О милый гость, святое «прежде»,
Зачем
в мою теснишься грудь?
Могу
ль сказать «ж и в и» надежде?
Скажу
ль тому, что было, «будь»?
Могу
ль узреть во блеске новом
Мечты
увядшей красоту?
Могу
ль опять одеть покровом
Знакомой
жизни наготу?..
В.
А. Жуковский
Предлагая вниманию
читателей продолжение моей «Семейной хроники», считаю необходимым заявить еще
раз, в разъяснение могущих возникнуть сомнений относительно достоверности
сообщаемых мною фактов или бесед, что изложение их основано или на
повествованиях моих родителей – повествованиях, занесенных мною, с их же слов,
в тетради личных моих долголетних воспоминаний, или же на хранящихся у меня
письмах деда и бабки – Сергея Львовича и Надежды Осиповны Пушкиных, наконец, на
письмах отца и матери моих – Николая Ивановича и Ольги Сергеевны Павлищевых.
От себя лично я не
прибавляю ни одного слова, в особенности там, где говорится о моем дяде,
Александре Сергеевиче. Таким образом, на все возражения, которые могут
появиться на то или другое место в моей «Хронике», заблаговременно отвечаю:
«Слышал от моих родителей или родственников или прочитал в имеющихся у меня
письмах».
Приступая к
последовательному изложению событий в семействах Пушкиных и Павлищевых, привожу
дословно рассказ моей матери о нравственном состоянии дяди Александра в начале
1830 года, в котором, весною, он сделался женихом, а летом и осенью проявил в
полном блеске поэтический гений.
При этом считаю
необходимым оговориться.
Покойная моя мать Ольга
Сергеевна употребляла в беседах со мною главным образом французский язык, а
потому, прибегая, для удобства читателей, к русскому переводу многих мест
воспоминаний, не могу ручаться за вполне точную передачу характера подлинных
выражений.
«1830 год, – говорила
мать, – решил судьбу Александра; я предчувствовала, что этот год
послужит ему предвестником к семейному очагу (j’avais le pressentiment que
l’аnnéе 1830 lui servira d’avant-coureur de son foyer domestique). Еще задолго
до того времени меланхолическое, беспокойное настроение брата, его
раздражительность, недовольство всем окружавшим не раз побуждали меня
высказывать ему, что не добро человеку единому быти, как говорится в Священном
Писании, но брат всегда отвечал мне, что семейное счастие не его удел, что его
ни одна женщина искренно не полюбит как мужа, а однажды выразил мне довольно
странную, почти суеверную идею (une idee assez etrange et quasi
superstitieuse): – Боюсь женитьбы, Ольга, более огня: ни мой прадед (Александр
Петрович Пушкин), ни дед (Лев Александрович) с своей первой женой, ни прадед с
материнской стороны – этот негр – настоящий Отелло, – наконец, ни жена его
гуляки-сына – добрейшая наша бабка Марья Алексеевна – счастливы не были.
Женитьба обоих Ганнибалов повела к разводам, женитьба бедного дяди Василия
Львовича– к насмешкам, а брачные узы прадеда Пушкина и деда Льва– к кровавой
развязке. Видно, греческий Гименей и славянское «Ладо» не особенно долюбливают
Пушкиных и Ганнибалов. За что же они меня-то полюбят? (Je crains le mariage autant que le feu; ni mon bisaieui Pouchkine, ni
mon ai’eul avec sa premiere fernme, ni mon autre bisai’eul – negre et Othello
dans toute l’acception du mot – fnalement, ni notre excellente grand’mere –
femme de son mauvais sujet de fls, – etaient bien loin d’etre heureux. Le
mariage des deux Hannibals n’aboutirent qu’ a des divorces, les epousailles du
pauvre Василий Львович – au ridicule, et a la fn des fns, les noeuds matrimoniaux du bisa’ieul
Pouchkine et de son fls – aux denouements sanglants. Apparemment PHymenee des
grecs et le «La-do» de nos ancetres slaves ne favorisent ni les Pouchkines, ni les
Hannibals. Pourquoi
done m’honoreraient ils de leur grace particuliere?)
На мой ответ, что доводы
брата построены на песке, он заметил:
– Уступаю тебе, так и
быть, наших стариков, но мало ли что и их ожидает?
