Из всех повестей цикла «Вечеров»,
может быть, наиболее значимой и для самого Гоголя, и для русской литературы
оказалась «Страшная месть»– историческая повесть, действие которой приурочено к
первой половине XVII в., времени борьбы Украины против Речи Посполитой и
Турции за национальную независимость (в этом смысле «Страшная месть» не только
предвещает, но и прямо соотносится с повестью «Тарас Бульба»). Вместе с тем,
повесть носила и легендарно-фантастический характер, заключая в себе магические
темы казни злодея в потомстве, отделения души от тела, апокалиптического
всадника и т. д. В начале ХХ в. поэт-символист Андрей Белый и вообще
выдвинул тезис о нетождественности колдуна и отца Катерины, что послужило
отправной точкой для дальнейших наблюдений над поэтикой «Страшной мести». Казалось
бы, в повести действительно можно обнаружить два эпических уровня: реальный, в
котором разворачивается конфликт между мужем и отцом Катерины, и легендарный.
Сверхъестественное существует на втором уровне, т. е. в легенде.
Причем Гоголь искусно маскирует границу, так что один мир кажется естественным
продолжением второго. Для читателя колдун – отец Катерины, в то время как он –
легендарная проекция последнего. Легенда отрывается от события, которое ее
породило, и становится самостоятельным текстом. Отец Катерины, бывший в ссоре с
зятем, все более приобретает черты страшного колдуна, потому что все, что не
соответствует принципам патриархальной общины, рассматривается как действие
дьявола.
Важно и то, что история страшного
греха и страшной мести, приуроченная к конкретным историческим моментам
(страшный грех свершается при «короле Степане», т. е. Стефане Батории, в
то время как страшная месть отнесена к первой половине XVII в., т. е.
ко временам гетмана Сагайдачного) переводится Гоголем в повести в эмблему или
параболу почти библейского свойства. История распри Ивана и Петра, рассказанная
бандуристом и дающая «ключ» ко всему предшествующему повествованию, в
определенном смысле соотносится с ветхозаветной историей Авеля и Каина. По
своим последствиям грех Петра сопоставим и с прародительским грехом, ибо так
же, как в истории человечества, следствием прародительского греха стала власть
дьявола, которой должен быть положен на Страшном суде предел; также результатом
греха Петра оказалась власть колдуна, ограниченная, впрочем, божеским
правосудием (страшной местью). Древний грех Петра отражается на судьбе его
потомков. Но одновременно он осмысляется Гоголем и более широко,
распространяясь на судьбы всего человечества. Так возникает в финале повести
тема землетрясения, от которого люди страдают «по всему миру», «от одного конца
до другого». Так же возникает и тема закарпатских и галических украинцев,
потерявших в результате раздоров удельных князей свою национальную и
конфессиональную свободу, переводящая братоубийственную распрю Ивана и Петра в
мифоисторический план. При этом зло, разлитое на гигантском пространстве (не
случайно в финале колдун, он же отец Катерины, дан как апокалиптический
всадник), не исключает конечной победы Добра, которая есть результат борьбы
космических сил, а не человеческих заслуг героев. Но тем самым победа Добра
перемещается в область сверхъестественного, и человеку дано познать его лишь
после того, как он падет жертвою зла. Так намечается у Гоголя схема «Ревизора»
и «Мертвых душ», где победа зла в видимом мире разворачивается на фоне
идеального, желаемого, а потому в итоге все же реального триумфа добра.
При этом в повести, которая, как и
большинство остальных повестей цикла «Вечеров», возникала на пересечении двух
мощных традиций: западно-романтической (преимущественно немецкой) и
национально-украинской, Гоголь умело смешивал элементы народной традиции с
элементами современного, индивидуального повествования. В этом смысле
поэтический мир, созданный молодым Гоголем, наиболее близок поэтическому миру
литературной сказки, Kunstmarchen, разработанному
в немецкой литературе, в том числе Л. Тиком и
Э. Т. А. Гофманом. Именно романтическая эстетика преобразовала
прагматический в своей основе мир народной былички, где умение вести себя с
нечистой силой уже является залогом победы над ней, в особый художественный
мир, где человек далеко не всегда способен противостоять космическому злу. В
русле романтической эстетики – обнаруженное в «Страшной мести» (построенной на
фолькорном материале), личное отношение к происходящему, те самые «хвостики
душевного состояния», о которых впоследствии писал Гоголь применительно к
«Вечерам».
Именно этот автобиографизм «Вечеров»
в целом, и в особенности «Страшной мести», и открыли на рубеже XIX и
XX вв. символисты. Сначала о нем заговорил В. В. Розанов в
статье «Магическая страница у Гоголя», истолковав сюжет повести как попытку
Гоголя «непостижимым образом рассказать <…> сюжет Библии о Лоте и дочерях
его…», а в фигуре колдуна усмотрев проекцию самого Гоголя: «Он вывел целый
пансион покойниц, и не старух, а все молоденьких и хорошеньких. Бурульбаш
сказал бы: «Вишь, турецкая душа, чего захотел». И перекрестился бы».
Своеобразное отображение гоголевского творчества увидел в колдуне Брюсов.
«Действительность изменялась в созданиях Гоголя, как изменился колдун «Страшной
мести», приступив к волхвованию. <… > Гоголь сам оставил нам намек, что
именно в таком направлении он всегда и вел работу» (статья «Испепеленный»,
1909). Андрей Белый сравнил Гоголя с колдуном, убегающим от «всадника на
Карпатах», а любовь Гоголя к России уподобил любви колдуна к Катерине. А
Д. С. Мережковский в книге «Гоголь и черт» обратил внимание на почти
текстуальное совпадение духовного завещания Гоголя со словами колдуна в «Страшной
мести»: «В духовном завещании Гоголя сказано: «Я бы хотел, чтобы по смерти
выстроен был храм, в котором бы производились поминки по грешной душе… Я бы
хотел, чтобы тело мое было погребено, если не в церкви, то в ограде церковной,
и чтобы панихиды не прекращались»». Это напоминает колдуна в «Страшной мести».
|