Воскресенье, 11.12.2016, 05:14

     



ПОРТФОЛИО УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА   ВРЕМЯ ЧИТАТЬ!  КАК ЧИТАТЬ КНИГИ  ДОКЛАД УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА    ВОПРОС ЭКСПЕРТУ
МЕНЮ САЙТА

МЕТОДИЧЕСКАЯ КОПИЛКА

НОВЫЙ ОБРАЗОВАТЕЛЬНЫЙ СТАНДАРТ

ПРАВИЛА РУССКОГО ЯЗЫКА

СЛОВЕСНИКУ НА ЗАМЕТКУ

ИНТЕРЕСНЫЙ РУССКИЙ ЯЗЫК

ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

ПРОВЕРКА УЧЕБНЫХ ДОСТИЖЕНИЙ

Категории раздела
ТОЛКОВАНИЕ ПОВЕСТИ ГОГОЛЯ "ШИНЕЛЬ" [7]
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ПОЭМЕ Н.В. ГОГОЛЯ «МЕРТВЫЕ ДУШИ» [19]
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ПОВЕСТИ А.П.ПЛАТОНОВА "КОТЛОВАН" [14]
АНАЛИЗИРУЕМ РОМАН Л.ТОЛСТОГО "АННА КАРЕНИНА" [8]
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ТВОРЧЕСТВУ А.БЛОКА [10]

Статистика

Форма входа


Главная » Файлы » ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ЛИТЕРАТУРНОМУ ПРОИЗВЕДЕНИЮ » ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ПОЭМЕ Н.В. ГОГОЛЯ «МЕРТВЫЕ ДУШИ»

ГЛАВА ПЯТАЯ
01.12.2015, 09:15

Пережив небольшое, но неожиданное и потому неприятное потрясение, Чичиков, пусть и не надолго, но задумывается о своем будущем, и внутренние побуждения героя, до поры до времени скрытые от читателя, проступают на мгновение сквозь заурядность его жизни, столь похожей на жизнь господ «средней руки». Оказывается, Чичикова тревожит возможность прожить, «не оставивши потомков, не доставив будущим детям ни состояния, ни честного имени». «Герой наш, — комментирует автор, — очень заботился о своих потомках» (VI, 89). Бричка Чичикова, на которую «наскакала коляска с шестериком коней», поневоле вынуждена остановиться — и взору героя предстают две дамы, сидящие в коляске: «одна была старуха, другая молоденькая, шестнадцатилетняя, с золотистыми волосами, весьма ловко и мило приглаженными на небольшой головке» (VI, 90). Автор не спешит передать впечатление, которое дамы (прежде всего, «молоденькая») произвели на Чичикова. На первый план вынесена та бестолковая кутерьма, которую вызвало столкновение экипажей, и описание бытовой неразберихи таково, что сквозь незначительный, случайный эпизод начинает проступать бестолковость, бессмысленность автоматически движущейся жизни. Нелепы, беспомощны в этой ситуации все: господа, кучера, мужики, подошедшие из соседней деревни. Коням в этом эпизоде не случайно отведено немалое место. В поведении людей и коней заметно странное сходство: в их действиях если и есть какая-либо логика, то она столь глубоко скрыта, что постороннему взгляду практически недоступна. Все заняты тем, чтобы поскорее развести экипажи, но, оказывается, далеко не все готовы спешить. В этой куче людей и коней обозначается какая-то своя, особая жизнь. «Чубарому коню так понравилось новое знакомство, что он никак не хотел выходить из колеи, в которую попал непредвиденными судьбами, и, положивши свою морду на шею своего нового приятеля, казалось, что-то нашептывал ему в самое ухо, вероятно, чепуху страшную, потому что приезжий беспрестанно встряхивал ушами» (VI, 91). Не так ли и мужики, получившие возможность понаблюдать новое для них зрелище, не спешат разрешить ситуацию, хотя и дядя Митяй, и дядя Миняй, и все прочие пытаются высвободить перепутавшиеся экипажи. Митяй и Миняй как клоунская пара, один «сухощавый и длинный с рыжей бородой», другой «широкоплечий мужик с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка» (VI, 91), словно разыгрывают сценку на городской рыночной площади, где одновременно и торгуют, и устраивают народные театральные представления, и где балаганные деды зазывают народ, привлекая всех немудреными шутками. Гоголевский текст, не нарушая основной логики повествования, захватывает попутно пласты той жизни, которая располагается рядом с жизнью главных действующих лиц поэмы. Всему здесь находится место: чубарому коню, умудряющемуся засовывать «длинную морду свою в корытца к товарищам, поотведать, какое у них было продовольствие» (VI, 90); некоему Андрюшке, который из наблюдателя выдвигается в действующее лицо, усаживаясь «на присяжного» в то время, когда дядя Митяй и дядя Миняй «сели оба на коренного».