(Je te cede nos vieux – ainsi soit-il, –
mais on ne peut jurer de rien. Qui sait, ce qu’ il les attend encore?)
– На старости-то
лет? – Будь покоен, не поссорятся, и подавно (а plus forte raison) не
разойдутся. Вот, что называется сказал, – и я рассмеялась.
– Да я не в том
смысле, а вообще говорю о несчастиях…
– Которые могут
случиться с женатыми и неженатыми, – перебила я, продолжая смеяться.
Брат на это грустно
улыбнулся и хотел переменить разговор, но, продолжая беседу на затронутый
вопрос, я высказалась ему приблизительно так:
– Тебе, Александр, в
мае стукнет ровно тридцать лет, все твои сверстники переженились; остался
холостым один Соболевский, да и то помимо воли, а что его за жизнь? Счастье не
в богатстве, не во вкусных обедах и сигарах, не в бесцельных визитах, не во
временных привязанностях, что и сам сознаешь в твоей элегии: «Не спрашивай,
зачем унылой думой», говоря, что «от юности, от нег и сладострастья останется
уныние одно»?..
– А время
идет, – продолжала я. – Жалуешься давно на беспредметную, по твоему
мнению, тоску, а по моему – на тоску одиночества. Не уничтожат ее ни образы,
создаваемые твоим поэтическим воображением, не осязаемые, однако, тобою (les
objets de votre imagination poetique, qui sont, du reste, impalpables pour
vous), ни беседы с друзьями, которых посещаешь, чтобы разгонять тоску.
Возвращаешься к себе в Демутову гостиницу – кто тебя встречает, кроме
заспанных, бессердечных наемников, с кем обмениваешься живым словом, делишься
впечатлениями? а Боже тебя сохрани – заболеешь, кто отнесется тогда
сочувственно к твоим страданиям? (qui prendra a coeur tes soufrances?) Ужасно! (Mais c’est horrible!) Пример не далеко: почему на днях умер богач-холостяк
В-ий? Потому, что никого при нем не было, кроме двух мошенников-лакеев.
Рассчитывали они, когда умрет, завладеть всем, ни к доктору, ни в аптеку ноги
не поставили, а барин, находясь в беспамятстве, не имел сил приказать им это
сделать. Верь, Александр, истинным другом может быть одна лишь любящая жена,
неразлучная с тобою, образованная, взгляды на жизнь которой не пойдут с твоими
вразрез, а достоинства характера искупят недостатки твоего, и наоборот. Тогда
сделаются невозможными взаимное недоверие, ревность, унизительные, можно
сказать, подлые супружеские сцены, и будет вам обоим тепло на свете.
Брат на это возразил:
– Все это хорошо и
прекрасно, но спутницу, которую рисуешь мне, найти мудрено, а вернее
прогуливаться одному, чем с плохим провожатым. (Tout ceci est bel et bon, mais il me serait
bien difcile de trouvir une compagne telle que tu me la dessines, et en tout
cas il vaut mieux se pro-mener seul, que mal accompagne.)
Однако в душе брат со мной был совершенно согласен,
что, месяца через три, и доказал на деле. О созревавшем тогда в голове его
плане предложить решительно son coeur et sa fortune (свое сердце и свое счастье
( фр .)) Наталье Николаевне Гончаровой брат мне, Бог знает почему, не проронил
ни полслова, а если бы поступил со мною иначе, то я, слышав о семействе
Гончаровых много хорошего, обрадовалась бы от души. Между тем, вовсе ничего не
предполагая, я уже, по инстинкту, стала подозревать, что Александр принял мои
советы к сведению и руководству, когда очень скоро после того он явился не в
пример веселее, на скуку не жаловался и, не ругая больше журнальных
антагонистов, хохотал только над своей недавно написанной на одного из них
эпиграммой, которую и прочитал мне два раза сряду:
Мальчишка
Фебу гимн поднес:
Охота
есть, да мало мозгу.
– А
сколько лет ему? Вопрос.
– Пятнадцать. –
Только-то? Эй, розгу!
За
сим принес семинарист
Тетрадь
лакейских диссертаций,
И
Фебу вслух прочел Гораций,
Кусая
губы, первый лист.
Отяжелев,
как от дурмана,
Сердито
Феб его прервал
И
тотчас взрослого болвана
Поставить
в палки приказал.
