Пятница, 22.11.2024, 18:14


                                                                                                                                                                             УЧИТЕЛЬ     СЛОВЕСНОСТИ
                       


ПОРТФОЛИО УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА   ВРЕМЯ ЧИТАТЬ!  КАК ЧИТАТЬ КНИГИ  ДОКЛАД УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА    ВОПРОС ЭКСПЕРТУ

МЕНЮ САЙТА
МЕТОДИЧЕСКАЯ КОПИЛКА
НОВЫЙ ОБРАЗОВАТЕЛЬНЫЙ СТАНДАРТ

ПРАВИЛА РУССКОГО ЯЗЫКА
СЛОВЕСНИКУ НА ЗАМЕТКУ

ИНТЕРЕСНЫЙ РУССКИЙ ЯЗЫК
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

ПРОВЕРКА УЧЕБНЫХ ДОСТИЖЕНИЙ

Категории раздела
ПУШКИНСКИЕ САДЫ И ПАРКИ [34]
В САДАХ ЛИЦЕЯ [67]
ПУШКИНСКИЙ КРУГ: ЛЕГЕНДЫ И МИФЫ [40]
ПУШКИН В МИХАЙЛОВСКОМ [20]
ПУШКИН-МУЗЫКА-ЭПОХА [8]
МОЙ ДЯДЯ - ПУШКИН. ИЗ СЕМЕЙНОЙ ХРОНИКИ [42]

Главная » Статьи » ПУШКИН - НАШЕ ВСЕ » ПУШКИН В МИХАЙЛОВСКОМ

Глава двадцатая «Пророк»

На другом конце России на следующий день, 25-го числа, в том самом Аккермане, где некогда Пушкин беседовал ночью с тенью Овидия, граф Воронцов сидел в своем кабинете и изволил писать Лонгинову:

«Отъезд мой сюда помешал мне отвечать, любезнейший Николай Михайлович, на письмо ваше от 13 числа, коим уведомляете меня о совершившейся казни над преступниками. Нельзя было меньше сделать, и, конечно, те пять из оных, кои жизнию заплатили за ужасные свои намерения и опасность, которой подвергали всю Империю, более всех сего заслуживают. Во всякой другой земле более пяти были бы казнимы смертью. У нас, по странному предрассудку, смертная казнь, формально объявленная, всех пугает и кажется жестокою, тогда, когда беспрестанно на деле секут до смерти кнутом и гонят, также до смерти, сквозь строй; и никто об этом не говорит: умереть же таким образом в тысячу раз хуже, нежели быть повешенным. Впрочем, предрассудок сей в сем случае делает пользу; казнь пяти злодеев, не только совершенно заслуженная, но, можно сказать, не в пропорции с их преступлениями, имеет большое действие на умы, и тем самым цели суда совершенно достигаются!»

«Р. S. За исполнение моей просьбы, в рассуждении статуи молошницы, приношу вам покорнейшую благодарность. Оная послужит новым украшением Александрийского сада».

Пушкин напрасно, сидя в Михайловском, думал, что он был оставлен в покое. Он ошибался: его не забыли. В эти же самые дни в Псковской губернии появилось лицо, прибывшее именно ради него и им лишь одним заинтересованное. Это был «любитель-ботаник» и отчасти даже писатель, очень воспитанный дворянин лет сорока — Александр Карлович Бошняк. Служил он в той самой Коллегии иностранных дел, при которой и Пушкин состоял в свое время. Впрочем, с ним вместе прибыл сюда и фельдъегерь — на случай надобности; он остановился и поджидал на соседней почтовой станции.

Тележка самого ботаника разъезжала меж тем в округе Михайловского по окрестным помещикам, коих он в разговорах выспрашивал, будто бы между прочим, про сочинителя Пушкина. Бошняк не впервые выполнял подобные поручения. Он был уже заслуженным секретным агентом у начальника херсонских военных поселений графа Витта и, без особого шума, как человек отлично воспитанный, проник в свое время в члены Южного тайного общества, где многих и предал. Ему доверяли, и отзыв его имел окончательный вес: так тому и быть, как скажет «ботаник»! Он послан был «для возможно тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению к вольности крестьян», и «в сочинении и пении возмутительных песен».

