Четверг, 25.04.2024, 09:33


                                                                                                                                                                             УЧИТЕЛЬ     СЛОВЕСНОСТИ
                       


ПОРТФОЛИО УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА   ВРЕМЯ ЧИТАТЬ!  КАК ЧИТАТЬ КНИГИ  ДОКЛАД УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА    ВОПРОС ЭКСПЕРТУ

МЕНЮ САЙТА
МЕТОДИЧЕСКАЯ КОПИЛКА
НОВЫЙ ОБРАЗОВАТЕЛЬНЫЙ СТАНДАРТ

ПРАВИЛА РУССКОГО ЯЗЫКА
СЛОВЕСНИКУ НА ЗАМЕТКУ

ИНТЕРЕСНЫЙ РУССКИЙ ЯЗЫК
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

ПРОВЕРКА УЧЕБНЫХ ДОСТИЖЕНИЙ

Категории раздела
ТОЛКОВАНИЕ ПОВЕСТИ ГОГОЛЯ "ШИНЕЛЬ" [7]
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ПОЭМЕ Н.В. ГОГОЛЯ «МЕРТВЫЕ ДУШИ» [19]
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ПОВЕСТИ А.П.ПЛАТОНОВА "КОТЛОВАН" [14]
АНАЛИЗИРУЕМ РОМАН Л.ТОЛСТОГО "АННА КАРЕНИНА" [8]
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ТВОРЧЕСТВУ А.БЛОКА [10]

Главная » Файлы » ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ЛИТЕРАТУРНОМУ ПРОИЗВЕДЕНИЮ » ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ПОЭМЕ Н.В. ГОГОЛЯ «МЕРТВЫЕ ДУШИ»

НЕЗАВЕРШЕННОЕ
30.11.2015, 20:08
Работу над вторым томом поэмы Гоголь начинает практически сразу, как только был закончен первый. В июне 1842 г., вновь отправляясь за границу, писатель испытывает состояние душевного покоя. «Скажу только, — сообщает он В. А. Жуковскому, — что с каждым днем и часом становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитанье души моей… Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существованяя» (XII. 69). 1840-е годы целиком прошли под знаком создания (продолжения и, как мыслилось, завершения) «Мертвых душ». Что бы ни писал Гоголь в это время, — «Выбранные места из переписки с друзьями», «Авторскую исповедь», теоретические сочинения («Учебная книга словесности для юношества», «О сословиях в государстве»), религиозные («Размышления о Божественной литургии»), — мысли его были заняты «Мертвыми душами». Гоголя удручала незавершенность труда, как и попытки друзей поторопить его. В феврале 1843 г. он писал С. П. Шевыреву: «Ты говоришь, что пора печатать второе издание „Мертвых душ", но что оно должно выйти необходимо вместе со 2-м томом. Но если так, тогда нужно слишком долго ждать. Еще раз я должен повторить, что сочинение мое гораздо важнее и значительнее, чем можно предполагать по его началу. И если над первою частью, которая оглянула едва десятую долю того, что должна оглянуть вторая часть, просидел я почти пять лет… рассуди сам, сколько должен просидеть я над второй» (XII, 143).

Авторский взгляд на создаваемые главы второго тома нашел свое выражение прежде всего в последнем из «Четырех писем к разным лицам по поводу „Мертвых душ"», включенных в «Выбранные места…». Гоголь начинает письмо констатацией сожжения второго тома поэмы, сразу подкрепляя этот акт словами апостола Павла: «Не оживет, аще не умрет» и поясняет их: «Нужно прежде умереть, для того чтобы воскреснуть» (VIII, 297). Творческая работа, ее результат измерены христианским высшим критерием, но оценка, данная Гоголем собственному труду, — это одновременно и оценка эстетическая: второй том производился с «болезненным напряжением», «потрясением» доставалась каждая строка, однако и в этой работе «было много того, что составляло… лучшие помышления и занимало душу…» (там же). Это характеристика не только духовного, но и творческого процесса, и результаты его также нелегко было уничтожить. После сожжения автор «вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то», что он «считал уже порядочным и стройным» (VIII, 297–298); в этом суждении проступает устремление Гоголя к стройности эстетической, но одновременно неудовлетворенность тем «порядком» произведения, который могла бы принять литературная критика, но который не являлся приемлемым, безусловным с религиозной точки зрения: душа художника, пребывающая в беспорядке, не может создать то стройное целостное сочинение, которое вносило бы порядок в души читателей. Гоголь ищет ту форму повествования и ту смысловую насыщенность слова, которые одновременно могли бы быть приняты и церковной, и светской культурой.

В 1845 г. Гоголь действительно сжигает написанные им главы второго тома. Был ли это завершенный том поэмы или ряд отдельных глав — в науке нет в настоящее время единого мнения, но неоднократное упоминание автором «второго тома» позволяет думать, что в первой редакции том в основном был написан, и неудовлетворенность им, остро переживаемая Гоголем в период очередной болезни, привела к сожжению в середине 1845 г. написанных глав.

Поясняя в «Четырех письмах…» причины сожжения, Гоголь одновременно формулирует то направление работы, которое — писатель в этом не сомневается — будет поддержано последующим его трудом, поскольку оно связано с его внутренним духовным состоянием. «Дело мое есть то, — настаивает Гоголь, — о котором прежде всего должен подумать всяк человек, не только один я. Дело мое — душа и прочное дело жизни» (VIII, 298–299). «Бывает время, — поясняет он, — когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого» (VIII, 298).

