В половине апреля 1834 года Пушкин расстался на несколько
месяцев с женою: Наталья Николаевна уехала с малолетними дочерью и сыном
из Петербурга в калужские имения Гончаровых – Полотняный Завод и
Ярополец, а дядя Александр оставался в северной столице до августа. Привожу следующие места из писем деда и бабки к Ольге Сергеевне за несколько дней до этого времени: "Александр,
– пишет Надежда Осиповна от 10 апреля, – сейчас меня посетил, поручил
крепко тебя обнять и сказать тебе, что он сильно беспокоится на твой
счет, так как опять услышал, будто бы у вас в Варшаве какая-то эпидемия;
просит тебя не вверяться докторам, которые обошлись с тобой и в Варшаве
не лучше петербургского эскулапа Иванова. Продолжай над ними смеяться,
как смеешься в последнем письме; это письмо я ему прочитала, и он не
замедлил приветствовать твои строки гомерическим смехом, называя их
презабавными (j’ai fait la lecture de cette lette, а Саша, qui n’a pas
manque d’ac-cueillir tes ligner par un rire vraiment homerique, en les
qualifant d’im-payables). Но, несмотря на гомерический смех, сын был в
ужасном расположении духа (Il etait d’une hummeur atroce). Его жена
после выкидыша страдала жабой, чрезвычайно похудела, и он решился ее
отправить на все лето в деревню; говорит, что деревня – ее одно
спасение; окрестности же Петербурга – тот же Петербург, с теми же
выездами, спектаклями и танцами, следовательно, та же анормальная жизнь. Невестка
берет обоих деток (ses deux poupons), Машу и Сашу; а рыжим Сашей
Александр очарован (et quand a Sacha, son petit rousseau, Alexandre en
est vraiment enchanti); говорит, что будет о нем всего более тосковать.
Всегда присутствует, как маленького одевают, кладут в кроватку,
убаюкивают, прислушивается к его дыханию; уходя, три раза его
перекрестит, поцелует в лобик и долго стоит в детской, им любуясь.
Впрочем, Александр и девочку ласкает исправно; жаль, что Маша очень еще
слаба; ходит с большим трудом и не говорит. Наташа, прежде
нежели быть в Яропольцах, проведет неделю, может быть и больше, в
Москве. Александр отсюда тронется едва ли раньше сентября, а поехать ему
в Болдино необходимо и для своих, и для наших дел, но не может этого
сделать прежде, нежели окончит записки в архиве. Как бы ни было, в
Петербурге летом ему трудно будет работать при жаре и грустно вдали от
жены и детей. Леон бредит Тифлисом, а папа и я уедем в Михайловское;
Вяземские едут за границу, так что летом у Александра останется один
Соболевский, с которым он и теперь неразлучен. Говорит, ему гораздо
полезнее общество этого медведя, чем рысканье по гостиным. С этим,
пожалуй, и я согласна, но, будь сказано между нами, какую существенную
пользу может поднести (ofrir) Александру Сергей Соболевский? Сашка и без
него рифмы отыщет. Что между ними общего? Разве попробует учить
Александра бороду носить, да и ту отращивать сыну не позволит ни служба,
ни положение в свете. Борода делает Соболевского смешным донельзя,
привлекая на него все взгляды (Cette barbe rend Sobolefsky on ne peut
plus ridicule, et attire sur lui tous les regards), о чем, если не
ошибаюсь, тебе уже писала. Впрочем, Соболевского я ставлю гораздо выше
другого приятеля Z. Этот уже положительно ни на что не похож; благо его в
Петербурге нет. Дело прошлое, – продолжает Надежда
Осиповна, – но я страшно боялась одно время за здоровье Наташи. Об