Александр Карлович Бошняк был человек аккуратный. Каждый раз, выудив какое-либо сведение, он вынимал из футляра очки и все заносил в записную свою книжечку: «Яд, разлитый его сочинениями, показывает, сколь человек, при удобном случае, мог быть опасен», «Пушкин говорун, часто возводящий на себя небылицы», «…так болтлив, что никакая злонамеренная шайка не решится его присвоить». — И все в этом роде.

— Ну, а с крестьянами как?

— Возмутительно! — восклицал уездный судья.

— А все же именно как?

— Сам видел: здоровался за руку!

Смотритель по винной части был возмущен «недержанием монеты», как живописно он выразился.

— Ну, посудите: лошадь напоят, поводят, а он сейчас же — монету! Или же ягод ему поднесут… девчонки, подумайте, маленькие… и опять же — монету! Нет, развращает народ, и притом в самом, так сказать, корне.

«Яд, разливаемый водкой, не меньший есть яд, чем в сочинениях Пушкина», — про себя подумал Бошняк; но в книжечку это не внес. Предводитель дворянства был, со своей стороны, возмущен и железною палкою Пушкина, и пояском, и рубахой, и широкополою соломенной шляпой:

Это есть личное оскорбление каждому порядочному дворянину, и, не будь он опальный, ему надлежало б ответить за это на поле чести!

И все-таки даже и эти представители власти ничего не могли рассказать о «поступках, ко вреду государства устремленных». С другой стороны, сами крестьяне и содержатели постоялых дворов и гостиниц, как сговорившись, начисто отвергали всякую буйную деятельность Михайловского пустынника, относясь о нем только как о веселом и добром господине иль барине.

У Бошняка были, однако же, сведения, что главным источником слухов, докатившихся и до Петербурга, был местный помещик, бывший генерал-майор и былой член Союза благоденствия, Павел Сергеевич Пущин. Приезжий и по должности своей, и по свойственной образованному человеку любознательности многое знал и про многих людей. Так, подъезжая к усадьбе Павла Сергеевича в селе Жадрицах, припомнил он одну забавную историю, происшедшую еще в Кишиневе, где Павел Сергеевич был мастером масонской ложи «Овидий»; туда же был принят и Пушкин (Бошняк знал и это). Двор того дома, где была расположена ложа, выходил прямо на площадь, где всегда толпился народ и особенно много болгар. И вот они видят, что их архимандрита ведут через двор, с завязанными глазами, в подвал. Это был обряд посвящения в масоны, в сообщество которых он вздумал вступить. Но болгары кинулись выручать от разбойников своего архимандрита и устроили великий дебош. Павлу Сергеевичу вся эта история доставила изрядные неприятности… А уж как его Пушкин высмеивал! «Не с того ль и начнем разговор?» — улыбаясь, подумал Бошняк, но начал с другого.

— Граф Ланжерон Александр Федорович, бывший одесский генерал-губернатор-с, вас почитающий другом, шлет вам привет. Когда он узнал, что я еду в ваши края, он обязал меня видеть почтеннейшего Павла Сергеевича. Позвольте представиться…

Павел Сергеевич всегда был толст и неряшлив. В деревне совсем он опустился. Пил квас кувшинами и бил хлопушкою мух.

— Пушкин? — сказал он, когда разговор завязался. — Пушкин — отчаянный малый! Невежа. Даже ни разу не навестил.

— А вы разве с ним были знакомы? — с приятною вкрадчивостью спросил гость.

— Ну, зачем же знаком! Встречались, конечно. Но он ведь масон! А я ни в каких, знаете, тайных там обществах… Я, батюшка, чист, как слеза, а если за что и терпел, то разве по тайным доносам. Терпеть не могу этих доносчиков!