Сам процесс работы Гоголя над вторым томом «Мертвых душ» представляет феноменологическую ценность как в историко-литературном, так и в духовном отношении: это уникальная попытка гармонично совместить собственно религиозно-нравственное становление с созданием новой литературы; попытка удержать равновесие, согласие художественного и религиозно-духовного начал; попытка сохранить духовный статус литературы при полном осознании, что духовное воспитание в точном смысле слова осуществляет прежде всего Церковь.

Гоголь многое предугадал в будущем развитии литературы, создавая второй том. Но то «наученье людей», к которому он считал себя призванным, оказалось, в его исполнении, более многозначным, чем можно было ожидать. Недаром в «Авторской исповеди» Гоголь прибегнул к выражению «писатель-творец», имея в виду писателя, который «ставши в уровень с веком, умел воздать ему за наученье себя наученьем его» (VIII, 456). Гоголь обнажил скрытые механизмы творчества, его неразрешимые коллизии, драматические для самого творца, но плодотворные для развития культуры, если они замечены и духовно осмыслены.

Обращаясь к сохранившимся главам второго тома «Мертвых душ», за основу возьмем позднюю редакцию, не ставя при этом задачу охарактеризовать том в целом, так как он не дошел до нас в завершенном виде, хотя описание некоторых уничтоженных автором глав сохранилось в воспоминаниях современников. До нас дошли четыре пронумерованные Гоголем главы второго тома «Мертвых душ» и еще одна, незавершенная, называемая в изданиях поэмы как «Одна из последних глав». Рассмотрим их, прежде всего обращая внимание на характер гоголевских героев (в сравнении с героями первого тома), на гоголевские описания, включающие в себя пейзаж, интерьер; на проступающие в тексте жанровые интенции автора и на непосредственное авторское слово (также в сопоставлении с тем, как оно звучало в уже проанализированных главах первого тома).

Пространство, открывающееся взгляду читателя в первой главе, разительно отличается от того замкнутого в пределы отдаленной губернии мира, с которым читатель познакомился в первом томе. Перед нами вновь провинция, «отдаленный закоулок», но в отличие от первого тома «закоулок», «глушь» олицетворяют здесь не столько отдаленность, сколько простор, необъятность. Если губернский город виделся изнутри и описание его было пронизано иронией, то здесь автор избирает иной ракурс: он смотрит на этот «закоулок» со стороны, а точнее сверху, охватывая своим взглядом все, почти всю землю, открывающуюся пытливому и жаждущему новых впечатлений взору, — «горные возвышения» возносились «над бесконечными пространствами равнин, то отломами, в виде отвесных стен… то миловидно круглившимися зелеными выпуклинами, покрытыми, как мерлушками, молодым кустарником… то, наконец, темными гущами леса…» (VII, 7). Можно вспомнить, что условен, даже фантастичен был пейзаж в «Страшной мести», повести первого гоголевского цикла, но и события, представленные в этом сюжете, далеки от обыденных. Про пейзаж во втором томе нельзя сказать: «Горы те — не горы… Те леса… не леса… те луга — не луга» (I, 246). Здесь река узнаваема, реальна, но очень уж хороша, сильна, во всех ее «коленах», «поворотах» и «извивах». Не экзотические растения произрастают на склонах, а «дуб, ель, лесная груша, клен» (и многое другое, дотошно перечисленное автором и хорошо знакомое читателю среднерусской полосы); «зеленые кудри дерев» так жизнеутверждающи и прекрасны, что скорее напоминают описание рая, чем реального гористого оврага. Природа видится в ее первозданности и нетленности, в непотревоженной красоте, с высоты птичьего полета. «Впервые открыто появившийся мотив „земного рая" в начале сюжета… затем проходит через остальные главы».

С. А. Гончаров соотнес пейзаж в начале второго тома с описаниями утопического пространства в древнерусской литературе, отметив в гоголевском тексте «черты древнего топоса, который обычно входил в проповеднические жанры, утверждая разумность и красоту Божественного миропорядка» и «составлял часть описания рая в апокрифических хождениях, видениях и других структурах с идеей нравственного пути, спасения и посвящения». А. Х. Гольденберг, кроме того, заметил, что наряду с дидактически-религиозной традицией Гоголь использует фольклорную: «Древнерусский утопический образ рая получает в первой главе второго тома явственно выраженную фольклорную окраску», цветовая гамма, по наблюдению исследователя, выдержана в чистых тонах, характерных для цветового колорита постоянных эпитетов народной поэзии: зеленые луга и леса, желтые пески, белые горы и т. п.

«Господи, как здесь просторно!», — восклицание, которое вырывается у автора и ожидается им от каждого, кому откроются эти «без конца, без пределов» пространства, где «за лугами, усеянными рощами и водяными мельницами, в несколько зеленых поясов зеленели леса; за лесами, сквозь воздух… желтели пески — и вновь леса… и вновь пески» (VII, 8). Создание эстетического контраста (непохожесть открывающих второй том описаний на описания в первом томе) явно входило в авторский замысел. Повествующий о бесконечных пространствах автор на мгновение (пытаясь эти мгновения задержать и сохранить) освобождается от иронии, от необходимости изъяснять читателю (то серьезно, то скрываясь за шуткой) свою позицию; он позволяет себе побыть тем «счастливым писателем» (вспомним седьмую главу), который избирает для себя «высокое» в жизни, погружается в «возвеличенные образы», не считает себя обязанным говорить о «бедности» и «несовершенстве нашей жизни». Появляется также потребность (и возможность) иначе говорить о героях.