опасениях на ее счет бедного Александра и говорить не стоит: сам едва от
беспокойства не слег и сетовал на зимние выезды жены. Говорил, если бы
не злополучные балы, никакая болезнь Наташи и не коснулась. Умоляет и
тебя беречься. Знает, что осенью, по моему расчету в октябре, ты должна
сделаться матерью. Ехать мне к тебе в Варшаву едва ли будет возможно, а
как бы мне желалось к тому времени находиться при тебе! Сама бы за тобой
ухаживала и первая благословила бы ребенка. Все это высказала я
Александру, и знаешь, какая у него блеснула мысль? Приехать тебе в июле
или начале августа к нам, в наше Михайловское. Доедешь до Острова, куда и
вышлем тебе экипаж, а в Пскове живет очень хороший врач Бернар – не то
что варшавские коновалы. Псков от нас недалеко; в Пскове проживает и
знакомая ему искусная повивальная бабка… и ее пригласим, а я буду твоей
безотлучной сиделкой. Подумай об этом! Александр, кроме того, сказал,
что если возьмет продолжительный отпуск, то съездит повидаться с тобой в
Варшаве; ни разу там не был. Вместе бы и приехали! Александру
я пересказала о подвигах в Варшаве неблагодарного пьяницы Проньки. Все
это Александра возмутило до крайности; говорит, что ему лоб забреет и
что Пронька не стоит всех ваших хлопот". "Милая Оля, –
пишет Сергей Львович на другой день, от 11 апреля, – здоровье мама,
слава Богу, поправляется, но болезнь могла принять серьезный оборот, тем
более, что, не говоря мне ничего, мама продолжала выезжать. Но в конце
концов она не могла уже долее таиться и сообщила свое желание пригласить
Спасского. Александр советовал ей обратиться именно к Спасскому, в
которого он верит, как в Бога. Хотя я докторам верю почти так же, как
покойный Мольер, – все эти господа на один покрой (tous ces messieurs
sont de la meme trempe), но невозможно ставить Спасского на одну доску с
прочими эскулапами: очень помог твоей матери, а стало быть, и мне. Твой
приезд к нам в Михайловское, – продолжает дед, – был бы для меня так
желателен, что боюсь о нем и мечтать. Александр, как мама тебе писала,
собирается, после побывки в Болдине, лишить твоего присутствия дурацкую,
как выражается, Польшу, и лишить, по крайней мере, на несколько
месяцев, да привезти тебя из Варшавы в наше милое Михайловское.
Посмотреть Варшаву ему не мешает. Какие-то польские паны, тысячу
извинений за весьма плохой каламбур (quelques pans polonais, mille
pardons pour l’archi-mauvais calembourg),
протрубили ему, будто бы Варшава – Париж в миниатюре, куда после
Варшавы и ездить не стоит. Александр панам не верит, после моих
рассказов о Варшаве, где я сам был, правда лет уже двадцать с чем-то; не
верит он им в особенности после твоих писем, где говоришь о кривых
улицах с грязными ручьями по обеим сторонам и грязном жидовском
населении, но хочет сам убедиться, насколько паны врут; а одного из них
Александр попотчевал на днях острым словцом. Этот пан, замечу,
понимающий по-русски, сказал ему: "Tous les "ska" sont belles, et tous
les "ski" sont braves!" (Все ска красавицы, а все с к и храбры),
указывая на окончание большей части польских фамилий. Александр
улыбнулся и отвечал ему уже по-русски (et lui a riposte en russe): "Вот и
выходят "сказки". Говоря о Варшаве, не могу умолчать о Леоне и
не спросить тебя, каким образом он ухитрился сделать столько долгов.