Через несколько дней после
этой беседы я встретила Александра у моих стариков. Он шутил, смеялся, и
прекрасное расположение духа не покидало брата до самого отъезда в марте в
Москву, где и решился вопрос о его женитьбе.
И Сергей Львович, и
Надежда Осиповна очень удивлялись веселости брата, но расспрашивать его, как
что, почему – находили совсем не нужным; не добились бы толку, отлично зная,
что брат считал своих родителей не особенно крепкими на язык, точно так же, как
и Льва Сергеевича, почему никогда и не пускался с ними ни в какие интимные
разговоры. Не говоря и даже не намекая брату о своих догадках, я их высказала
сперва Соболевскому, а потом и Петру Александровичу Плетневу, в уверенности,
что если Александр выберет себе наперсников, то непременно одного из этих двух
господ; однако ошиблась в расчете и отъехала ни с чем: Соболевский, по своей
привычке, отделался экспромтом:
Что
помышляют ваши братья,
В
моей башке не мог собрать я, —
«Плетнев, улыбнувшись,
прищурил глаз, и прищурил – как мне показалось – так многозначительно, что я к
нему пристала с вопросами, не затевает ли Александр чего-нибудь особенного.
Петр Александрович уклонился удовлетворить мое любопытство, и тоже отделался
фразой: «Как же могу знать? Ваш брат мне ничего не говорил; он скорее сказал бы
вам, зная вашу скромность, а если бы сообщил мне мимо вас задушевный секрет, то
будьте уверены, я не выдал бы и вам вверенной тайны».
На поверку Петр
Александрович был совершенно чужд «тайны», но мать сильно его подозревала, так
как брат часто сообщал Плетневу многое, что лежало у него на сердце, вполне
рассчитывая на неоднократно испытанную скромность преданного ему друга.
Мать никак не понимала,
почему дядя, в беседе с нею осенью 1829 года, по возвращении в Петербург из
турецкого похода, доказывал ей так энергически необходимость остаться холостым,
а между тем скрыл от Ольги Сергеевны, как он заехал на перепутье в Москву и
сделал чрез графа Ф.И. Толстого– знакомого Гончаровых – первое предложение
Наталье Николаевне, отклоненное тогда будущей его тещей. Поздравив же брата
женихом при свидании с ним летом в Михайловском, Ольга Сергеевна попрекнула
дядю следующим образом:
– Я, милый друг,
ничуть не обижаюсь, что ты не видел надобности быть со мной вполне откровенным,
но спрашиваю, что у тебя была за цель скрытничать перед мной, единственной
твоей сестрой, и скрытничать до такой степени, что ты почти передо мною клялся
оставаться холостяком. Это очень, очень дурно с твоей стороны.
– Но, Боже
мой, – возразил дядя, – у меня были на то свои причины. Если я не
разглашал кому-либо о моем предложении, значит, считал все это дело
несостоявшимся; что же касается моего с тобой разговора, то и в нем не погрешил
недостатком чистосердечия: я был как нельзя более уверен, что действительно
супружеское счастие не для меня. (Mais, grand Dieu, j’avais mes rai sons. Si je n’ai pas duvulgue a qui que
ce soit la nouvelle de ma premiere proposition, c’est que je consideerais toute
cette afaire comme non avenue; et a ce qui concerne ma conversation avec vous
d’autrefois, je ne manquais nullement de franchise, etant on ne peut plus
persuade, qu’efectivemente le bonheur conjugal n’est pas mon fait.)
Ответ Пушкина сестре своей был искренен: он
действительно ни по возвращении в Петербург осенью 1829 года, ни в начале 1830
года, не предполагал возобновить предложение вскоре; напротив того: говоря
сестре, что желает посетить Китай при отправлявшейся туда миссии, Пушкин
ходатайствовал у Нессельроде определить его чиновником означенного посольства,
а 7 января 1830 года писал Александру Христофоровичу Бенкендорфу между прочим
следующее: «Генерал! явившись к вашему превосходительству и не застав вас дома,
принимаю смелость, согласно вашему позволению, обратиться к вам с моею
просьбою. Пока я не женат и не занят службою, я бы желал отправиться
путешествовать во Францию или в Италию; в случае же, если на это не будет
согласия, я бы просил милостивого дозволения посетить Китай вместе с миссией,
которая туда едет»…
Я уже говорил раньше, что
затеянная дядей поездка в край дальнего Востока осталась одним лишь pium
desiderium (благими намерениями ( лат .)).