Этому бестолковому или просто непонятному движению и противопоставлено в тексте то оцепенение, в которое неожиданно впадает Чичиков, не отводящий глаз от «молоденькой незнакомки». Экипажи разъехались, дамы скрылись, а Чичиков какое-то время не может прийти в себя. Способность испытать потрясение свидетельствует о живых началах его души, даже если они сохраняются на какой-то невиданной глубине.

Пожалуй, впервые авторское лирическое размышление — о явлениях, случайно встречающихся человеку среди «черствых, шероховато-бледных и неопрятно-плеснеющих низменных рядов» жизни и не похожих «на все то, что случалось ему видеть дотоле» — уравнивает дельца Чичикова с другими лицами, занятыми совсем иными трудами и привыкшими размышлять о литературных и духовных вопросах. Понятия, явно не из чичиковского лексикона («поперек каким бы ни было печалям, из которых плетется жизнь наша, весело промчится блистающая радость…» — VI, 92) оказываются отнесены и к Чичикову, можно сказать, подарены автором герою.

Однако одухотворенное и низменное, высокое и обыденное, как мы помним, в гоголевском тексте всегда располагаются рядом. В прагматичном Чичикове признана способность испытать «чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю жизнь» (там же), но далее сказано, что герой «уже был средних лет и осмотрительно-охлажденного характера» (VI, 92–93), поэтому размышления его о «славной бабенке» выдают прежнего Чичикова, далеко не романтика.

Меняя тональность повествования, переходя от лирического размышления и пафоса к трезвому, аналитическому взгляду на жизнь и вновь отдаваясь мечтам, которые позволяют забыть «и службу, и мир, и все, что ни есть в мире», автор и выстраивает тот всеобъемлющий образ бытия, который нуждался в особой жанровой природе.

Подъезжая к имению Собакевича, Чичиков мог заметить, что дом помещика так же крепок, прочен, монолитен, как он сам. «Вкус хозяина», проявившийся в постройке дома, и становится предметом авторской иронии, а читатель при этом может поразмышлять о соотношении красоты и пользы и о возможности (или невозможности) гармонии между ними. «Зодчий был педант и хотел симметрии, хозяин — удобства и, как видно, вследствие того заколотил на одной стороне все отвечающие окна и провертел на место их одно маленькое, вероятно, понадобившееся для темного чулана» (VI, 94). Читатель может посмеяться над Собакевичем, который приказал «одну колонну сбоку выкинуть», в результате «фронтон тоже никак не пришелся посреди дома», красота, как можно догадаться, при этом была потеснена (или даже вытеснена) пользой. Однако Чичиков замечает, что «на конюшни, сараи и кухни были употреблены полновесные и толстые бревна», «деревенские избы мужиков тож срублены были на диво: не было кирченых стен, резных узоров и прочих затей, но все было пригнано плотно и как следует» (там же). Там, где приходится выбирать между «узорами» и прочностью, лучше выбирать последнее; ведь и в народной эстетике красота сама по себе не абсолютизируется, она всегда функциональна. Любопытно, что во втором томе один из любимейших героев Гоголя, Костанжогло, говорит Чичикову: «Смотрите, погонитесь так за видами, останетесь без хлеба и без видов. Смотрите на пользу, а не на красоту. Красота сама придет» (VII, 81).

Манилов, который любит разные «узоры», гармонии между пользой и красотой также не достиг: в его доме Чичиков замечает иную, чем у Собакевича, но также асимметричность — мебель была обтянута «щегольскою шелковой материей… но на два кресла недостало» и они были «обтянуты просто рогожею». В сопоставлении с героями предшествующих глав Собакевич выглядит если и не выигрышно, то, во всяком случае, в хозяйственном отношении, предсказуемо, надежно. Сравнение его с медведем, лишь, с одной стороны, принижает героя, уподобляет зверю; с другой — вызывает фольклорные, важные для писателя ассоциации: в славянской культуре медведь занимал особое место. Считалось, что встреча с медведем в пути служит добрым предзнаменованием, а съевший сердце медведя исцеляется от всех болезней сразу; шерстью медведя окуривали больных — от испуга и лихорадки; отвар из медвежатины пили от грудных болезней, а когти и шерсть использовали как амулет для защиты от сглаза и порчи.