Ведь в карты не играет, чужд разврата, ведет себя безукоризненно;
неужели все пошло на угощения мнимых друзей? Платить варшавские долги
Леона я не в состоянии: много других у нас расходов; хотел уплачивать по
частям долг его Гуту, но рассудил, что другие кредиторы Леона поведут в
таком случае на меня штурм. К счастию, храброго капитана выручил из
беды знаменитый поэт: Александр изъявил готовность заплатить за брата
лично, если поедет к тебе в Варшаву, а если поездка не состоится, то
вышлет адресатам, что следует. Леону едва ли скоро удастся
перебраться на кавказскую службу. Хотя прошение он и подал, но прежде
поездки в Тифлис должен ожидать из Варшавы каких-то бумаг. Пока
останется здесь". "Опять пожалуюсь тебе, – приписывает бабка, –
на демона-искусителя Соболевского (de nouveau je te ferai mes plaintes
contre ce demon-tentateur de Sobolefski), который развратил Леона: по
его совету, храброму капитану пришла фантазия носить несколько недель
сряду бороду, что было ужасно: Леон сделался похожим на Черномора из
"Руслана и Людмилы"; к счастию, по милости других приятелей, в
особенности после насмешек княжны Вяземской, выбрился, и… слава Богу!" Приводя
последние строки бабки, не могу не заметить, что Надежда Осиповна
питала особенную антипатию к усам, а главное, к бороде, считая эти
украшения признаком самого дурного тона. С усами дяди Льва она должна
была помириться, он служил в кавалерии, но не могла помириться с
вышедшим в начале тридцатых годов разрешением носить усы пехоте и
кирасирским полкам. Домашней прислуге Надежда Осиповна позволяла
отращивать одни лишь бакенбарды. Кроме "бородачей", бабка относилась
неблагоприятно и к курильщикам. "Бородачи и курильщики рождают во мне
тошноту (les barbus et les fumeurs me don-nent des nausees), – говорила
она Ольге Сергеевне, – и удивляюсь, почему "бородачи" решаются стричь
ногти, а "курильщики" – полоскать рот?" Дядя Лев, страстный
курильщик, чувствовал себя несовсем поэтому ловко в присутствии матери,
когда должен был, по ее желанию, засиживаться у нее в гостиной. Сергей
же Львович, до кончины Надежды Осиповны, курил секретно. "…Наташа,
– пишет между прочим бабка от 25 апреля, – уехала более недели в Москву
с обоими детьми. Александр хотя и решился ее отпустить, что сделал
скрепя сердце (се qu’il a fait a contre-coeur), но признался, что при
разлуке с семейством не мог удержаться от слез и что его осаждают черные
мысли (il m’a dit qu’il est obsede par des idees noires). Я ему
отвечала, что это пустые причуды, но едва ли его утешила. (J’avais beau
dire que ce sont des lubies, mais je mets en doute l’efcacite de mes
consolations.) Впрочем, у нас на праздниках он был почти весел. Заутреню
и обедню (les matines et la messe de minu-it) я слушала в Конюшенной
церкви.
Во второй день праздника, кроме Леона, – он живет у нас, – мы увидели в
скромном нашем жилище Александра. Он привел Соболевского, и mylord
qu’importe смеялся, по своему обыкновению, над половиной вселенной
(selon ses habitudes, mylord qu’importe n’a pas manque de tourner en
ridicule la moitie de l’univers)…" "Совершеннолетие
наследника, – пишет от того же числа Сергей Львович, – отпраздновали
самым торжественным образом. Много больших наград. Александр мне
объявил, а Плетнев подтвердил, что Жуковский (я на него сердит – не
кажет уже давно к нам носа) получил пожизненную аренду в три тысячи
рублей серебром, что составляет более десяти тысяч. Конечно, Жуковский
остался очень доволен. Зато мы нашими денежными обстоятельствами, не
скрою от тебя, милая Оля, как нельзя больше недовольны. Не знаю, как
обернуться. Долг за имение внесу, но что же будет дальше? Посоветуюсь с
Александром, пока он еще не уехал. К кому же мне обратиться, как не к
нему?" И действительно, материальное положение стариков было
весьма плохо. Об этом, а также и о своей незавидной обстановке отец мой
писал своей матери, Луизе Матвеевне (на французском языке), 19 апреля
1834 года следующее: "Получая весьма скудное жалованье, я, как
вам известно, не мог жить больше в Петербурге. Отказавшись от света, я
должен был оставить Петербург и искать другого места, чтобы содержать
себя жалованьем и не делать долгов. Случай забросил меня в Варшаву.
Жалованье мое, правда, увеличилось, но житье здесь несравненно дороже.
Довольно сказать, что обыкновенные цены на провизию гораздо выше тех,
какие у вас были в Екатеринославе в голодное время. Три четверти моего
жалованья идут на стол, на содержание вольных людей (ибо, кроме лакея и
горничной, у меня нет крепостных) и на содержание дома. Остальной
четверти едва достаточно для одежды и непредвиденных расходов. Круг
знакомства нашего хотя и тесен, но жене необходимо бывать в доме
светлейших, а от частых приглашений княгини Елизаветы Алексеевны
отказаться просто невозможно. Должность, мною занимаемая,
такого рода, что я должен иногда бывать там, где совсем не хочется, и
держать пару лошадей, которых давно бы продал. Словом, жалованья мало, а
долгов боюсь хуже огня. Случилось мне раза два быть представленным к
награде: вместо чинов и крестов взял деньги; и вперед сделаю то же. Вот я
бы и за выслугу лет отказался от чина, но делать нечего – дали, и я
должен внести за повышение месячное жалованье, т. е. оставаться целый
месяц без гроша. Такие случаи бывают нередки; к тому же всякий
неожиданный расход, как, например, плата докторам – что уже несколько
раз здесь случалось, – уничтожает вдруг все расчеты и запасные деньги.
