяина, подошел к игумену под благословение. Пушкин — за ним, подавляя улыбку.

— Чему я обязан? — спросил он, приглашая Иону присесть. — Не хотите ли чаю? Сейчас подадут.

— Как же, однако, так… — сказал в задумчивости монах, поглаживая бороду и пытливо поглядывая на Пущина. — Пущин-то Пущин, да я думал, что это Павел Сергеевич из Жадриц проведать пожаловал. Я весьма уже продолжительное время его не видал…

— Нет, я — Иван Иванович, — стал мямлить Пущин, — но и Павла Сергеевича немного я знал. Мы с ним встречались в двадцатом году в Кишиневе…

— Он там был масоном, — строго заметил Иона. — Да и потом за границу отчей земли тоже уехать хотел, но не получил на то разрешения… Да. А вот ныне — усердный молельщик и добрый христианин.

Мы тоже с Иваном Ивановичем вникали без вас… — И Пушкин, минуя намек об отъезде в чужие края, погладил слегка пожелтевшие листы развернутой книги.

Это можно б было принять почти за насмешку, но Пущин дивился, какая почтительность была на лице Александра.

Разговор в этом роде шел кое-как, пока не подали чая, а к чаю и рому. Тут и почтенный игумен разговорился. Впрочем, он долго не засиделся и, извинившись, что помешал старым приятелям, благополучно отбыл.

Пущин был очень смущен — не столько самым визитом, сколько поведением Пушкина:

— Зачем же ты даже Четьи-Минеи достал?

Пушкин хотел было сразу ответить: «А ты зачем под благословение?» — но решил доиграть до конца и, притворившись смиренником, а отчасти и пародируя дядюшку Василия Львовича, скорбно воскликнул:

— А как же иначе? Ведь я под надзором! И особливо духовным!

Пусть будет так. Он предвкушал, как в Москве доверчивый Пущин изобразит эту сцену все тому же драгоценному дядюшке. Однако ему уже надоела комедия:

— А, вздор! Довольно об этом!

И, швырнув на диван душеспасительные жития, принялся с новым одушевлением за Грибоедова.

— Ты говорил о стихах? — воскликнул он вдруг. — Да половина из них — прямо в пословицы!

Пушкин читал и свое, но немного: стало смеркаться. Огня не спросили. Сидя вдвоем на диване, глядели они, как синие сумерки полнили комнату. В молчании опять накипала та особая душевная близость, которую страшно спугнуть громким, отчетливым словом. Пущин был весь полон дыханья поэзии, точно бы к другу он заглянул в самое сердце, что приоткрылось ему со всей полнотой. Слушая, еле он сдерживал то живое волнение, которое шло от стихов и от поэта; и так открывались все тайны…

— Знаешь, она отказала мне…

Он сказал это тихо, почти как самому себе. Пушкин схватил его руку, и между ними горячая, совсем как бывало в ранней юности, опять завязалась беседа. Тут уж ничто не было скрыто. И Пушкин шептал торопливо и возбужденно про все сокровенное. Тут уже не было ни одной недомолвки: Одесса и Воронцова и что готовился быть далеким отцом. Пушкин быть откровенным наполовину не мог. Пущин слушал его беспокойства, предположения, как это будет, и что преследует мысль о младенце, а Воронцов догадается, а он сам далеко и не сможет никак отвечать за себя… — слушал и, молча, крепкой большою рукой пожимал небольшую горячую руку страстного друга. И, как не раз уже нынче, казалось ему, что это в Лицее он слушает сбивчивую и торопливую исповедь, сотканную из скорбных признаний, раскаянья и беспокойства.

— Но ты никому… Слышишь, совсем никому! Поклянись мне! Особенно Вяземским… Кажется мне, что княгиня и без того знает, подозревает… Я не хотел говорить, и вот говорю… Но ты же умеешь молчать.

— И я сказал, может быть, лишнее.

— Нет, нет, не говори так. Я все равно знал! — И коротко спрашивал: — Рылеев? Бестужев? А помнишь, когда у хромого Тургенева мы вместе сошлись: о журнале… Я уж тогда утвердился, что ты состоишь.

— А знаешь, что он мне сказал после восстанья семеновцев?

— Ну?

— Он мне сказал: «Что же вы не были между восставшими? Вам надлежало бы быть в их рядах!»

— И ты пошел бы? Скажи!

Пущин ответил твердо, спокойно:

— Надо — пойду!