Бошняк улыбнулся.

Доносы, доносчики… это лишь некрасивое слово, но государству необходимы же, так сказать, честные исследователи тайной действительности. Ведь важно уметь проникать в корень вещей, а это наука, почти что ботаника. Я ведь, собственно, всего-навсего простой ботаник-любитель. Так что вы изволили говорить про сочинения Пушкина?

— Я говорил прежде всего о ложных доносах! — обиделся Павел Сергеевич, но вслед за тем сам начал нести про «сочинителя» явную чушь, опираясь в этом вранье на множество сплетен и слухов и прибавляя еще и от себя.

— Воспитанный гость ему не мешал, прерывая хозяина лишь краткими восклицаниями, вроде: «Вот как!», «Скажите на милость!», «Но это же просто чудовищно!» — и тому подобными. Только раз он спросил нечто определенное:

— А вы Висковатова не изволите знать, Степана Ивановича? Тоже пскович и тоже поэт, даже и драматург.

— Не ставьте его на одну доску с Пушкиным! Это же человек превосходный! Это ж доверенный мне человек! Да я тому три недели виделся с ним в Петербурге!

Тут мысли и настроения Александра Карловича Бошняка окончательно определились: он имел свое мнение о писателе Висковатове, также тайном агенте полиции, и у него были с ним свои счеты… Теперь ему приоткрывалось, откуда просачивались в Петербург преувеличенные, а то и начисто вымышленные слухи о Пушкине. И, сводя разговор поближе к прощанью, он ласково выговорил:

— Так вот, видите, любопытствую, какая ж у вас собственно флора?

— Флора какая?.. Да вот! — И Павел Сергеевич, стукнув ладонью о стол, придавил ею несколько мух, расположившихся у пятна от сладкого чая, потом он ладонь приблизил к глазам и закончил с некоторою даже задумчивостью: — Кажется, три. Вот вам и вся наша флора.

— «Ко всему он еще и невежда… и просто мужик!» — с возмущеньем подумал Бошняк, опрятный и чистенький.

И он стал прощаться; по счастию, в мухах рука была левая.

Бошняк хорошо знал Висковатова и знал, как ненавидел тот Пушкина за насмешки его еще в Петербурге. Не жаловал его и сам Александр Карлович: Висковатов к нему всегда относился пренебрежительно и свысока, как «настоящий» писатель. «Подумаешь!»

Перед отъездом сюда Бошняк ознакомился и с подлинным донесением Степана Ивановича относительно Пушкина; он с него снял для себя даже копию:

«Прибывшие на сих днях из Псковской губернии достойные вероятия особы удостоверяют, что известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям титулярный советник Александр Пушкин, по высочайшему в бозе почившего императора Александра Павловича повелению определенный к надзору местного начальства в имении матери его, состоящем Псковской губернии в Опочецком уезде, и ныне при буйном и развратном поведении открыто проповедует безбожие и неповиновение властям, и по получении горестнейшего для всей России известия о кончине государя императора Александра Павловича он, Пушкин, изрыгнул следующие адские слова: „Наконец не стало Тирана, да и оставший род его недолго в живых останется!" Мысли и дух Пушкина бессмертны; его не станет в сем мире, но дух, им поселенный, навсегда останется, и последствия мыслей его непременно поздно или рано произведут желаемое действие».

«Какой же он дурак! — подумал Бошняк не без удовольствия, еще раз проглядев сей документ. — И как он в конце сам себя топит! Так-то, Степан Иванович, мы еще посчитаемся!»

Однако ж еще оставался игумен. Но он был о Пушкине немногословен и кратко сказал:

— Он ни во что не мешается и живет, как красная девка.

Бошняк против такой характеристики не возражал и, написав донесение, благоприятное Пушкину, отправил фельдъегеря, ждавшего на случай ареста, порожняком в Петербург.