Скоро буду отцом, а для ребенка надо и то, и другое, плохо очень, очень
плохо! Старики Пушкины, не знаю, помогут ли нам. Имение их, по числу душ
(около тысячи двухсот) хотя и значительное, расстроено донельзя: участь
его зависит от распоряжений шурина моего Александра Сергеевича,
вступившего в управление оным. Авось поставит в рамки управляющего…
(peut etre mettra-t’il en registre le nouvel intendant…) С начала моей
женитьбы тесть обещал давать по четыре тысячи в год, но первые два года
дал только по две тысячи, в следующие меньше, а в последний почти ровно
ничего. Родители жены приглашают ее к себе в августе в
Михайловское; она изъявила согласие и написала им об этом. Поедет вместе
с Александром Сергеевичем – он хочет навестить нас в Варшаве, – а на
худой конец тронется отсюда одна, так как ни за что в этом году не могу
отлучиться". До отъезда деда и бабки в Михайловское Александр Сергеевич посещал их довольно часто. "Александр,
– пишет бабка от 9 мая, – у нас почти всякий день, да и не мудрено: с
кем отведет душу, а с нами говорит нараспашку. Без жены и детей ему
тоска в огромной, пустой квартире. Очень просит тебя писать ему на
Пантелеймонскую, в дом Оливье; уверяет, что твои строки прочтет с
наслаждением и умилением. Хотел писать твоему мужу деловое письмо, но не
знаю, напишет ли? По утрам очень занят и жалуется на тяжелый труд и
беспокойства всякого рода (il a beaucoup de tracas de toute sorte).
После работы, перед тем, чтобы отобедать у Дюмэ с бородачом Соболевским,
Александр ходит отдыхать в Летний сад, где и прогуливается со своей
Эрминией. Такое постоянство молодой особы выдержит всякие испытания, и
твой брат в этом отношении очень смешон". Фамилия этой особы
мне неизвестна. О прогулках же в Летний сад и свиданиях с Соболевским
дядя Александр пишет Наталье Николаевне от 11 июня: "…Нашла, за что
браниться! За Летний сад и за Соболевского! Да ведь Летний сад мой
огород. Я, вставши от сна, иду туда в халате и туфлях. После обеда сплю в
нем, читаю и пишу. А Соболевский? Соболевский сам по себе, а я сам по
себе. Он спекуляции творит свои, а я свои. Моя спекуляция – удрать к
тебе в деревню…" "Жена Александра, – продолжает
бабка, – нам сообщает о своем свидании "со святым семейством", – нашими
родными Сонцовыми. И твоя тетка, и твой дядя, и твои кузины приняли
Наташу и ее сестер как благословенный хлеб (elle les ont recxies comme
du pain beni); а Наташа была на двух балах с сестрами – у княгини
Голицыной и в собрании, где много танцевала. Александр, прочитав это
место ее письма, сделал свою гримасу, когда чем-нибудь недоволен,
подергивая губами, и сказал: "Опять за прежнее, ну да Бог с ней!" От него
теперь зависит наш отъезд в Михайловское. Все к отъезду готово, кроме
денег, которые Александр обещал доставить нам на дорогу, о чем и
переписывается с управляющим; если же ему не удастся получить денег из
Болдина через неделю, то постарается снабдить нас ожидаемой суммой за
свои труды, но времени определить не может. Между тем весна здесь
вступила совершенно в свои права. Деревья, правда, еще не оделись
зеленью, нет и моих любимых желтеньких цветочков на изумрудной травке,
но природа дышит воскресением. Жду не дождусь минуты, когда Александр
скажет: "Поезжайте в Михайловское, и Бог с вами!" (Partez pour
Михайловское и que le bon Dieu Vous benisse.) Многие
из наших знакомых разъехались – кто в Царское, кто в Петергоф, кто и
поближе – на Острова и на Черную речку, где устроена великолепная
галерея для пользующихся минеральными водами. Кто остался в городе –
спешит в Летний сад. Завтра назначен большой военный парад на Марсовом