В легендах утверждалась особая связь медведя и человека: человек якобы был обращен Богом в медведя за убийство родителей, за отказ страннику или монаху переночевать и другие прегрешения. Считалось, что если снять с медведя шкуру, то он выглядит как человек; у него человечьи ступни и пальцы. Он умывается, любит своих детей. Доказательство человеческого происхождения медведя охотники видели в том, что на медведя и человека собака якобы лает одинаково. Также считалось, что медведь близко знается с нечистой силой; что он может одолеть и изгнать водяного, а черт его боится. Чтобы не допустить к скоту «лихого домового», в конюшне вешали медвежью голову. Медведя опасались упоминать вслух и называли «он», «сам», «хозяин», «дедушка», «мельник», «черный зверь», «старый» и т. д. Называли и личными именами: у русских — Миша, Михайло Иваныч, Потапыч, Топтыгин. Образу медведя присуши были также брачная символика и символика плодородия.

Аналогия Собакевича с медведем не так проста, как может показаться. Первое, что она подсказывает нам, — возможность двойной интерпретации героя. Сходство с сильным зверем, хозяином леса, выявляет уверенность Собакевича, его силу, отсутствие каких-то утонченных запросов, а вместе с тем укорененность в жизни, и, следовательно, можно сказать, укорененность героя в национальном бытии, которая ни хороша, ни плоха, а присутствует как данность. Читатель может допустить, что часть тех свойств, которыми народное сознание наделяло медведя, потенциально присуши и Собакевичу. Сила и притягательна, и опасна, может послужить во благо, но может принести и вред. Любопытные рудименты медвежьих способностей героя мелькают в тексте: Собакевич имеет привычку наступать на ноги; зная о ней, Чичиков, идя рядом с хозяином, уступает ему дорогу, но и Собакевич «казалось, сам чувствовал за собою этот грех». В народной традиции переступание медведя через человека приносит пользу; медведь-Собакевич словно хранит бессознательно в своей генетической памяти это знание и старается не наступить, а переступить через ногу рядом идущего человека, что, однако, не всегда ему удается.

Но в тексте встречаются загадочные определения. Говоря о стоящих в гостиной столе, креслах и стульях, автор поясняет: «…все было самого тяжелого и беспокойного свойства» (VI, 96). Что значит «беспокойного»? Рядом с эти словом и прилагательное тяжелый перестает быть качественным и становится относительным. А ведь только что казалось — «все было прочно», хотя и «неуклюже». Мебель Собакевича не просто похожа на медведя, она странным и даже парадоксальным образом одухотворена. Может быть, ее «беспокойство» в том, что «каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: и я тоже Собакевич! или: и я тоже очень похож на Собакевича!» (там же). Мебель похожа на Собакевича, похожа, вероятно, и на медведя. Создается впечатление, что предметы, как и гоголевские герои, озабочены своим статусом, стремятся означить свое существование, их покой и неподвижность мнимы.

Так же и в Собакевиче, сквозь безапелляционность его суждений (вспомним высказывания о чиновниках города: «дурак», «разбойник», «мошенник») проступает совершенно неожиданно (правда, единственный раз) неудовлетворенность своей жизнью. В главе VII в разговоре с председателем палаты Собакевич посетует на то, что ни разу в жизни ничем не поболел. «Нет, не к добру! Когда-нибудь придется поплатиться за это» (VI, 145), — произносит он и даже погружается в меланхолию. Прокомментировать данный фрагмент текста имеет смысл позже, в ходе рассмотрения контекста главы VII, но и здесь можно отметить, что Собакевич хотел бы пройти через все те жизненные коллизии, которые испытывают человека.

Пока же, не задумываясь глубоко о себе, а лишь осуждая других, Собакевич бессознательно сближается с авторами духовных сочинений, укоряющих человека в отступничестве от Божьей правды и веры. Слова, сказанные Собакевичем о полицеймейстере, похоже, недалеки от истины — «продаст, обманет, еще и пообедает с вами» (VI, 97). Михайло Семенович имеет право назвать своих знакомых «христопродавцами», однако высказывание его в целом приобретает и комическую интонацию, а лексика обнаруживает в нем вполне мирского человека: «Все христопродавцы. Один там только и есть порядочный человек: прокурор; да и тот, если сказать правду, свинья» (VI, 97). Собакевичу, однако, нельзя отказать в проницательности: прокурор, действительно, окажется наиболее порядочным человеком, история с Чичиковым поразила его больше других. Пытаясь понять ее смысл, прокурор «стал думать, думать и вдруг… умер» (VI, 207).