Владелец бесконечных пространств — помещик Тремалаханского уезда Андрей Иванович Тентетников. Ему, по замыслу Гоголя, должно было быть уделено существенное место во втором томе поэмы. Читатель имеет возможность сопоставить Тентетникова и Чичикова, обратив внимание на контрастность этих персонажей. Чичиков если не стремительно, то достаточно энергично вторгается в жизнь губернского города. Образ жизни Тентетникова характеризуется неторопливостью и покоем, которые можно было бы определить и иначе: герой ленив, поднимается с кровати «необыкновенно долго», за завтраком просиживает «два часа», праздно у окна сидит не меньше, в кабинете занимается лишь обдумыванием грандиозного сочинения, а вслед за этим, «до самого ужина», «кажется, просто ничего не делалось» (VII, II). Отнеся своего нового героя «к семейству тех людей», которые «на Руси не переводятся» и именуются «увальнями», «лежебоками», «байбаками» (там же), автор, как может показаться, достаточно однозначно охарактеризовал его и отправил в разряд тех, кто заслуживает сатирической оценки.

Биографию Тентетникова Гоголь помешает в начале главы — также в отличие от биографии Чичикова, которой было отведено место в конце первого тома. История «воспитания его и детства» в соответствии с уже сложившейся литературной традицией призвана была выявить, как влияли разнородные обстоятельства на формирующийся характер молодого человека. Однако в ходе создания второго тома Гоголя интересует не только социальный контекст и обусловленный им психологический склад личности. О родителях Тентетникова никаких сведений в тексте нет. По сравнению с ранней редакцией в позднейшей Гоголь усиливает впечатление неопределенности, несформированности характера героя перед поступлением его в «учебное заведение, которого начальником на ту пору был человек необыкновенный» (там же). Тентетников поступает в училище «двенадцатилетним мальчиком, остроумным, полузадумчивого свойства, полуболезненнным» (там же). В предыдущей редакции характеристика была более определенной: «В детстве был он остроумный, талантливый мальчик, то живой, то задумчивый» (VII, 134). Гоголя более всего занимает воспитание и обучение умственное, интеллектуальное, процесс формирования убеждений, жизненных ориентиров. В отличие от Чичикова Тентетников устремлен не к материальному благополучию; его увлекают честолюбивые мечты, но при этом он думает не столько о собственной карьере, сколько желает стать достойным «гражданином земли своей». Тентетников мечтает о поприще, о службе, которая принесла бы общественную пользу.

Формирование этих способностей требует иного воспитания и обучения, чем те, которые суждены Чичикову. Контраст с биографией Павла Ивановича вновь акцентирован автором: у наставника, который умел воспитывать граждан земли своей, не было «и речи о хорошем поведении. Он обыкновенно говорил: „Я требую ума, а не чего-либо другого. Кто помышляет о том, чтобы быть умным, тому некогда шалить: шалость должна исчезнуть сама собою"» (VII, 12).

Первая глава вобрала в себя многое из умственной жизни первой четверти XIX века. Начало столетия было ознаменовано общественным энтузиазмом, связанным с восшествием на престол Александра I, затеявшего грандиозные реформы, направленные на европеизацию русской жизни. «Дней александровых прекрасное начало» — так охарактеризовал Пушкин это время. Ослабление цензурного гнета, демократизация государственной и общественной жизни, открытие новых университетов, поиски некоего «универсального христианства», преодолевающего конфессиональные различия, — все это активизировало и по-своему культивировало умственную жизнь. В александровскую эпоху возобновилась деятельность масонских лож, в рамках которой принципы интеллектуального самовыражения были достаточно сильны, что поддерживало честолюбивые устремления молодых людей. Масонское братство мыслилось наивысшей формой общности, более надежной, чем семейная или конфессиональная. Можно предположить, что начальник учебного заведения, «человек необыкновенный», воспитывающий прежде всего ум и поддерживающий честолюбие учеников, которые любили его гораздо больше, чем родителей (а у Тентетникова, вспомним, они вовсе не названы и судьба их неизвестна, как будто их вовсе не было), мог пройти школу масонского содружества, которое обсуждало и вопросы нравственного совершенствования, и задачи служения «земле своей». Однако Гоголь не навязывает читателю подобную ассоциацию, лишь позволяя задуматься над ее возможностью. Отталкиваясь от интеллектуальной практики начала XIX века, он делает предметом обсуждения категорию, которая для масонов вряд ли была актуальна. Александр Петрович, «необыкновенный наставник», владеет «наукой жизни», и данное понятие близко тому, которое Гоголь определил для себя в «Выбранных местах…» как «прочное дело жизни». Оказывается, Александр Петрович воспитывает не просто ум, а некий «высший ум», т. е. не столько интеллект, сколько способность применить его в жизни, с пользой для общества.