поле. Живем оттуда в десяти шагах и наслаждаемся уже три дня сряду
звуками флейт и барабанов. Скажу, кстати, что 29-го числа прошлого
месяца Александр присутствовал, в качестве камер-юнкера, на большом
торжестве: петербургское дворянство давало большой официальный бал в
доме Д.Л. Нарышкина, удостоенный присутствия Государя. Бал закончился
фейерверком и великолепной иллюминацией. Плававшие по Неве яхты и лодки с
разноцветными фонарями, песни гребцов, словом, вся обстановка
праздника, при поэтической весенней ночи, меня очаровала, и я вообразила
себе, что живу не в Петербурге, а в Венеции. Но поговорю о другом: Леон получил место при Блудове по особенным поручениям,
с тем чтобы поехать в Тифлис. Разлука с Леоном меня огорчает, но я не
эгоистка. Мои пожелания будут всегда вам сопутствовать, друзья мои,
везде, где бы вы ни находились. Леон пока по-прежнему живет у нас,
занимая веселенькую комнатку с обоями его любимого зеленого цвета и
двумя окнами на солнечную сторону улицы". О приезде в
Петербург из Варшавы полковника (природного персиянина) Абас-Кулиаги,
служившего в находившемся в распоряжении фельдмаршала Паскевича
Мусульманском эскадроне, Сергей Львович от 25 мая пишет: "На
днях Александр представил нам Абаса-агу. Приехав из Варшавы с твоим
письмом, Абас явился сначала к Александру, который от него в восторге.
Этот сын Востока действительно преинтересная личность. Занимательный
разговор на совершенно правильном французском языке, изящные манеры,
оживленные рассказы о его путешествиях в Азии и Европе, описания его
романических, исполненных поэзии, приключений, рассказы о кампаниях, в
которых участвовал, – все это произвело на нас самое приятное
впечатление. Абас так радушен и любезен, что я вообразил его моим старым
другом, тем более что рад был увидеть человека, который так недавно с
тобой говорил, почему и употребляю метафору, по примеру его же
соотечественников: "После свидания с ним мне показалось, что падающие на
меня лучи благодатного солнца сияют сугубым блеском радости и весну
надежды превращают в лето ее осуществления". Не смейся над этой вычурной
фразой, писанной под персидским влиянием. Вчера Абас у нас
отобедал вместе с Александром, Соболевским и графиней Ивелич.
Разумеется, обедал и Лев, после чего "капитан" и "поэт" отправились с
сыном Магомета да Соболевским в театр, где мусульманин и наслаждался
созерцанием земных балетных гурий. Завтра – в день рождения Александра –
я надеялся познакомить Абаса с Вяземским, но завтра же княгиня
Мещерская и Софья Карамзина уезжают за границу, в Италию. Александр их
провожает до Кронштадта, так что дня его годовщины праздновать не будем. Абас-Кули
очень много нам говорил о твоем желании приехать в Петербург навестить
брата, а потом поселиться в Михайловском на всю осень; но когда он мне
рассказал о хлопотах, предстоящих тебе в дороге, так как от Ковна до
Риги дилижансы не ходят, то благодарю Бога, что ты решилась ждать
свидания с Александром в Варшаве до августа и приехать уже к нам не
одной, а с ним. Пользуйся прелестной погодой, о которой пишешь; у нас же
на днях наступили такие холода, на которые я и не рассчитывал, когда
мать сообщала тебе последний раз о возвращении весны: топим печи и опять
облеклись в осеннюю одежду и теплую обувь. Александр, ругающий
Петербург при всяком удобном случае, рад новой оказии браниться, но
тронуться отсюда не может. Уверяет, будто бы его письма к жене
вовремя не доходят, потому что почтамтские рыцари (les chevaliers de la
poste) распечатывают их и прочитывают по самовольному секретному
приказанию или распоряжению Б – а.