Так отчасти соперничеством между двумя агентами и «научною» добросовестностью одного из них во многом определялась судьба Александра Сергеевича. Впрочем, Бошняк, хорошо различавший тонкий запах различных цветов, ещё у начальства верхним чутьем различил, что ветер, пожалуй, скорее попутный для ссыльного, чем супротивный. Видимо, там размышляли: «Бунт литераторов… но нельзя же совсем, до конца всех истребить… можно попробовать и приручать». И, благословись, он взял эту линию.

Может быть, тем же повеяло духом и на взморье у Риги. Если не привлечен, и если прошение подано, и предстоит коронация, надо так думать, что будут явлены милости. И маркиз Паулуччи писал по инстанции графу Нессельроде:

«Усматривая из представленных ко мне ведомостей о состоящих под надзором полиции, проживающих во вверенных Главному Управлению моему губерниях, что упомянутый Пушкин ведет себя хорошо, я побуждаюсь в уважении приносимого им раскаяния и обязательства никогда не противоречить своими мнениями общепринятому порядку, препроводить при сем означенное прошение с приложениями к вашему сиятельству, полагая мнением не позволять Пушкину выезда за границу и покорнейше Вас, Милостивый государь мой, прося повергнуть оное на всемилостивейшее его императорского величества воззрение и о последующем почтить меня уведомлением Вашим…»

Так и наверху постепенно оформлялось дальнейшее течение дела, а его направление, видимо, было подсказано еще Карамзиным.

Сам Пушкин ничего решительно об этом ходе событий не знал, как не подозревал и о сгущении вокруг него сыскной атмосферы. Он был потрясен ужасною вестью. Замолкло Тригорское, и мрачно в Михайловском,

Вернулся он поздно, няня спала; нашел ощупью спички и зажег свечу. Все как всегда. Но именно привычная жизнь казалась теперь неестественной, неправдоподобной — на фоне этих вторгшихся в нее и заполнивших все до горизонта чрезвычайных событий: точно так, как в первую минуту неправдоподобными показались сами эти события. Все восприятие жизни перевернулось: все, что было доселе видимо, живо и ощутимо, оказалось как бы на тыловой стороне, а все, что возникло из тьмы, — это и стало теперь настоящей и единственной реальностью. Да, даже привычные, обыденные предметы резали теперь глаз своим несоответствием с новою явью.

И он потушил свечу; ему казалось: так было правдивей, так будет легче.

Но легче не стало. Ночь была долгая. Сон и забвение не приходили. Едва заводил он глаза, ему мерещились виселицы. Большая одинокая муха, забравшаяся под полог, все время садилась ему на лицо, как если бы это было лицо мертвеца. Он сгонял ее, она садилась снова. Наконец он забылся на самое короткое время. Ему грезилось, кажется, как Машенька Осипова дергает нитку, а на стене пляшет тень от вырезанной ею обезьяны. А может быть, это плясала собственная его тень на потолке… на крюке… как сжигал он записки?

Он вдруг пробудился как бы от толчка, и ему показалось, что кто-то — не тень и не во сне — качается уже наяву под пологом в самом верху. Он испугался, но тотчас же все понял. Это было воспоминание раннего детства, землетрясение. Он вспомнил день — серый, осенний. Уже погуляв с няней на воздухе, он лежал в своей детской кроватке, также под пологом. Вверху на веревочке был привязан паяц. Он с ним обычно играл, приподымаясь к нему и раскачивая. И вдруг, так же вот задремав, как сейчас, ощутил он толчок — один и другой. Он открыл глаза и увидел, что паяц сам закачался у него перед глазами. Ему было тогда всего три с половиною года. И теперь было это ощущение где-то прогрохотавшего землетрясения, а образ подвешенного на нитке раскачавшегося шута вызвал в нем содрогание.