Андрей Иванович Тентетников не успел пройти этот манивший его курс: необыкновенный наставник скоропостижно скончался. Читатель может полагать, что дальнейшие неудачи героя, его неспособность заняться практическим делом, душевная щепетильность, инертность, разочарованность объясняются драматической случайностью: пройди он это обучение, все было бы иначе. Но гоголевский текст содержит возможность и иного его прочтения. Правомерен вопрос: так ли уж идеален (в том числе по мнению самого Гоголя) «необыкновенный наставник»? Как никто, он умел воодушевлять своих учеников — «в самых глазах» его «было что-то говорящее юноше: вперед!» (VII, 13), учил искать и преодолевать трудности, побеждать «все огорченья и преграды». Одно лишь не воспитывал «необыкновенный наставник», что было тем не менее заложено в национальном сознании отечественной древней культурой и восточной Церковью, — способность к душевному покою и смирению. Формировались честолюбие, стремление к победе, а если молодой человек и пребывал в состоянии покоя, то это был «гордый покой». Культивировались свойства, представляющие безусловную ценность для цивилизации, для прогресса. Оставались на периферии свойства, которые отличали российскую ментальность от западноевропейской.

Не прошедший курса обучения у «необыкновенного наставника» Тентетников не одолел препятствий, возникших на его жизненном пути, не сделал карьеру, не написал обширного, уже задуманного сочинения. Зато Гоголь в своем герое предощутил новый литературный типаж, который будет вызывать бесконечные споры и всевозможные интерпретации, — Илью Ильича Обломова, созданного И. А. Гончаровым. «Необыкновенный наставник» в свою очередь парадоксальным образом напоминает Штольца. В той же позиции прагматика оказывается Чичиков, которого удивляет неподвижность, леность и странная, с его точки зрения, излишняя, щепетильность Тентетникова, оскорбленного бесцеремонностью генерала Бетрищева. Павел Иванович изъявляет готовность поправить ситуацию, поднять героя с кровати (как Штольц пытается поднять с дивана Обломова), вывезти из дома и буквально окунуть в реальную жизнь. Можно сказать, что у Тентетникова, как и у героя Гончарова, «голубиная душа», что, однако, не мешает автору видеть и все слабости его натуры.

Также ряд других тем, которые станет разрабатывать русская литература во второй половине XIX века, просматривается в первой главе второго тома. «По обычаю всех честолюбцев» (можно сказать, таких как Александр Адуев в «Обыкновенной истории» Гончарова) «понесся» (VII, 15) в свое время Тентетников в Петербург. Как участники кружков 1840-х годов (среди которых наиболее известным стал кружок Петрашевского), он готов задуматься над «обширной целью» — «доставить прочное счастие всему человечеству, от берегов Темзы до Камчатки» (VII, 26). Как герои Л. Н. Толстого (см., например, «Утро помещика»). Андрей Иванович принимает решение посвятить себя крестьянам и, приехав в деревню, пытается рьяно заняться незнакомыми ему земледельческими преобразованиями. Как сам Гоголь, в конце концов, он задумывает сочинение, которое должно было «обнять всю Россию со всех точек — с гражданской, политической, религиозной, — философической… и определить ясно ее великую будущность» (VII, 11).

Во втором томе, как отчасти уже можно было видеть, Гоголь находит новые формы повествования, но сохраняет и то, что опробовано им раньше. Прежде всего мы видим совсем не изменившегося Чичикова (если не считать того, что он стал чуть-чуть осторожней), и присутствие этого героя предопределяет сохранение в тексте бытовых реалий. Автор не отказался от изображения человека через окружающие его вещи и по-прежнему стремится выявить духовные возможности жизни, скрывающиеся в глубине мира предметного, обыденного.

На письменном столе в комнате Чичикова снова появляется шкатулка, она, как и «банка с одеколоном», календарь, по-прежнему сопровождает героя. На столе оказываются и «два какие-то романа, оба вторые тома» (VII, 29). То ли первые уже прочитаны и содержание их сохраняется в памяти Чичикова (как послание Вертера к Шарлотте), то ли Чичикову все равно, что читать — первый том или сразу второй; и в этом случае он почти уподобляется Петрушке, которого увлекал сам процесс чтения. Как и прежде, герой проявляет «необыкновенно гибкую способность приспособиться ко всему» (там же), на новом месте узнает «все обо всем» (VII, 31), в том числе, «сколько перемерло мужиков» (VII, 154), правда, эту фразу Гоголь из ранней редакции в более позднюю не перенес.