Раздавая всем нелицеприятные характеристики, Собакевич упоминает Гогу и Магогу, сравнивая с ними губернатора и вице-губернатора. В данном случае Гоголь использует библейские имена. В Книге пророка Иезекииля описывается Гог, князь в земле Магог, правящий и другими варварскими племенами. Он идет в поход против Святой земли и терпит полное поражение. Магог, как полагают, обозначает Скифию, обширную степную страну к северу и северо-востоку от Кавказа и Каспийского моря. Гог и Магог обозначают державы языческого мира, которые, несмотря на все усилия, направленные против царства Божия, не одолевают его. О Гоге и Магоге как о царях нечестивых народов говорится в сказаниях об Александре Македонском, популярных в Древней Руси; эти сюжеты перешли в народные сказки и лубочные картинки. Собакевич, таким образом, проявляет некоторую культурную эрудированность, точнее, осведомленность. Но характер его высказывания свидетельствует о том, что он знает не столько первоначальный источник — Библию, сколько народное и древнерусское книжное осмысление библейских сюжетов.

Глава построена на последовательном, но принципиально не объясняемом автором чередовании фрагментов, достаточно разнородно представляющих героя. Торг, который ведет с Чичиковым Собакевич, обнаруживает в нем «кулака», как про себя называет хозяина гость. Изворотливый, находящий со всеми общий язык Чичиков испытывает затруднение. О неподатливости Собакевича говорит и его поза, неподвижная, не меняющаяся в ходе разговора. Дважды повторяется; «все слушал, наклонивши голову», в третий раз — «слушал, всё по-прежнему нагнувши голову… Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что всё, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности» (VI, 100–101). Знаменателен этот переход в тексте от описания позы, т. е. внешнего положения человека, к его душе. Чем далее движется поэма, тем настойчивее автор стремится за внешним рассмотреть внутреннее и развернуть сознание читателя к его собственной душе.

В ходе заключения торговой сделки, тем более столь сомнительной, душа Собакевичу совершенно не нужна. Но мы замечаем, что автор говорит не об отсутствии ее у героя, а о том, что она «закрыта… толстою скорлупою». Следуя христианскому пониманию человека, автор никому не отказывает в возможности возрождения, хотя и знает, что без собственных усилий человека это не может произойти.

Сам Собакевич о собственной душе думает менее всего и уж тем более не говорит о ней. А вот категория души в тексте появляется неоднократно, и хотя речь идет о покупке душ умерших крестьян, некоторые восклицания Собакевича (думающего только о выгоде), невольно для самого героя, обнаруживают странность, абсурдность и даже недопустимость происходящего. «Право, у вас душа человеческая все равно, что пареная репа» (VI, 105), — возмущенно говорит Собакевич Чичикову. Таким образом и проступает в гоголевском повествовании «бездна» смыслового «пространства»; герои пребывают в сугубо бытовом измерении, а автору ведомо и другое, и он готов приблизить к нему своих героев, зная о пусть скрытой «толстою скорлупою», но все же живой душе. Автора тем более удручает жизнь, чем более видится в ней, как позже будет сказано, «тьма и пугающее отсутствие света», и чем более иронизирует он над нелепыми героями, тем сильнее его желание увидеть потенциальное устремление к свету в самой жизни.

Переговоры, однако, каждый старается завершить с выгодой для себя, и это почти удается, хотя побеждает скорее Собакевич, который в ходе разговора начинает даже менять позу: он говорит, «уже несколько приподнявши голову», поняв, что может сорвать нечаянный куш. Чичиков вынужден признать: «Кулак, кулак!., да еще и бестия в придачу!» (VI, 107). Но мы замечаем, что этот кулак ведет себя подчас странно. Обходясь до поры до времени краткими высказываниями, он вдруг «вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова» (VI, 102). В какой момент прорезается этот дар слова? — когда он возмущается «христопродавцами» и когда расхваливает умерших крестьян. Но говорит он так, словно никто из них не умирал, ни каретник Михеев, ни сапожник Максим Телятников, ни плотник Степан Пробка, ни Еремей Сорокоплехин, торговавший в Москве. Конечно, ему нужно выигрышно представить «товар», но Собакевич умен, умен и его собеседник, и им не нужно притворяться друг перед другом. Однако торгующий мертвыми душами Собакевич говорит о них: «Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души, а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик» (там же).