Пушкин горел. Губы его шевелились. Он крепко поймал сам себя за мизинец, словно бы от чего-то удерживая.

— Ты так и ответил ему?

— Нет, я перед ним промолчал. Но хочешь, скажу, что я думаю? Я думаю, это возможно не раньше как лет через десять.

Пушкин замолк. («Значит, много позже того, как век добежит свою четверть…») Няня вошла и внесла зажженные свечи. Руки ее были в саже и угольях и немного дрожали.

— Что это ты, мамушка, вымазалась?

— А печи велела топить… Да разве они кто умеют? Сажи на вьюшках целые ведра.

— Ну, дом, гляди, не спали!

Пущин перебил:

— Читай мне еще. Я хочу тебя слушать долго и много.

И Пушкин читал.

Часы приближались к отъезду. Он для Рылеева продиктовал начало «Цыган» и похвалил его «Думы». «Думы» ему вовсе не нравились, но нынче Рылеева он не хотел обижать.

— Поблагодари его от меня и обними.

— Понюхай: угар!

Пущин боялся угара и побежал наводить строгий порядок. Зазвякали вьюшки, захлопали форточки. Унылый бильярд одиноко стоял в нежилой, заброшенной зале. Он в порыве досады упрекнул даже няню:

— Да если б остался я тут ночевать, я умер бы еще до вторых петухов! И посмотри, вот бильярд: что же на нем — на коньках разве кататься?

Няня смущенно твердила:

— Да уж верно, я виновата… Да ведь печи проклятые…

— Ну, не сердись, — сказал примирительно Пушкин. — Во всем виновата моя голова. Она у меня крепкая. Я забыл тебе еще дать денег для Вяземских. Шесть сотен давно я им должен. (Пушкин их наскреб, что называется, «из последних».)

Так в их горячую встречу краешком вторглась и проза: деньги, угар и бильярд, на котором нельзя было и поразвлечься зимним коротеньким днем. Пущин денег для Вяземских не хотел было брать:

— Тебе самому здесь нужны!

— Нужнее всего их отдать. Довольно об этом.

Было уже за полночь, как сели опять закусить. Опять Алексей и шампанское, и, кажется, не было конца разговорам.

— Вот и вторые твои петухи, а ты, слава богу, жив и здоров!

Но под конец такая понятная грусть овладела обоими. Пушкин так живо представил себе, как опять останется один. Если бы так-таки никто из друзей и не приехал, его одиночество не стало б столь явным.

— Хотя бы сестра была здесь со мною! — вздохнул он невольно.

— Когда-то увидимся? — вымолвил Пущин и свою затаенную думу.

На часах пробило три. Лошади у крыльца потряхивали бубенцами. Видно, пришел и час расставанья.

Пущин глядел на смуглое милое лицо опального друга и чувствовал, как ему больно было покинуть его: «Когда- то увидимся?..» Но когда лицо это в свете свечей начало вдруг покрываться туманом, он вовсе не выдержал и, смахнув незаметно слезу, кинулся к шубе. Прощание долгое было б невыносимо. Друзья еще раз обнялись, и Пущин почти побежал прямо к саням.

— Пошел!

— Прощай, друг! Прощай!

Так после этих снежных Михайловских святок судьба подарила Пушкина свиданием с другом. Он остался стоять со свечой на крыльце. Редкие снежинки падали в пламя, но не тушили его.

Категория: ПУШКИН В МИХАЙЛОВСКОМ | Добавил: admin (09.12.2015)
Просмотров: 1383 | Теги: Александр Пушкин, творчество Пушкина, биография Пушкина, Мушкин в Михайловском, книга о Пушкине, пушкинский круг, пушкиниана, монография о Пушкине | Рейтинг: 0.0/0
ПИСАТЕЛИ И ПОЭТЫ

ДЛЯ ИНТЕРЕСНЫХ УРОКОВ
ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКИЕ ЗНАНИЯ

КРАСИВАЯ И ПРАВИЛЬНАЯ РЕЧЬ
ПРОБА ПЕРА


Блок "Поделиться"


ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ЗНАНИЯ

Поиск

Друзья сайта

  • Создать сайт
  • Все для веб-мастера
  • Программы для всех
  • Мир развлечений
  • Лучшие сайты Рунета
  • Кулинарные рецепты

  • Статистика

    Форма входа



    Copyright MyCorp © 2024 
    Яндекс.Метрика Яндекс цитирования Рейтинг@Mail.ru Каталог сайтов и статей iLinks.RU Каталог сайтов Bi0