Утром сидел он один над тетрадью и упорно чертил один за другим профили, профили… И под пером возникала виселица и фигуры пятерых повешенных. Перо его было немо. Он пробовал что-то сказать, написать, а в голове возникала всего лишь одна короткая строчка: «И я бы мог как шут висеть…» Он писал ее, но онемевшая к буквам рука не могла дописать: «…как шут вис…» — и бросал перо.

Он отходил от стола и глядел в окно. Ничего не развлекало его взора. Он все думал и думал — о них и о себе. «И я бы мог как шут висеть…» Эта строка сидела в мозгу и билась в висках. От нее никуда не уйти. И вообще, кажется, он утратил способность и говорить и писать.

Все же отправился он, почти машинально, в Тригорское. Там тоже был траур.

Пушкин шагал по дороге и думал: что же такое есть милосердие? У него в голове остались слова: «…сообразуясь с Высокомонаршим милосердием…» И что же: не четвертовать, а повесить! О, гнусный убийца!

Он готов был кинуться на горячую землю и зарыдать от злобы и бешенства.

Прасковья Александровна, никогда не курившая, выкурила при нем две пахитоски. Она не спала эту ночь. Разговор с Пушкиным несколько ее облегчил. Она показала ему свой альбом, где Муравьев-Апостол за десять лет перед тем как бы сам предрекал свою гибель. Пушкин припомнил, как тогда, у Олениных, где он познакомился с Анной Петровной, другого Муравьева, семнадцатилетнего юношу, отсылали, как маленького, спать в десять часов. А теперь его отправляли в Сибирь!

Так он провел час или два. И, когда уже уходил, Осипова вспомнила вдруг и как бы между прочим сказала:

— Рокотов был. Откуда узнал — не догадалась спросить. В Италии умерла госпожа Амалия Ризнич; вы, кажется, знали ее по Одессе.

— Да, знал.

Пушкин домой шел не спеша. Сияла луна, и свет ее был мертвым, холодным. Смерть приходила за смертью и уже не потрясала. Он Ризнич любил с не меньшею страстью, нежели Керн. Как нежно-томительно тосковал он о ней, когда, бывало, не видит два иль три дня, с какою острою мукой ее ревновал и с каким тайным восторгом следил за ней на балу или в театре, где сидела она со своим постылым мужем, высокая, стройная, блестя очами и брильянтами… А бывали минуты, когда черные косы ее падали ниже колен и были похожи на змей. От запаха этих волос, когда она их распускала, у него кружилась голова и замирало сердце. Он искал теперь этих чувств и их напряжения — и не находил их в себе. Смерть легла между нею и им непреступной чертой, и были столь же сухи глаза, как и земля под ногами. Или есть мера и человеческим чувствам?

Он не спешил. Он пошел через Савкину гору и сел на надгробный чуть похилившийся камень. Он мечтал иногда, что построится тут и будет тут жить. И думал теперь: жить — пока жив.

Бедная Ризнич! Смертью своей она как бы прикрыла общим траурным полотном его тяжелые думы. Казнь вызывала в нем почти немоту и судорогу бешенства, — смерть же есть смерть, от нее не уйти, и она не замыкала уст. Он чувствовал, как холодок пробуждавшихся слов по нему пробегал. Мертвые — мертвы. Может быть, это страшно сказать? Но он чувствовал всем существом: между живыми и… отошедшими — «недоступная черта меж нами есть».

Через несколько дней Пушкин писал элегию на смерть Ризнич:

Из равнодушных уст я слышал смерти весть,

И равнодушно ей внимал я.

Но эти стихи о равнодушии не были равнодушны. Он был с собою открыт в них до конца. Нет, было дело не в том, что не хватило человеческих чувств, это было лишь инстинктивным противоположением жизни и смерти. Не так же ли, и чертя фигуры повешенных, думал он не только о них, но и о том, что избежал виселицы и остался в живых? В этой элегии было раздумье об отношении мертвого и живого. Живой отвращается от смерти, и пусть это страшно, но надо быть мужественным и доверить стихам правду такою, какова она есть.