Как бы то ни было, Пушкин
– что предчувствовала Ольга Сергеевна – решил в феврале 1830 года положительно
покончить с холостой жизнию, поехать в Москву и возобновить сделанное уже
предложение; но свое намерение держал в самом строгом секрете и уехал из
Петербурга в конце марта, никого не спрашивая; на требование же шефом жандармов
объяснения, почему Александр Сергеевич не просил отпуска у кого следует, Пушкин
отвечал Бенкендорфу, «что с 1826 года, когда ему высочайше дозволено было жить
в Москве, он каждую зиму проводил там, а осень в деревне, никогда не спрашивая
предварительного разрешения и не получая никакого замечания, и что это отчасти
было причиной и невольного проступка его – поездки в Эрзерум, – за которую
он навлек на себя неудовольствие начальства».
За два или за три дня до
отъезда Александр Сергеевич посетил дом моих родителей и, встретив там обычных
гостей – Льва Сергеевича, Соболевского и Плетнева с супругой Степанидой
Александровной, не заикнулся о предпринимаемом путешествии, а разговаривал
преимущественно с Плетневым, жалуясь на Бенкендорфа, задерживавшего разрешение
к печати «Бориса Годунова», издание которого дядя возлагал на Петра
Александровича.
Дождавшись отъезда гостей,
дядя сообщил Николаю Ивановичу и Ольге Сергеевне, что на днях собирается в
Москву на очень короткое время по своим литературным делам, просил сестру не
разглашать об этом, в особенности «старикам» – так называл он родителей, –
на что – прибавил он – имеет свои причины. Тут Ольга Сергеевна поставила брату
вопрос, точно ли он едет по литературным делам?Дядя рассердился:– Если
тебе не сообщаю, почему еду, – сказал он, – то или не хочу, или не
могу. (Si je ne vous dis pas pourquoi je pars, c’ets que je ne le peux pas, ou
bien je ne le veux pas.)Уходя же, он просил моего отца, если тот встретит
Булгарина, заявить, что последних статей и нападок «Северной пчелы» Александр
Сергеевич ему не спустит, а желание Булгарина насолить дяде в кабинете своего
Мецената он не сегодня-завтра предупредит письмом того же Бенкендорфа. Исполнить
просьбу дяди отцу моему не довелось: он с Булгариным не встретился. Но с ним
встретилась Ольга Сергеевна, где именно – не помню. Булгарин, между прочим,
весьма учтивый и обходительный кавалер, стал Ольге Сергеевне «ротитися и
клятися», что не он зачинщик ссоры, а ее брат, который стал его, Булгарина,
преследовать до такой степени, что он, Фаддей Бенедиктович, пролежал с горя
последнее время в кровати, следовательно, Александр Сергеевич, сделав ни в чем
не повинного человека больным, посягнул в некотором роде тем самым и на его
земное бытие. Если же пострадавший от злых пушкинских эпиграмм и выступал
печатно против их автора с критикой поэмы последнего, то отнюдь не как враг, а
как «пурист», для которого правильность оборотов русского языка, ясное
изложение мыслей – в стихах ли, в прозе ли – дело святое; мысль же задевать
Пушкина не в качестве поэта, а в качестве человека Булгарин-де в христианской
своей душе не питал, тем более не грозился ставить Пушкину баррикад у «бесценного
своего благодетеля Александра Христофоровича Бенкендорфа».Кстати: Булгарин, не
чаявший души в Бенкендорфе, почувствовал впоследствии какую-то нежность к
Леонтию Васильевичу Дубельту, которому сообщал все свои взгляды словесно и
письменно, называя его «отцом и командиром». В 1853 году я видел у сына
генерала Дубельта Михаила Леонтьевича, женившегося тогда на младшей дочери
моего дяди поэта, Наталье Александровне, большой бюст Леонтия Васильевича,
украшенный следующею надписью:
Быть
может, он не всем угоден,
Ведь
это общий наш удел,
Но
честен, добр он, благороден,
Вот
перечень его всех дел!
Ф.
Булгарин
Ольга Сергеевна, впрочем,
всегда отдавала Булгарину справедливость как очень ловкому журнальному деятелю.