Но справедливо ли это? Не преувеличивает ли Александр? (Ne se forge
t’il pas des idees?) Во всех видит врагов и стал всякому, исключая,
конечно, друзей, отпаливать дерзости, заставляющие от него бегать (et
s’est mis a decocher des impertinences a faire fuir son monde). Выезжает
он в свет редко и сказал мне, что одно лишь это его утешает в разлуке с
женой, с которой ездил четыре раза в неделю, если только не больше,
туда, где ему бывать совсем не хотелось. При Абасе-аге он ругал большой
петербургский свет уже слишком зло, а на мое замечание рассердился, да
сказал: "Тем лучше, пусть всякий знает – русский или иностранец, все
равно, – что этот свет – притон низких интриганов, завистников,
сплетников и прочих негодяев". Соболевский ему поддакивал, чем и больше
его сердил. Он, кажется, у Александра совершенно поселился и воцарился;
подбивает его доказать любовь к независимости не на словах, a на деле,
т. е. выйти в отставку да "ускакать в деревню заниматься не
камер-юнкерскими, а денежными делами". Довольно зло сказано со стороны
Соболевского, а Соболевского твой брат слушает как оракула; кажется, и
на этот раз послушается. С Соболевским решает все свои задушевные
вопросы, беседуя с ним у Дюмэ за обедом, а потом в Английском клубе.
Леон тоже считает Соболевского воплощенною премудростью, а всякое острое
– зачастую и плоское – слово этого Цицерона повторяет с восторгом и
даже записывает". В следующих же письмах от 29 мая и 3 июня к Наталье Николаевне дядя говорит между прочим: "Ты
разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в
нем жить между пасквилями и доносами?.. Я не писал тебе потому, что
свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в
силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в
бешенство, a la Iettre. Без политической свободы жить очень можно; без
семейственной неприкосновенности (I’inviolabilite de la familie) –
невозможно. Каторга не в пример лучше…" До отъезда стариков в
Михайловское дядя, по совету Соболевского, не подал в отставку, сделав
это позже, в исходе июня, а просил лишь Бенкендорфа о предоставлении ему
на два года ссуды, в размере пятнадцати тысяч, на издание истории
Пугачевского бунта. Письмо Бенкендорфу, своему заклятому врагу, дядя
заключает довольно странной фразой: "У меня нет другого права на
просимую мною милость, кроме вашей доброты, которую вы мне уже оказывали
и которая дает мне смелость вновь к ней прибегнуть. Вашему
покровительству, граф, приношу мою покорную просьбу". Так как льстить
кому бы ни было не лежало в натуре Пушкина, то приводимое мною
заключение письма должно быть злою иронией. Никакой доброты и
покровительства Бенкендорф Пушкину не оказывал, а относился к нему
диаметрально противуположно. Александр же Сергеевич, писавший
Бенкендорфу впоследствии, что, "поручая себя его мощному
покровительству, приносит ему дань своего глубокого уважения", говорил
всем и каждому – a qui voulait l’entendre, – что он к Бенкендорфу
никакого уважения не чувствует, а если рассчитывает на покровительство,
то лишь на покровительство Монарха. Скажу кстати: над нежными чувствами к
Пушкину Бенкендорфа и не поладившего с Александром Сергеевичем барона
Корфа – Сергей Александрович Соболевский посмеялся двустишием: Твой первый друг граф Бенкендорф, Его ж соперник – барон Корф.
11
июля дед и бабка покинули Петербург, 13-го приехали в Псков, на другой
день были в Острове, ночевали во Вреве, 15-го числа – в Тригорском, а
16-го достигли Михайловского, откуда Надежда Осиповна, между прочим,
пишет: "Наконец мы расстались с Петербургом. Бог с ним! (Que
le bon Dieu le conserve.) He печалься о невозможности приехать к нам
теперь. Александр будет через два месяца в Варшаве и привезет тебя к
нам. Нас провожали в дорогу Александр, Леон и Абас-Кули. Абас
трогательно с нами простился и несколько раз обнимал папа". "Именно
несколько раз, – прибавляет в выноске Сергей Львович, – что приписываю
расположению его к тебе, почему и я полюбил его от всего сердца. Он
уехал из Петербурга в Одессу и раньше месяца не возвратится в Варшаву". "Несмотря
на мою грусть после разлуки с твоими братьями, – продолжает бабка, – не
могу жалеть, что я здесь; утешаюсь мыслью, что если бы даже и не уехала
из Петербурга, то не пробыла бы с ними долго; Александр отправится к
жене, затем поедет в Болдино, быть может, к тебе в Варшаву, а Леон ждет
не дождется минуты уехать в Тифлис. Удивляюсь, однако, чем Тифлис ему
так понравился, и уверена, что когда туда приедет – разочаруется.