Вместе с тем Чичиков предается и новым занятиям. Прежде он наносил краткие визиты помещикам. Остановившись у Тентетникова, Чичиков не только озабочен успешным завершением сделки, но словно получает время для спокойного размышления. Автор погружает своего героя в тот неторопливый ритм жизни, который продиктован соседством с природой и помещичьим укладом. Не желая преувеличивать духовные возможности героя, автор не передает нам размышления Чичикова, а если и упоминает о них, то читатель находит нечто знакомое: Павел Иванович представляет себя владельцем имения, а рядом с собой — «молодую, свежую, белолицую бабенку» (VII, 31), однако автор отмечает, что «Чичиков ходил много», так как «прогулкам и гуляньям был раздол повсюду» (VII, 30). И взгляд Чичикова на расстилающиеся перед ним пространства по-своему уподобляется авторскому взгляду в самом начале главы. «То направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от водополия, и островами на них темнели еще безлистные леса; или же вступал в гущи, в лесные овраги, где столплялись густо дерева…» (там же). Возникает ли в сознании Чичикова образ земного рая? Задумывается ли он о красоте Божьего творения, чувствует ли просветленность, приобщаясь к живущей своей жизнью природе, — вряд ли можно сказать однозначно. Ведь одновременно Чичиков наблюдает «первые весенние работы», «разговаривает и с мужиком, и с мельником» (VII, 31), но автор успевает заметить, что «весна, долго задерживаемая холодами, вдруг началась во всей красе своей…» (VII, 30), и, следовательно, Чичиков в «первых весенних работах» может видеть не только труд, приносящий прибыль, но и поэзию земледельческого труда, своеобразным идеологом, а точнее певцом которой станет в одной из следующих глав новый персонаж — Костанжогло. Поэзию, красоту, приволье деревенской жизни оценили и Петрушка с Селифаном, каждый на свой лад. Можно сказать, что атмосфера непосредственной жизни, свободной от прагматизма, притягивает к себе всех без исключения. Чичикову хочется стать «мирным владельцем» (VII, 31) какого-либо имения. Прежняя его жизнь, в самом деле, была похожа на беспрерывную битву: он отстаивал свое место, добивался материального благополучия, терял его, восстанавливал вновь. Ко второму тому Чичиков «немножко постарел; как видно, не без бурь и тревог было для него это время» (VII, 28). В имении Тентетникова Чичиков словно приостановился, освободился от прежних забот, позволил себе отдаться «воображенью», которое «уносит человека от скучной настоящей минуты» (VII, 31).

Мы знаем, что Гоголь имел намерение привести своего героя, приобретателя, «подлеца» к духовному возрождению.

Тайна преображения человека постоянно занимала писателя. Можно предположить, что в первой главе второго тома он отыскивал некие предпосылки, которые могли бы стать пусть и не очень твердой, но все же основой будущего изменения героя. Тем более знаменательно, что автор долго не может расстаться с Чичиковым — таким, каков он есть.

В главе второй Чичиков — прагматичный делец, и свободный импровизатор, в нем проступает почти художественная натура. Генерал Бетрищев (а вместе с ним и читатели), слушая рассказ о мнимом дядюшке, которой якобы не отписывает наследство, пока племянник не станет сам владельцем трехсот душ, испытывает почти эстетическое наслаждение. Да и история о том, что Тентетников не только раскаивается в ссоре с Бетрищевым, но еще и пишет «историю о генералах», приходится удивительно кстати. «Чичиков был в духе неописанном. Вдруг налетело на него вдохновенье» (VII, 43). Это состояние подъема, успеха, вдохновения — и прежнее, и новое для Чичикова. Во всяком случае, последним словом автор не пользовался, говоря о прежних сделках героя. Так же как Ноздрева, Хлестакова подчиняет себе слово, вдохновенная ложь, так Чичиков импровизирует, удивляясь сам себе: «Господи, что за вздор такой несу!» (VII, 40).

Во втором томе Гоголь гораздо более внимателен к внутренней сложности человеческой природы. Не только потенциал и реальная данность в человеке, но и неоднозначность его, постоянно проявляющаяся, подмечается писателем во всех без исключения главах. Так, в генерале Бетрищеве отмечено соприсутствие двух начал, одновременно отражающих и особенность национального сознания в целом: «Воспитанный полуиностранным воспитаньем, он хотел сыграть в то же время роль русского барина. И не мудрено, что с такой неровностью в характере и такими крупными яркими противоположностями, он должен был неминуемо встретить множество неприятностей по службе…» (VII, 38). Автор прибегает к уже знакомому нам по первому тому обобщению: «Генерал Бетрищев, как и многие из нас, заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, было набросано у него в каком-то картинном беспорядке» (там же).

Необходимость преображения, построения своей личности (своего внутреннего «я») оказывается, с точки зрения автора, актуальна для всех без исключения, хотя сам человек достаточно долго это не осознает. Лишь одного героя, точнее, героиню автор не рассматривает с подобной точки зрения — дочь Бетрищева, Улиньку. Об условности этой героини, избыточной авторской идеализации ее уже писали и критики, и литературоведы. В самом деле, ряд деталей в описании Улиньки может свидетельствовать либо о наивности автора, либо об избыточной дидактичности в изображении героини. Вспомним хотя бы описание платья, которое «сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собой, как бы получше убрать ее», а оказывается, она оделась «сама собой», лишь «в двух, трех местах схватила игла кое-как неизрезанный кусок одноцветной ткани» (VII, 41). Что же столь высоко ценит в Улиньке автор, как определяет ее «существо»? Это было «что-то живое, как сама жизнь» (VII, 23). Гоголевская героиня по-своему предвосхищает любимую героиню Л. Толстого, Наташу Ростову, в которой также преобладает чувство живой, непосредственной жизни. В Улиньке — та же стремительность (можно сравнить с первым появлением Наташи в «Войне и мире»), то же инстинктивное отстаивание правды, отсутствие утаенного в словах и поступках; очарование, умение высвободить в другом человеке присущие тому начала добра и радости. Появление ее сравнивается с блеском «солнечного луча» (VII, 40). А имя исследователи толкуют не только как широко распространенное в украинском фольклоре (в бытовых и обрядовых песнях) и в малороссийской культурной среде, но и имеющее житийно-монашеский оттенок (Ульяна, Иулиания). Так, популярным было житие Ульянии Осоргиной. Гоголь, конечно, создает образ обобщенный. Национальность Улиньки точно не обозначена: «Трудно было сказать, какой земли она было уроженка», такое «чистое, благородное очертанье лица» можно было отыскать «только на одних древних камейках» (VII, 40–41), т. е. на античных камеях. Камея — драгоценный полированный камень с рельефной художественной резьбой. Обычно на древних камеях изображались мифологические герои, боги. Античное и христианское, живая жизнь и искусство («если бы перенесть ее со всеми этими складками ее обольнувшего платья на мрамор, назвали бы его копиею гениальных» — VII, 41), русское и общечеловеческое должны были представать в гоголевской героине в органическом единстве, словно в противовес нынешней жизни, переполненной раздорами и борьбой.