Для себя он пометил, на самом стихотворении, эту неразрывную связь между стихами и двумя этими известиями, одно за другим — о казни пяти и о смерти самой Ризнич:

Усл. осм. 25

У. о. с. Р. П. М. К Б.

24.

Писем за все это время он почти не писал. Сказать то же самое в прозе, что выносили стихи, было почти невозможно. А только это одно на душе и лежало.

До сего времени было так: личное и современность; личное и история. Теперь одно догнало другое, и современность, история не только что рядом, они между собою слились в единое целое. И это было — как на вершине высокой горы — острое зрение: и то, что под ногами, и дальние дали — все неразрывно. И тут, как ни странно, была как бы прохлада, спокойствие созерцания.

Так, уже в августе, нарушая молчание и запрашивая Вяземского о судьбе «мятежного драгомана» и «Мирабо» — Николая Ивановича Тургенева, приговоренного заочно к смертной казни отсечением головы и будто бы выданного в Россию, — он решился сказать и свое основное: «Повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна!» — и про свое письмо к императору: «Ты находишь письмо мое холодным и сухим. Иначе и быть невозможно. Благо написано. Теперь у меня перо не повернулось бы».

Когда он писал письмо это Вяземскому, оказии не было, и, презрев осторожность, он отправил его просто по почте.

Итак, подо всеми этими событиями оставалось и личное. Он думал: но если остался в живых, это обязывает. Что он мог сделать отсюда, сидя в Михайловском? Мрачно он ждал коронации. Она должна была быть в августе, в Москве. Ждать оставалось недолго. Он прикидывал всячески свое положение. Он мог быть полезен друзьям и товарищам, если получит «прощение», но он готов был ответить, если придется, и сам за себя. Вне этих мыслей почти ничто его не занимало. И только с беглой улыбкой прочел он приписку сестры в письме князя Вяземского. Она сообщала о дружбе своей с Анной Петровной Керн и о том, что крестила ее девочку, которую нарекли так же Ольгой. «Может быть, это поможет мне возвратить хотя немного твоей нежности». Его насмешила последняя строчка: сестра воображала, что он так любит эту малютку. Может быть, она даже что-то подозревала… Ну и что ж!

Так же легко он обменялся стихотворными посланиями с Языковым. Однако и здесь, отвечая, он ощутил Языкова мягче и проще. Он взял даже прямо строку из давнего чернового наброска… к Жуковскому: «Как ты шалишь и как ты мил…», а самый этот набросок тут же перечеркнул. Но зато совсем по-иному воспринял он весть, пришедшую из Петербурга изустно: как Пущин, единственный из всех осужденных, пытался протестовать за себя и за товарищей во время чтения приговора.

Пушкин сжал зубы и про себя что-то решал; горячая кровь приливала к щекам.

Он писал в это время стихи, но никому из тригорских о них не обмолвился даже и намеком. Их было несколько, этих стихотворений. Это был цикл, подобный его «Подражаниям Корану», но писал он их с еще большим подъемом. Он чувствовал, как на него ложилась обязанность — противопоставить себя тому, что творилось, он хотел обрести голос, которого было бы нельзя не услышать, с которым нельзя не считаться. В стихах была знойная сила и страсть убеждения.

Более чем когда-либо он рвался теперь из Михайловского. Он не проклинал эти свои деревенские годы. В конце концов жизнь его здесь была далеко не бедна. Он двинул «Онегина», дал «Годунова». Но он повелительно жаждал, чтобы стихи его непосредственно врезались в самую жизнь. Что же может, однако, сделать поэт? А разве пророки, себя выдвигавшие часто и против царей, разве не были они поэтами? У них был особый закал, это так. Ну, а как же назвать эти последние месяцы, как не закалом души?

Эти стихи носил он с собою в бумажнике. Он был готов, если окажется нужным, кинуть их прямо в лицо — хотя б и царю.