Но возвращаюсь к событиям.
Итак, о намерении Пушкина
уехать в Москву никто, кроме моих родителей, не знал, причем Ольга Сергеевна,
от которой брат ее ничего до тех пор не скрывал, очень удивлялась, что он утаил
от нее цель путешествия, между тем как мог убедиться из предшествовавших
поездке разговоров с нею в искренности ее пожеланий семейного счастия.
Покойный издатель
сочинений дяди П.В. Анненков в «Материалах для биографии Александра Сергеевича»
сообщает рассказ и сделанное Пушкиным предложение семейству Натальи Николаевны,
21 апреля 1830 года, в самый день Пасхи, – рассказ вполне согласный и со
словами Ольги Сергеевны.
Упоминая об этом событии,
решившем дальнейшую судьбу поэта, Анненков говорит, что «Пушкин до предложения
уже писал к своему семейству в Петербург, прося благословения, и что Сергей
Львович отвечал сыну 16 апреля 1830 года письмом, выражавшим его живую
радость». Затем ответ Сергея Львовича сообщается П.В. Анненковым в одном лишь
французском тексте.
Очень жаль, что подлинное
письмо дяди, – как говорила мне мать, – затеряно дедом, подобно
многим другим посланиям Александра Сергеевича, а потому и не могло быть
напечатано ни в одном из последующих изданий пушкинских сочинений.
Описывать радость Ольги
Сергеевны, – дядя писал ей уже после своей помолвки в конце апреля, –
считаю излишним. Моя мать видела в женитьбе брата на добрейшей Наталье
Николаевне залог его счастия.
По рассказу Ольги
Сергеевны, родители невесты – Николай Афанасьевич и Наталья Ивановна Гончаровы
– дали всем своим детям прекрасное домашнее образование, а главное, воспитывали
их в страхе Божием, причем держали трех дочерей непомерно строго,
руководствуясь относительно их правилом: «В ваши лета не сметь суждение и м е т
ь». Наталья Ивановна наблюдала тщательно, чтобы дочери, из которых Наталье
Николаевне, родившейся в роковой день Бородинской битвы, минуло 26 августа 1829
года 17 лет, никогда не подавали и не возвышали голоса, не пускались с
посетителями ни в какие серьезные рассуждения, а когда заговорят старшие –
молчали бы и слушали, считая высказываемые этими старшими мнения непреложными
истинами. Девицы Гончаровы должны были вставать едва ли не с восходом солнца,
ложиться спать, даже если у родителей случались гости, не позже десяти часов
вечера, являться всякое воскресенье непременно к обедне, а накануне больших или
малых праздников слушать всенощную, если не в церкви, то в устроенной Натальей
Ивановной у себя особой молельне, куда и приглашался отправлять богослужение
священник местного прихода. Чтение книг с мало-мальски романическим пошибом исключалось
из воспитательной программы, а потому и удивляться нечего, что большая часть
произведений будущего мужа Натальи Николаевны, сделавшихся в 1830 году
достоянием всей России, оставалась для его суженой неизвестною.
Наталья Ивановна, отвечая
уклончиво на первое предложение Пушкина и отделываясь обычными: «Наташа еще
молода, подождем, да посмотрим», едва ли, в сущности, не рассчитывала на
партию, более соответственную ее собственным видам; она едва ли желала связать
судьбу 17-летней дочери с судьбою тридцатилетнего поэта, находившегося, –
это она знала, – под тайным присмотром Бенкендорфа, и выдать дочь за
человека, в глазах которого было, по ее мнению, мало чего «святого». Это
последнее заключение Наталья Ивановна выводила из неоднократных разговоров с Александром
Сергеевичем. Пушкин, далеко тогда не принадлежа к последователям философов
минувшего века, не скрывал, однако, от будущей тещи несочувствие к ее
фанатическим, так сказать, ультрамонтанским взглядам и религиозной
нетерпимости.
Подобные разговоры между
Александром Сергеевичем и Натальей Ивановной влекли часто за собою если не
положительные размолвки, то довольно неприятный обмен слов, далеко не
содействовавший их гармонии между собою.