Особенно горьких слез при разлуке с Леоном я не пролила, сообразив, что
он, в конце концов, должен чем-либо заняться, а в Петербурге его одолели
праздность и скука. Теперь проживает на нашей квартире; Александр живет
на своей, что довольно странно: будучи вдвоем, не лучше ли было бы им
жить вместе? Оба они неисправимые оригиналы, но, как говорит папа, да
будет Небесная воля. (Leon loge dans notre maison, Alexandre dans la
sienne, ce qui est assez singulier: n’etant que deux ne vaudrait il pas
mieux etre ensemble? C’est qu’ils sont tous les deux des originaux
incorrigibles, et comme dit papa – que la volonte du Ciel soit faite)".
На молчание обоих сыновей Надежда Осиповна жалуется Ольге Сергеевне следующим образом в письме от 23 июля: "Вот
уже более месяца как мы расстались с Александром и Леоном, но они не
дают нам знать о своем существовании да, кажется, не заботятся и о
нашем; если бы наши люди не имели сношений с оставшимися в Петербурге,
то мы бы находились в постоянном беспокойстве; теперь, по крайней мере,
знаем, что оба эти шута здоровы. А что только о них я не передумала –
один Бог знает. Можно быть здоровыми, а испытывать всевозможные
неприятности, огорчения, которые хуже всяких болезней; особенно боюсь за
Александра: последнее время он стал так желчен и заносчив, что
действительно может поколотить любого критика своих сочинений и тем
сдержать свое слово: он уверял меня, что у него недаром чешется рука на
врагов – продажных писак. Следовательно, если и не будет иметь дуэли, на
которую его подлые враги, по низкой трусости, не способны, то не
избегнет их наветов и доносов. Леон тоже не защищен от людских пакостей,
как и его брат Александр. Короче, беспокоюсь и о том, и о другом. О
жене Александра и о его детях – ровно ничего не знаем. Наташа нам ни
полслова; перед отъездом Александр сообщил, что у маленькой Маши
показались зубки… …Шесть недель сряду не было ни капли дождя,
но вчера пронеслась гроза с ливнем. Цветы в изобилии, растительность
роскошная, огороды, оранжереи, дорожки в исправности. По совету
Спасского пью сыворотку, а папа, для укрепления нервов, купается всякий
день, пьет целебные травы и ездит верхом на своей белой лошадке.
Появилось особенно много дынь, которые ты так любишь. Как я была бы
счастлива есть их с тобой, как мне бы хотелось, чтобы ты увидела наш
садик. Он сделался прелестным, а поля и луга так и манят на прогулку.
Всякий уголок мне тебя напоминает, и часто, часто не могу удержаться от
слез… Собираю твои любимые цветочки, сижу по часам в твоей любимой
беседочке, где читаю-перечитываю твои письма, а разговоры о тебе с
твоими друзьями – соседями нашими – и добрыми родственниками Ганнибалами
– мое утешение. Боже! как грустно в наши лета не быть окруженными
нашими детьми!! Неужели, как выражается Александр, "жизнь нас всех
разбросит, смерть опять сберет"? Боже, как грустно, как мучительно
грустно!!!.." Сергей Львович описывает дочери деревню в тех же
почти выражениях и излагает ей подобные же сетования на отсутствие ее,
Александра и Льва Сергеевичей; но потом, рассказывая о Михайловских
соседях-оригиналах, с которыми познакомился, мало-помалу впадает в
юмористический тон и в конце письма, упоминая о малолетнем сыне
варшавской приятельницы Ольги Сергеевны, г-жи Гильфердинг, –
впоследствии незабвенном нашем ученом славянофиле, Александре
Федоровиче, – шутит следующим образом: "Все, что
говоришь нам о маленьком Саше Гильфердинге, наводит меня на мысль, что,
Бог меня прости, он "антихрист" (d’apres tout ce que tu me dis du petit
Hilferding.’je crois, Dieu me pardonne, que c’est l’an-techrist), а по
крайней мере будущий Ньютон, Галилей или Мецофанти. Да это маленький
гений, если по своему умственному развитию страсти к изучению языков и
естественным наукам приводит всех в изумление, превышая пятнадцатилетних