Как на игрушку, теперь он смотрел и на свои «Песни о Стеньке Разине». Не было ль это барским немного, простым любованьем отдаленными буйствованиями? А если уж брать эту тему, надо ее было брать широко и, пожалуй что, в прозе. Теперь же… теперь он порою действительно чувствовал, как весь перегорает в огне.

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился…

Так он начал своего «Пророка».

Лишь понимать и созерцать — этого было мало. Надо готовым быть к действию. И Пушкин развертывал, сам для себя, эту картину преображения поэта в бойца. Его оружие по-прежнему — слово, но что же делает с ним серафим — вдохновение?

И он к устам моим приник

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный, и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой.

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.

Так вдохновение его, само обрызганное кровью, открывало в поэте «пророка», и отныне он хотел говорить как власть имеющий.

Таким же горячим напором, огромною внутренней силой дышали и другие его стихотворения этих дней. Одно из них, на листе почтовой бумаги, было открытою схваткой с царем. Так он и сам — «с вервием на вые» — готов был теперь к ожидаемой встрече, с глазу на глаз, с тем самым «убийцею гнусным», вопль о котором вырвался у него средь полей и которого теперь зашифровывал буквами «У. Г.».

Пушкин возвращался вечером из Тригорского. Его провожали. Коронация была уже, но для него все оставалось по-прежнему.

— Еще поживете у нас, — говорила Осипова. — Разве вам у нас плохо? Анна на днях возвращается…

Пушкин вздохнул: ужели опять все с начала…

— О чем вы там шепчетесь? — спросил он Евпраксию.

Валериан, осмелев, объявил:

— А мы спорим, какие глаза у вас. Она говорит: голубые, а я говорю: черные!

Пушкин не мог не рассмеяться:

— Сейчас ничего не видать. А вот приходите завтра ко мне — тогда и увидите!

— Дети, вы с Александром Сергеевичем совсем как с игрушкой, — заметила мать.

— Ну нет, — отвечала Евпраксия, — и вовсе даже наоборот. — И при этом глубоко и будто по-взрослому томно вздохнула.

Все рассмеялись, а Пушкин, прощаясь, еще раз ей напомнил, что завтра обоих их ждет.

Однако же Зизи можно было и не напоминать, и утром оба они побежали в Михайловское. Пушкина дома не оказалось. Их встретила няня.

— А он сказал: будет ждать! Няня, скажи, какие глаза у Александра Сергеевича: голубые иль черные?

Няня закрылась рукой и заплакала. Евпраксия с ужасом слушала, как она говорила сквозь слезы:

— Ночью… Жандармы приехали… И как в чем он был, вернувшись от вас, так и забрали… Ой, горюшко!

Валериан отступил в испуге, а Евпраксия опустилась на лавку и зарыдала.

Она плакала много и долго. Она ненавидела свет и царя. Она готова была побежать за ним… за Александром Сергеевичем… Побежать и не отдать! И как же здесь будет все без него? Озера по-прежнему, аист… зачем это все без него?

Уж и няня теперь растроганно ее успокаивала:

— Вы вот говорили: глаза… Какие ж такие глаза? Глаза завсегда у него были добрые.

И тут они снова заплакали обе.

Действительно, Пушкин, вернувшись домой близко к двенадцати, тотчас же почти заслышал и звук бубенцов. Он насторожился. Сомнения не было: едут сюда!

— Няня!

Няня ложилась уже у себя и немного замешкалась, а когда вошла в комнату Пушкина, то оказалось, что перед ним стоял, вытянувшись, рослый жандарм, офицер.

— От его превосходительства господина губернатора вам предписание.

Пушкин взял толстый пакет, вскрыл его и прочитал:

«Милостивый Государь мой Александр Сергеевич! Сейчас получил я прямо из Москвы с нарочным Фельдъегерем Высочайшее разрешение по всеподданнейшему прошению вашему, с коего копию при сем прилагаю. Я не отправляю к вам Фельдъегеря, который остается здесь до прибытия вашего, прошу вас поспешить приехать сюда и прибыть ко мне. С совершенным почтением и преданностью пребыть честь имею Милостивого Государя моего покорнейший слуга Борис фон Адеркас».