Дядя, сообразив, что
особенного содействия к успеху его намерений ждать от Натальи Ивановны нечего,
и плохо надеясь на главное – а именно на искреннее согласие ее дочери сделаться
его супругой, – вероятно, по этим именно причинам и держал в секрете от
родных и друзей первое свое предложение, чем покойная моя мать и объясняла мне
как молчание перед нею дяди, так и последние разговоры о женитьбе, часть
которых я уже сообщил читателям.
В подкрепление всего
рассказанного мною выше, со слов покойной Ольги Сергеевны, нахожу не лишним
привести следующее место из письма дяди к своей будущей теще, вскоре после
неудовлетворительного первого ответа Натальи Ивановны; в письме к теще
Пушкин довольно тонко, между прочим, намекает и на то, что он не замедлил ее
раскусить, говоря, что его счастию могут помешать посторонние влияния на ее
дочь, в сочувствии которой Пушкин тогда очень сомневался.
Вот это место письма:
«Привычка и продолжительное сближение одни могли бы доставить мне расположение
вашей дочери. Я могу надеяться, что со временем она ко мне привяжется. Если она
будет согласна отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство того,
что сердце ее остается в спокойном равнодушии. Но это спокойствие долго ли
продлится среди обольщений, поклонений, соблазнов? Ей станут говорить, что лишь
несчастная судьба помешала ей заключить другой союз, более соответственный,
более блистательный, более достойный ее. Такие внушения, если бы даже они и не
были искренни, ей наверно покажутся искренними. Не станет ли она раскаиваться?
Не будет ли она смотреть на меня, как на помеху, как на обманщика и похитителя?
Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог мне свидетель, что я готов умереть
за нее, но умереть, чтобы оставить ее блистательною вдовою, свободною выбрать
завтра же другого мужа, – мысль эта – ад».
Далее честная и любящая
душа поэта высказывается в следующих заключительных словах того же письма:
«Я ни за что на свете не
допущу, чтобы жена моя терпела лишения, чтобы она не являлась там, где ей
предназначено блистать, веселиться. Она вправе требовать этого. Чтобы сделать
ей угодное, я готов пожертвовать всеми моими вкусами, страстями, всею моею
жизнию, вполне свободною и прихотливою. Но, во всяком случае, не станет ли она
роптать, коль скоро положение в свете не будет так блистательно, как ей
подобает и как бы я желал?
Таковы мои отчасти
опасения. Трепещу при мысли, что вы найдете их слишком уважительными…»
Несогласия между зятьями и
тещами вообще, по убеждению русского народа, явление заурядное, – явление
почти такое же, как вражда между мачехами и пасынками да падчерицами. Сложившиеся
по этому предмету народные поговорки нашли себе оправдание и в отношениях
Натальи Ивановны к Александру Сергеевичу.
Основываясь, опять-таки
повторяю, на рассказе матери, привожу сказанную ей моим дядей фразу, когда он,
будучи женихом, заезжал в конце мая на несколько дней в Михайловское, где
поселилась месяца на три Ольга Сергеевна (Николай Иванович оставался в
Петербурге):
– Je vous avoue, Olga, en toute franchise,
quo je ne me trouve pas dans les bonnes graces de ma future belle-mere; tot ou
tard elle me donnera du fl a retordre. (Признаюсь тебе, Ольга, со всей откровенностью, что
будущая моя теща не благоволит ко мне; рано ли, поздно ли наделает мне хлопот.)
И действительно, дядя
оказался если не пророком, то угадчиком: в первые месяцы после свадьбы, как
говорила мне мать, Наталья Ивановна постоянно огорчала Александра Сергеевича,
наговаривая на него молодой жене. Наговоры эти в конце концов вывели Пушкина
окончательно из терпенья, и, опасаясь их последствий, новобрачные сократили
свое пребывание в Москве, в которой, однако, и без того засиделись довольно
долго после свадьбы. Рассказав и тогда о своих неприятностях сестре, Пушкин
напомнил ей вышеприведенную свою французскую фразу.