Главы второго тома, исключая первые две, не выстраивались в целостный текст. Будучи разрозненными, они воссоздавали те или иные сферы жизни, национального бытия, раскрывая каждый раз авторские находки, свидетельствующие о том, что Гоголь не только предварял, угадывал тенденции будущего развития литературы, но и утверждал в современном ему литературном контексте новых героев и новые ракурсы изображения реальности — бытовой и духовной.

Если в первом томе герои, будучи наделены определенным своеобразием, не слишком отличались друг от друга, то во втором каждый являет собой индивидуальный мир, с присущими ему как социальными, так и духовными чертами. Гоголю требуется не столько общность, типажность (социальная или общечеловеческая), сколько особость личности, при том что связи ее со своим временем и сословием не ослаблены, тем более не разрушены. Если герои первого тома порождали такие понятия, как «чичиковщина», «маниловщина» и др., то вряд ли можно говорить о «петуховщине», «платоновщине», и не только потому, что новые фамилии (более всего — Костанжогло) сопротивляются подобному словообразованию. Гоголя занимает становление «внутреннего человека», и, размышляя о духовном пути личности, знакомясь с обширным кругом сочинений, затрагивающих вопрос о религиозных аспектах жизни (от книг Священного Писания и Священного Предания до трудов современных ему священников и богословов), он признает уникальность пути каждого при единой цели, при общем векторе духовного развития. «Ход обращенья человека ко Христу», над которым он размышляет в «Выбранных местах…» (наиболее подробно в главе «Исторический живописец Иванов») толкуется как путь, требующий проявления личной воли, личного самоотвержения. Опираясь на многовековой религиозный опыт, человек, — убежден Гоголь, — все же должен отыскать свой «ход обращенья» к высшим ценностям. Индивидуальность личности, способность к самопознанию или хотя бы потребность его становились в этом контексте необходимой, исходной ступенью духовного пути.

Герои второго тома, вовсе не размышляющие о религиозных предметах, берутся Гоголем если не в переломный момент их жизни, то в преддверии перелома, возможность и неизбежность которого они ощущают в разной степени. Но автор знает, что языческая сторона жизни Петуха, скука Платонова, растерянность Хлобуева, желчность Костанжогло — знаки инстинктивной или осознанной неудовлетворенности либо собственной жизнью, либо жизнью внешней, которая далека от стройности и порядка и потому несет в себе потенциал разрушения. Автор готов заглянуть в будущее героя, предвидеть дальнейший его путь, т. е. наметить возможную эволюцию, следовательно, допустить, что и во внутреннем, душевном его мире могут произойти определенные перемены.

Петр Петрович Петух кульминационно завершает ряд тех гоголевских героев, которые любят и умеют не только вкусно поесть, но и вкусно пожить. Уже отмечалось, что образ еды — это некая константа гоголевского творчества. Но никто, даже старосветские помещики, не едят столько и так, как Петух, случайно встретившийся Чичикову в его очередном путешествии по российским просторам.

Чичиков видит Петуха на озере, во время ловли рыбы: в неводе «вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или бочонок» (VII, 47). А. Х. Гольденберг обратил внимание на то, что мотив «круглого человека» чрезвычайно важен: с кругом в утопических текстах издавна связано представление о полноте и самодостаточности жизни. При этом исследователь напоминает толстовскую характеристику «круглого» Платона Каратаева, которому свойственна естественность и близость к стихийным началам природной жизни. Исследователь указал и на цвет одежды гоголевского героя, сливающий его с природой, — «травяно-желтый нанковый сюртук, желтые штаны». Уподобление Петуха рыбе, бочонку, арбузу ставит под сомнение (или, во всяком случае, умаляет) духовное начало в этом персонаже, в нем явственно акцентирована некая языческая растворенность в природе. Но изображен он таким образом, что читателю не хочется размышлять, духовен Петр Петрович Петух или нет. Он абсолютно самодостаточен. Аналоги этого образа можно найти в истории культуры: можно вспомнить раблезианское утверждение еды, телесности. С. А. Гончаров справедливо видит в описании имения Петуха «народный вариант утопии»: «Гостеприимство, гастрономическое изобилие, веселье и беззаботность, праздность, опоэтизированные песней, изображают особый вариант полноты жизни и вызывают ассоциации со „Сказанием о роскошном житии и веселии" и другими сказочными утопиями».

Выявляя фольклорные ассоциации в гоголевском тексте, А. Х. Гольденберг обращает внимание на имя героя (в народных языческих воззрениях петух почитался эмблемой счастья и плодородия), на использование сказочных чисел (из множества пойманной рыбы Петух выделяет «щуку и семь карасей», за обедом подкладывает на тарелку Чичикову «чуть ли не двенадцать ломтей»); на постоянное употребление героем присловий, поговорок, пословиц.

