Поразительным образом самая
«реалистическая» повесть Гоголя в составе «Вечеров» показалась читателям и
самой таинственной. Впрочем, в определенную литературную традицию она все же
вписывалась. Скрытая ирония автора и обрыв текста на том месте, где только и
должно было начаться действие, воскрешали в сознании читателей того времени
роман «Жизнь и мнения Тристрама Шенди». Неоконченность повести, мотивированная
утратой (полной или частичной) рукописи, в том числе обусловленной кулинарными
причинами – был также прием, широко распространенный в литературе конца XVIII –
начала XIX в. Более всего непонятным показалось ее место в «Вечерах»,
поскольку по своей стилистике она примыкала, скорее, к последующему циклу
«Миргород». «Вещь неоконченная или, лучше сказать, только начатая, где уже
намечается поворот от бездумного, беззаботного, показного творчества «Вечеров»
к тому высшего порядка глубокому, проникновенному творчеству, которого первые
всходы мы находим в двух частях «Миргорода»», – писал
Д. Овсянико-Куликовский. – Гоголь явно ищет здесь новых средств
изображения человека, нового, более углубленного развития комического
характера. <…> «Замена схематических порядков, добродетелей и слабостей
«чудачествами» давала возможность индивидуализировать образы, связывая их с
социально-бытовыми условиями. <…> беглыми характеристиками намечается в
творчестве Гоголя тема пошлости». Герой подан в противоречивом авторском
освещении: «как обыватель <… > он близок к своему окружению, <… >
но как «кроткая» душа он им противостоит. Здесь начало очень важной линии
гоголевского творчества: разоблачение социальной пошлости».
И впрямь, действие повести было
перенесено из народной среды, характерной для предыдущих повестей, в сферу
мелкопоместного быта; время действия отнесено не к условному историческому
времени, а к современности, что опять-таки сближало повесть с более поздними
произведениями Гоголя (так, характер чтения Шпоньки напоминал чтение Ивана
Ивановича в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном
Никифоровичем»; описание жизни офицеров П*** пехотного полка, в котором служил
Шпонька, предвещало соответствующее описание в «Коляске», а сцену между сестрой
Сторченка Марьей Григорьевной и Шпонькой можно рассматривать как «первый этюд»
к знаменитой «любовной сцене» в «Женитьбе»). Наконец, сам образ Шпоньки уже
предвещал в некотором смысле Акакия Акакиевича Башмачкина (манера Шпоньки
разговаривать незаконченными предложениями и частицами, отозвавшаяся затем в
«Шинели»). Как отметил Андрей Белый (статья «Гоголь»), под пером Гоголя даже
это ничтожество обнаруживает свою привлекательную сторону:
«А все эти семенящие, шныряющие и
шаркающие Перепенки, Голопупенки, Довгочхуны и Шпоньки – не люди, а редьки.
Таких людей нет; но в довершении ужаса Гоголь заставляет это зверье или репье
<… > танцевать мазурку, одолжаться табаком и даже более того, –
испытывать мистические экстазы, как испытывает у него экстаз одна из редек –
Шпонька, глядя на вечереющий луч».
И все же современный прозаический
быт повести о Шпоньке, внешне казалось бы не имеющий ничего общего с
героическим прошлым (и даже совсем недавним прошлым, как, например, в повестях
«Сорочинская ярмарка» и «Майская ночь») казаков, обнаруживал, тем не менее,
неявную с ним соотнесенность. Так, село Хортыще, в котором живет Григорий
Григорьевич Сторченко, неявно напоминало у Гоголя об исторических временах
Сагайдачного, соединяя тем самым повесть о Шпоньке с историей пана Данила в
«Страшной мести». А упоминание П*** пехотного (карабинерного) полка, в котором
служил Шпонька, делало его в определенном смысле потомком тех запорожцев,
которых Екатерина II хотела «повергать» в карабинеры в «Ночи перед
Рождеством».