юношей! Этот удивительный ребенок может стать вровень разве с маленькой
девочкой из Гамбурга, о которой говорили в газетах. Ей два года, а
знает астрономию и разрешила несколько математических задач… Верь этому
журнальному анекдоту, если хочешь… От души желаю тебе иметь сына,
подобного маленькому Гильфердингу, лишь бы был повеселее; но мне
кажется, что у тебя будет не мальчик, а девочка. Дай Боже, чтобы я имел
счастие обнять вас обоих. Эта мысль привязывает меня к жизни… Очень
рад, что продолжаешь изучать Лафатера и Галля. Я им верю и желаю, чтобы
ты применяла сообщаемые ими сведения к делу, распознавая в точности
душевные свойства людей по наружности, на что, впрочем, и без Лафатера у
тебя врожденный талант". Действительно, Ольга Сергеевна, как я
уже и упоминал в главе I моей хроники, особенно изучала физиогномистику
и френологию и написала на французском языке весьма обширное
рассуждение о законах симпатии и антипатии, которое, к сожалению,
впоследствии уничтожила. Возвращаюсь к прерванному письму Сергея Львовича: "Очень
тоже рад, – продолжает он, – что тебе удалось купить сочинения
Сведенборга и Эккартсгаузена. В горькие минуты шведский философ и
немецкий мистик утешить могут всякого и укрепить в христианском
благочестии. Как нельзя более желательно мне обладать познаниями
Сведенборга и подобно ему летать во сне повсюду, куда бы ни захотел; в
таком случае мой первый полет был бы к тебе. Напиши, рисуешь ли от
времени до времени? Чем кончу письмо, как не жалобой на
Александра и Леона? Оба они нам совсем не пишут, не отвечая даже, а нам
очень любопытно знать, чем кончились хлопоты Александра по печатанию его
"Пугачевщины", когда он поедет в Болдино по моим делам и, вообще,
поедет ли он? Любопытно знать, едет ли в Тифлис храбрый наш капитан или
нет? Неужели у них обоих исчезло обо мне всякое воспоминание и сознание,
что их никто не любит так, как я? Часто думаю, что твои братья
адресовали нам письма неправильно, а на этот раз меня успокоивает и
неисправность псковской почты". Письма от сыновей старики получили уже к концу июля, и бабка по этому случаю пишет от 1 августа: "Наконец
твои братья нам написали; давно пора, и скажу тебе новость: Леон не
имел терпенья дожидаться своего назначения в Тифлис, подал в отставку,
получил ее и уезжает в Грузию, без назначения туда на службу, уверяя,
будто бы ему гораздо будет легче определиться в число кавказских
чиновников, или в Кавказскую армию, когда сам будет уже на месте. Едет
через Москву, куда просит нас писать, не сообщая, однако, адреса.
Александр тоскует, грустит и бранит, по своему обыкновению, половину
вселенной. (Alexandre s’ennuie: il est triste et selon son habitude
jette feu et famme contre la moitie de l’univers.) Рвется он из
Петербурга; говорит, что поездка в Болдино ему необходима, но его
приковывают к столице дела неприятнее одно другого. Просился он тоже в
отставку, но принужден был взять ее назад, иначе навлек бы на себя кучу
сплетней и много других неприятностей. Будет просить отпуск, когда
кончит дела в душном Петербурге, откуда все его знакомые выехали на
лето. Как предсказывала ему, так и случилось: у него, кроме Леона, – да и
Леона след простынет на днях, – остался один mylord qu’importe
Соболевский, но и тот, по письму Александра, стал поговаривать о поездке
в Англию. Наташа и дети – Сашка и Машка – в "вожделенном", как он пишет
славянскими буквами, "з д р а в и и", и слава Богу. Александр
подтверждает желание Леона непременно поступить вновь в Кавказскую
армию, но выражается при этом неопределенно, что для меня хуже всякой
неизвестности. Александр зато сообщает положительно о свадьбе твоей
подруги Цебриковой: говорит, вышла замуж за бедного учителя русского
языка, Алимпиева; хотя партия в денежном отношении и не блистательна, но
Алимпиев, по уму и своей возвышенной любящей душе, без сомнения, сумеет
составить счастие жены". |