При письме губернатора была и копия с секретного предписания барона Дибича о позволении чиновнику 10-го класса Александру Пушкину «отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочным фельдъегерем. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу главного штаба его императорского величества».

Пушкин не мешкал. Давно уже внутренне он был готов к этой минуте. Впрочем, от зоркого его внимания не укрылась и такая подробность… Адеркас писал фельдъегеря уважительно — с большой буквы, а Дибич, с высоты своего величия, — с маленькой. Да, все прочно стояло на своих местах! Но для него главное было не в том… Он потрогал бумажник: стихи были с ним!

— Няня, не плачь!

Она перекрестила его широким, по-деревенски, крестом. Он обнял ее за милые с детства, теплые плечи и несколько раз крепко поцеловал в мокрую щеку.

Выходя, он попрощался и с Архипом-садовником, не спускавшим с него единственного своего глаза. Что-то надо было сказать и ему, спутнику зимнего бегства.

— Ты что же не спишь? Вяз береги. Сто лет ему жить!

Жандарм пропустил Пушкина первым, и они поскакали, передыхая лишь для того, чтобы перекусить. Дорога под Псковом была сплошные пески, но ямщик, не жалея, гнал лошадей.

— Куда же прикажете?

— Прямо гони к губернатору!

«Да, — думал меж тем Адеркас, заслышав по улице скорые бубенцы тройки, — да, между нас разница дьявольская!» Все в том же своем кабинете принял он Пушкина. Пожалуй что долгий их разговор был бы теперь и неуместен, но перед дальней дорогой, хотя бы и самый легонький, — завтрак!

Пушкин черкнул несколько успокоительных слов Прасковье Александровне, и вместе с фельдъегерем они поскакали в Москву.

На станциях ожидания не было, и лошадей давали мгновенно. Станционные смотрители, привычные ко всему: и к начальству и к арестантам, все же покачивали головою с недоумением: «А не вернее ли так, что какой-нибудь особенно важный преступник?..»

Два года прошли. Сидение в Михайловском кончилось. Когда-то он ехал сюда, и были думы его о Воронцовой. Как это все далеко! Думы теперь — о царе. Сидение кончилось, — конец ли изгнанию? Дибич писал: «позволить отправиться». Было неясно. Как и смотрители, видно, и он точно не знал: не арестант ли? Но, как бы там ни было, что бы его ни ожидало, он был готов на очную ставку с царем.

Полосатые версты мелькали, как частокол. Кони летели по воздуху, пожирая пространства. Так наконец настало движение.

Пушкин не раз трогал в дороге бумажник: «Пророк» был при нем.

1924–1953

Категория: ПУШКИН В МИХАЙЛОВСКОМ | Добавил: admin (01.12.2015)
Просмотров: 1041 | Теги: Александр Пушкин, творчество Пушкина, биография Пушкина, Мушкин в Михайловском, книга о Пушкине, пушкинский круг, пушкиниана, монография о Пушкине | Рейтинг: 0.0/0
ПИСАТЕЛИ И ПОЭТЫ

ДЛЯ ИНТЕРЕСНЫХ УРОКОВ
ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКИЕ ЗНАНИЯ

КРАСИВАЯ И ПРАВИЛЬНАЯ РЕЧЬ
ПРОБА ПЕРА


Блок "Поделиться"


ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ЗНАНИЯ

Поиск

Друзья сайта

  • Создать сайт
  • Все для веб-мастера
  • Программы для всех
  • Мир развлечений
  • Лучшие сайты Рунета
  • Кулинарные рецепты

  • Статистика

    Форма входа



    Copyright MyCorp © 2024 
    Яндекс.Метрика Яндекс цитирования Рейтинг@Mail.ru Каталог сайтов и статей iLinks.RU Каталог сайтов Bi0