И это переданное моей
матерью сведение о неудовольствиях между тещею и зятем я должен, для
сомневающихся в правдивости моего рассказа, подкрепить выдержкою из следующего
письма Пушкина к Наталье Ивановне: «Я был вынужден, – пишет он, –
оставить Москву во избежание разных дрязг, которые в конце концов могли бы нарушить
более чем одно мое спокойствие; меня изображали жене как человека ненавистного,
жадного, презренного ростовщика; ей говорили: с вашей стороны глупо позволять
мужу и т. д. Сознайтесь, что это значит проповедовать развод. Жена не
может, сохраняя приличие, выслушивать, что ее муж – презренный человек, и
обязанность моей жены – подчиняться тому, что я себе позволяю. Не женщине 18
лет управлять мужчиною 32 лет. Я представил доказательства терпения и
деликатности, но, по-видимому, я напрасно трудился. Я люблю собственное
спокойствие и сумею его обеспечить».
Жалуясь на свои отношения
к будущей теще, дядя Александр говорил сестре в присутствии Николая Ивановича
(на скромность его Пушкин вполне рассчитывал), что и в Москве нашлись «люди
добрые», которые постарались заблаговременно изобразить его Наталье Ивановне в
самом невыгодном свете, как опасного вольнодумца и самого развратного гуляку.
Эти подпольные клеветы повели отчасти к первому уклончивому ответу Натальи
Ивановны на предложение дяди летом 1829 года.
Догадываясь о причинах
отказа, Пушкин счел его тяжкой обидой и на другой же день после неудачи уехал
на Кавказ, несмотря на просьбы приятеля, Павла Воиновича Нащокина, погостить в
Белокаменной подольше.
Приняв же второе
предложение Пушкина, 21 апреля 1830 года, будущая теща в то же время не
упускала из вида и прошлогодних толков, подкреплявшихся, по-видимому, спорными
беседами с женихом.
Сообщив все это Ольге
Сергеевне в Михайловском, брат ее выразился, что Наталья Ивановна часто
принимала его далеко не радушно (elle me recevait bien souvent comme l’embleme
de la fdeiite dans un jeu de quilles), заводила с ним ссоры ни за что ни про
что (des querelles d’al-lemand) и под разными пустяшными предлогами отложила
тогда свадьбу до сентября, затем, как известно, до февраля следующего года, а
дед невесты, Афанасий Николаевич, бомбардировал Александра Сергеевича разными
скучнейшими поручениями по своим денежным делам и ходатайствам.
Впрочем, Пушкин сообщил
свои неприятности только моей матери и Петру Александровичу Плетневу, ни
промолвив ни Сергею Львовичу, ни Надежде Осиповне. В конце же августа, будучи
огорчаем образом действий Натальи Ивановны и сомневаясь в успехе, дядя
Александр сообщает письменно невесте, Наталье Николаевне, следующие мысли:
«Если ваша мать решилась
расторгнуть нашу свадьбу и вы согласны повиноваться ей, я подпишусь под всеми
мотивами, какие ей будет угодно привести мне, даже и в том случае, если они
будут настолько основательны, как сцена, сделанная ею мне вчера, и оскорбления,
которыми ей угодно было меня осыпать. Может быть, она права – и я был неправ,
думая одну минуту, что я был создан для счастия. Во всяком случае, вы
совершенно свободны; что же до меня, то я даю вам честное слово принадлежать
только вам или никогда не жениться».
Коснувшись переданных мне
матерью сведений о размолвках Пушкина с будущей тещей, я поневоле отступил
несколько от последовательного изложения, к которому и возвращаюсь.
Как посмотрела Надежда
Осиповна на известие о помолвке сына – сказать не могу, так как ничего не
слышал об этом от моей матери. Знаю только, что мой дед, получив от Александра
Сергеевича окончательное письменное извещение о том, что он сделался женихом,
был вне себя от радости и сию же минуту поскакал к дочери сообщить, под
строжайшим, однако, секретом, отрадную весть и позвать ее к себе на семейный
обед; но в то же время, опасаясь нахлобучек Надежды Осиповны, огорчил как
нельзя более мою мать, обойдя приглашением Николая Ивановича. Кроме дочери,
Сергей Львович пригласил находившегося тогда в Петербурге князя Петра
Андреевича Вяземского, умолчав ему, однако, о причине экстренной трапезы; на
обед явился и дядя Лев, сопровождаемый своим другом Соболевским. Оба они тоже
еще ничего не знали.
В конце обеда торжествующий хозяин приказывает раскупорить вторую
сверхштатную бутылку шампанского и, возвысив голос, читает письмо сына.
Принимая поздравления и пожелания и обнимая гостей, нервный хозяин
плакал и смеялся... |