Только ли в этой органичной связи с природной жизнью заключается своеобразное обаяние гоголевского героя? Думается, важно и другое. Умение Петуха отдать должное телесной жизни предстает у Гоголя в особой форме. Словами обжорство, чревоугодие не хочется характеризовать Петра Петровича Петуха. Он так рассказывает о разнообразных блюдах (заказывая их повару, угощая гостей, съедая одно кушанье за другим), что в конечном итоге его речи становятся прославлением земной жизни, следовательно, прославлением Божьего творения. В действиях Петуха и его окружения во время трапез проступает своеобразная красота: расторопность слуг, радушие и остроумие хозяина не компрометируют материальную сторону жизни, а, напротив, ее поддерживают, даже поэтизируют как естественную составляющую бытия в целом. Наиболее значимо то, что антиподом обильным трапезам в гоголевском контексте оказывается скука. Конечно, в устах Петуха объяснение скуки, которую испытывает Платонов, звучит комично: «Да отчего же скучать? Помилуйте!» сказал хозяин. «Как отчего? — оттого, что скучно!» — «Мало едите, вот и все. Попробуйте-ка хорошенько пообедать. Ведь это в последнее время выдумали скуку. Прежде никто не скучал. <…> Да и не знаю, даже и времени нет для скучанья. Поутру проснешься, ведь тут сейчас повар, нужно заказывать обед, тут чай, тут приказчик, там на рыбную ловлю, а тут и обед. После обеда не успеешь всхрапнуть, опять повар, нужно заказывать ужин; пришел повар, заказывать нужно на завтра обед. Когда же скучать?» (VII, 51). Скучать, действительно, некогда.

Но не случайно мотив скуки появляется несколько раз и, как правило, в гастрономическом контексте. Скучает Платонов, наделенный «необыкновенной красотой», «стройным, картинным ростом, свежестью неистраченной юности» (там же). В христианской системе ценностей уныние — большой грех. Скука в этом контексте может быть истолкована двояко. Красивый, здоровый молодой человек, предающийся скуке, может оказаться близок к унынию; скучая, он «гневит Бога», не умея ценить данный ему дар жизни. Инстинктивно это ощущая, Петух предлагает свой рецепт, единственный находящийся в его распоряжении, — поесть, отдать должное жизни; хотя бы таким образом оценить предоставленную человеку возможность порадоваться бытию, ощутить веселье духа, созерцая Божье творение.

Однако читатель сознает, что можно находить свою прелесть в этом царстве еды лишь до тех пор, пока материальный мир не заявит свои права на человека целиком, не станет деспотичным. К тому же телесное обаяние этого мира обострено предчувствием и даже знанием того, что «гармония» Петуха находится на грани исчезновения. Автору известно то, что неведомо герою: как только Петух отправится в Петербург, он потеряет, растратит и так уже заложенное имение. Логика истории всегда оказывается безжалостнее и сильнее логики утопии, тем более позволительно или даже необходимо хотя бы на какое-то время отдаться иллюзии гармоничного мира.

А если отыскивать иной смысл, заложенный в скуке Платонова, то можно предположить, что в ней проступает непонятное пока самому герою скрытое томление духа. Богат, красив, молод, а скука одолевает, значит, душа требует иных занятий, иных размышлений.


Костанжогло, который является наиболее любопытным и неожиданным из новых героев Гоголя, вначале лишь упомянут, похвально охарактеризован и только затем появляется сам. «Уж лучше хозяина вы не сыщете» (VII, 57), — говорит Платонов Чичикову. В тексте рядом с фамилией сразу называется имя и отчество — Константин Федорович. Константин — от латинского стойкий, постоянный, Федор — по-гречески дар Бога, следовательно, отчество Федорович можно истолковать как Богоданный. Поясняя имя гоголевского героя, А. Х. Гольденберг высказывает предположение, что греческая фамилия персонажа находится в русле ономастических традиций фольклора и древнерусской литературы: в русском эпосе можно встретить упоминание греческих царей, при этом всякий царь православного Востока — непременно Константин Самойлович или Константин Боголюбович. Опираясь на наблюдения Г. Н. Кондратьевой и К. В. Чистова, исследователь напоминает, что среди «избавителей» (героев социально-утопических легенд) фигурирует царевич Константин; Гоголь, именуя своего героя, столь для него значимого, не мог не учитывать этот круг традиционных ассоциативных значений.

Фамилию для своего персонажа Гоголь также выбирает не сразу. В более ранних редакциях она звучала иначе — Скудронжогло, Попонжогло; но, как мы видим, звучание этих фамилий однотипно. Все указывают на нерусское происхождение героя, отмеченное и в тексте: «Он был не совсем русский. Он сам не знал, откуда вышли его предки. Он не занимался своим родословием, находя, что это в строку нейдет и в хозяйстве вещь лишняя» (VII, 61). В этом авторском, как будто беглом пояснении все важно. Деловитость, самодисциплина, практицизм Костанжогло — черты, не самые характерные для русского менталитета, во всяком случае не самые распространенные. Но предки его, откуда бы ни вышли, давно живут в России, и заниматься родословием — дело неблагодарное, не только потому, что мешает хозяйству, но и потому, что вряд ли даст окончательный результат. Россия многое впитала в себя, перерабатывала, сама менялась, меняла заимствованное. Гоголя, может быть, и интересовало более всего то, что получается в результате всех изменений, возможен ли плодотворный синтез своего и чужого. Позже, создавая свою «пару» — Обломова и Штольца — И. А. Гончаров будет размышлять над теми же вопросами. Но показательно, что герой Гоголя — не из немцев, которые в фольклорной традиции изображались с неизменной иронией. «Свое» и «чужое» в Костанжогло — это русское, и греческое (т. е. не совсем чужое), и еще какое-нибудь, о котором, с точки зрения и автора, и героя, гадать не стоит.