К тому же повесть «Иван Федорович
Шпонька и его тетушка» обнаруживала те же поэтические принципы, что и остальные
повести цикла. Так, в мотиве множащихся жен можно было увидеть характерный для
Гоголя мотив нарушения естественных законов существования, описанный и в других
повестях цикла, где мертвецы оживают, вещи сами приходят в движение, целое
расчленяется (красная свитка), единичное множится. Для повести характерна была
та же сказовая манера письма, что и для других повестей цикла, при том, что
здесь эта сказовая манера достигала в своем роде кульминации: из всех повестей,
входящих в «Вечера», повесть «Иван Федорович Шпонька и его тетушка» –
единственная, в которой обыгрывался сам процесс фиксации устной речи и перевода
ее в письменную (как следует из предисловия, повесть записана собственноручно
рассказчиком – Степаном Ивановичем Курочкой: «взял и списал»).
Иными словами, в повести о Шпоньке
Гоголь изображал все ту же Диканьку, но переставшую быть собой, лишенную
обаяния и чародейства. Свадьба, которая до сих пор была делом веселым и легким,
становится кошмаром. Вне «Вечеров» повесть о Шпоньке могла бы восприниматься
как занятное сочетание пародии на эпигонов Стерна с бытовыми зарисовками. В
книге же, как пишет современный критик, повесть показывает, как можно не
разглядеть Диканьку, в ней же находясь.
Точки зрения исследователей на
первую книгу Гоголя, несмотря на все различия между ними, помогают выявить
главное: «Вечера на хуторе близ Диканьки» представляют собой романтические
повести. Они проникнуты духом романтического историзма, в них господствуют
яркая контрастность письма, буйство красок, передающих живой, естественный,
душевно здоровый, цельный, веселый и какой-то мере идеальный мир славянской
(украинской) древности. Однако этот мир уже коснулась нравственная порча:
отдельные персонажи корыстны, их влекут чины, съедает пошлость. Добро и зло
вступили в борьбу друг с другом. К концу всего цикла появляются персонажи
(Шпонька), в которых духовное начало увяло и съежилось. С особенностями
романтического повествования связаны и циклизация повестей, и множественность
рассказчиков при первенстве одного – Рудого Панька. Вместе с тем в «Вечерах на
хуторе близ Диканьки» проявилась и индивидуальная манера Гоголя. Диканька с ее
вечерами и хуторами – особый мир, определяемый не географией, а духовными
началами, который простирается в пространстве и во времени. И по ту сторону
Диканьки, и по эту сторону Диканьки – таково пространство «Вечеров». Стало
быть, Гоголь мог писать только тогда, когда он обнимал тот или иной мир
целиком, когда этот особый мир представал цельным и когда в нем было одно
объединяющее начало. В «Вечерах» такой общей идеей была идея естественного,
душевно здорового, духовно насыщенного и веселого, жизнерадостного бытия. Тот
же принцип построения характерен и для «Миргорода», и для «Петербургских
повестей», и для конфликта «Ревизора» («сборный город», откуда «хоть три года
скачи, не до какого государства не доедешь»), и даже для «Мертвых душ». В
дальнейшем творчестве Гоголь продолжит циклизацию повестей, но духовное начало,
свойственное миру «Вечеров», скукожится и померкнет. Это станет очевидным уже в
новом повествовательном цикле «Миргород».
Следующий после окончания «Вечеров
на хуторе близ Диканьки», 1833 год для Гоголя – один из самых напряженных и
мучительных. В «ужасном» для него 1833 г. (письмо Погодину от 28 сент.
1833 г.) Гоголь начинает писать свою первую комедию «Владимир 3-й
степени», но, испытывая творческие трудности, работу прекращает. В это время
чуть ли не основным направлением своей деятельности он считает изучение истории
– украинской и всемирной. Правда, задуманные в это время капитальные труды по
истории Гоголь не осуществил, но от них остаются предварительные разработки:
«План преподавания всеобщей истории», «Отрывок из истории Малороссии». Гоголь
мечтает о занятии кафедры всеобщей истории в новооткрытом Киевском
университете. В июне 1834 г. он определен адъюнкт-профессором по кафедре
всеобщей истории при Санкт-Петербургском университете. В то время, как о своих
трудах по истории он широко оповещает друзей, свои следующие после «Вечеров»
повести он пишет в глубокой тайне. Это – те самые повести, что войдут в два его
последующих сборника: «Миргород» и «Арабески», оба вышедших в Петербурге в
1835 г.
|