В сравнении мертвой души с ядреным орехом содержится, конечно, комический эффект, но абсурдный по смыслу монолог Собакевича свидетельствует и о том, что он прекрасно помнит всех своих мужиков. Рассказ об их талантах увлекает, подчиняет себе героя. Он погружается в стихию народной жизни, с ее бесшабашной удалью, духовным потенциалом, с ее тайной. Собакевич словно оживляет ушедших из жизни крестьян, и в этой способности оценить дар человека он сближается с автором. Автор ему передоверяет сказать то, что сам мог бы рассказать о крестьянах. И в самом восхваляющем народных умельцев Собакевиче начинают проступать черты тех героев, полководцев, портреты которых висят на стенах его гостиной; как Багратион он готов повести народную армию навстречу невиданной победе.

Главу завершает авторское рассуждение о русском народе, о способности его выражаться сильно и метко. Не вырвавшаяся ли на минуту из-под «толстой скорлупы» душа Собакевича, проявившиеся в нем «рысь и дар слова», позволили автору так оптимистично отозваться на живо звучащее русское слово и заметить, что нет другого слова (ни у британца, ни у француза), которое «так бы кипело и живо-трепетало» (VI, 109)?

Категория: ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ПОЭМЕ Н.В. ГОГОЛЯ «МЕРТВЫЕ ДУШИ» | Добавил: admin | Теги: литературная критика, помещичьи главы, творчество Гоголя, Мертвые души, анализ поэмы Мертвые души, образовательный сайт, Чичиков
Просмотров: 151 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
ВИДЕОУРОКИ
ОБУЧАЮЩИЕ ФИЛЬМЫ ПО
   РУССКОМУ ЯЗЫКУ

ОТКРЫТЫЕ УРОКИ ДМИТРИЯ
   БЫКОВА

СКАЗКА

ПОВЕСТЬ ВРЕМЕННЫХ ЛЕТ

ЛЕКЦИИ ПО РУССКОЙ
   ЛИТЕРАТУРЕ


ВИДЕОУРОКИ ЛИТЕРАТУРЫ В
   11 КЛАССЕ


ПИСАТЕЛЬ КРУПНЫМ ПЛАНОМ

ТВОРЧЕСТВО ГОГОЛЯ

ТВОРЧЕСТВО САЛТЫКОВА-
   ЩЕДРИНА


ТВОРЧЕСТВО НЕКРАСОВА

ЛИТЕРАТУРА ВОЕННЫХ ЛЕТ

РОДОВОЕ ГНЕЗДО ПИСАТЕЛЯ

ТЕОРИЯ ЛИТЕРАТУРЫ

***

АНТИЧНАЯ ЛИТЕРАТУРА

МИРОВАЯ ЛИТЕРАТУРА. ХХ ВЕК

ЗАРУБЕЖНАЯ ЛИТЕРАТУРА
***

ЛИТЕРАТУРНЫЕ
   ПРОИЗВЕДЕНИЯ НА БОЛЬШОЙ
   СЦЕНЕ



ПИСАТЕЛИ И ПОЭТЫ

ДЛЯ ИНТЕРЕСНЫХ УРОКОВ

ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКИЕ ЗНАНИЯ

КРАСИВАЯ И ПРАВИЛЬНАЯ РЕЧЬ

ПРОБА ПЕРА

ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ЗНАНИЯ

Поиск

"УЧИТЕЛЬ  СЛОВЕСНОСТИ"
РЕКОМЕНДУЕТ








ПАН ПОЗНАВАЙКО


Презентации к урокам


портрет Пушкина
ВЫШИВАЕМ ПОРТРЕТ ПИСАТЕЛЯ
Друзья сайта

  • Создать сайт
  • Все для веб-мастера
  • Программы для всех
  • Мир развлечений
  • Лучшие сайты Рунета
  • Кулинарные рецепты

  • Copyright MyCorp © 2016  Яндекс.Метрика Яндекс цитирования Рейтинг@Mail.ru Каталог сайтов и статей iLinks.RU Каталог сайтов Bi0