Прототипом для Костанжогло послужил Д. Е. Бенардаки, человек большого жизненного опыта, миллионер-откупщик, интересующийся вместе с тем литературой и ценивший талант Гоголя. Автор «Мертвых душ» познакомился с ним в 1839 г. в Мариенбаде. М. П. Погодин признавался, что Бенардаки, хорошо знавший множество людей самых разных сословий, был для Гоголя «профессором, которого лекции о состоянии России, о характере, достоинстве и пороках тех или других действующих лиц… о состоянии судопроизводства, о помещиках и их хозяйстве… лекции, оживленные множеством анекдотов», он слушал «с жадностью».

Итак, еще до появления Костанжогло ему дается лестная характеристика: «Это землевед такой, у него ничего нет даром» (VII, 57), — говорит Платонов, далее поясняя свои слова и завершая характеристику фразой: «Его называют колдуном» (VII, 58). Это тоже любопытная деталь. В народной среде отношение к колдунам было двойственным. Их и боялись, и уважали, и избегали, и обращались за помощью. В колдуне виделась некая тайна. Тайна для крестьян и соседей-помещиков заключена как в личности, так и в деятельности Костанжогло, а особенно в ее результатах. Однако дальнейшее изображение Костанжогло это определение — колдун — никак не подтверждает. Костанжогло ни у кого не вызывает опасения, а вот восхищение и готовность ему следовать — чуть ли не у всех. В незавершенном тексте Гоголя намечено больше, чем автор успел развернуть, пояснить, продуманно выстроить в целостную систему. Но и беглые замечания оказываются содержательны. В них намечены те возможности прочтения образа, которые автор мог предполагать, но мог в дальнейшем и уточнить, оспорить. К Костанжогло стекаются крестьяне из окрестных деревень, прося, чтобы он их взял к себе, хотя знают, что он хозяин достаточно строгий. Просится на учебу к Костанжогло и Чичиков; робеет и просит у него советов Хлобуев. Его воспринимают как Учителя и отца, и степень почитания Костанжогло такова, что в тексте не слишком явно, но начинает проступать коллизия, напоминающая евангельскую и одновременно ее травестирующая, особенно если учесть, что упомянуты как почитающие Костанжогло, так и «злословящие его». Костанжогло проповедует свое учение и следит за тем, верны ли ему; поучает и укоряет. О Хлобуеве, который все растратил, промотал, говорит: «Он только бесчестит Божий дар» (VII, 82). В той власти Костанжогло над умами и душами вряд ли есть что-то таинственное, колдовское; однако и о божественной ее природе вряд ли возможно говорить: в ней слишком мало терпимости, снисхождения.

Интересно, что подъезжающий к имению Костанжогло Чичиков замечает порядок и красоту, присущие не только хозяйству, но и окружающей природе. Пейзаж напоминает тот, что был в первой главе. Но если, подъезжая к землям Тентетникова, Чичиков созерцает первозданную природу, то здесь — природу окультуренную, подправленную человеческой рукой: «…Через все поле сеянный лес — ровные, как стрелки, дерева <…> за ними старый лесняк, и все один выше другого» (VII, 57). Показавшаяся деревня — «как бы город какой, высыпалась она множеством изб на трех возвышениях, увенчанных тремя церквями, перегражденная повсюду исполинскими скирдами и кладями» (VII, 58).

Исследователи отмечали, что и в действиях, и в речах Костанжогло есть что-то от творца, разумно распорядившегося подвластным ему миром. Но чичиковская мысль — «да, видно, что живет хозяин-туз» (там же) — не позволяет укрепить, развить какую-либо одну из возникающих в сознании аналогий. Костанжогло — «колдун», «хозяин-туз», творец — предстает как «необыкновенный человек». Это определение, неоднократно встречающееся в тексте, объединяет автора, Чичикова, Платонова, Хлобуева; необыкновенные способности Костанжогло ни у кого не вызывают сомнения.

Категория: ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ПОЭМЕ Н.В. ГОГОЛЯ «МЕРТВЫЕ ДУШИ» | Добавил: admin | Теги: литературная критика, помещичьи главы, творчество Гоголя, Мертвые души, анализ поэмы Мертвые души, образовательный сайт, Чичиков
Просмотров: 1173 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
ПИСАТЕЛИ И ПОЭТЫ

ДЛЯ ИНТЕРЕСНЫХ УРОКОВ
ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКИЕ ЗНАНИЯ

КРАСИВАЯ И ПРАВИЛЬНАЯ РЕЧЬ
ПРОБА ПЕРА


Блок "Поделиться"


ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ЗНАНИЯ

Поиск

Друзья сайта

  • Создать сайт
  • Все для веб-мастера
  • Программы для всех
  • Мир развлечений
  • Лучшие сайты Рунета
  • Кулинарные рецепты

  • Статистика

    Форма входа



    Copyright MyCorp © 2024 
    Яндекс.Метрика Яндекс цитирования Рейтинг@Mail.ru Каталог сайтов и статей iLinks.RU Каталог сайтов Bi0