Разочарованный в Европе и
европейской системе ценностей, Герцен с начала 1850-х годов – и чем дальше, тем
определеннее – обращает свои взоры к России, отныне связывая с ней и только с
ней (как бы в пику не оправдавшей его надежд Европе) свои, не уничтоженные до
конца революцией 1848 г. чаяния и упования на грядущее преображение мира.
В сознании Герцена – писателя и философа – происходит глобальная перестройка
жизненных ориентаций и культурных приоритетов. Бывший западник, теперь он ищет
поддержки у славянофилов, находя близкие себе идеи в их жестком
противопоставлении «дурной», «вырождающейся» Европы, изначально лишенной
духовной жизни и пробивающейся ее суррогатами, и России как кладезя духовных
сокровищ, которые пока не видны высокомерному западному уму, но когда-нибудь
проявятся во всей своей неимоверной энергетической мощи. Вслед за славянофилами
Герцен поэтизирует сохраненный в русской крестьянской среде общинный дух
взаимной любви и бескорыстной помощи ближнему и видит в нем альтернативу
распространенному на Западе эгоистическому торгашескому духу буржуазного
накопительства. В то же время герценовское понимание общины отличается от
славянофильского. Если для традиционалистов-славянофилов вера русского
крестьянина-общинника в Бога и царя как его «земного заместителя» есть условие
национальной крепости и единства России, то для Герцена Бог и царь, живущие в
сознании русского крестьянина, есть то, что как раз мешает ему выйти к
горизонтам подлинной умственной, а следовательно, и политической свободы.
Только просветив невежественное крестьянское сознание, избавив его от идолов
царя и Бога, можно надеяться на появление в крестьянской среде импульса
революционного противостояния деспотической государственности. В крестьянине,
таким образом, должна пробудиться независимость «лица», личности, способной
оказать отпор государственному насилию и произволу. Однако при сохранении
коллективистского, общинного духа, как бы страхуемая им, обретшая независимость
личность не сможет превратиться в заботящегося только о своем кошельке
буржуазного индивидуалиста западноевропейского толка. Отказав Европе в
способности к революционному преобразованию действительности, Герцен перенес
свои надежды на Россию. То же произошло и с идеей социализма: если социализм,
рожденный на волне ненависти к буржуазному строю, не может быть осуществлен на
своей родине – в Европе, то он может обрести второе рождение в молодой и полной
тайных могучих сил России, чья давняя предрасположенность к общинным формам
жизни толкуется Герценом как инстинктивное нащупывание и предощущение
социалистического идеала.
Не без определенного
влияния Бакунина, ставшего к тому времени ярким теоретиком революционного
анархизма и бунтарского социализма, и своего ближайшего друга Огарева,
разделявшего многие бакунинские воззрения, Герцен создает целое историософское
учение о судьбах Европы и России, которое любопытным образом синтезировало в
себе элементы западнических, славянофильских и социалистических идей и
концепций и оказало воздействие на взгляды не одного поколения оппозиционной
русской интеллигенции, начиная от народников 1870-х годов и кончая
эсерами-максималистами и поздним А. А. Блоком – автором поэмы
«Двенадцать» и стихотворения «Скифы». В современности, полагал Герцен,
действуют три мощные силы, начала или фактора, во многом изоморфные тем,
которые формировали облик Европы на рубеже старой и новой эры. В древности это
были: «сила» Римской империи, внешне могучей, но разлагающейся изнутри, потому
что пришел срок ее исторической гибели; «сила» вторгшихся на территорию Рима
варварских германских племен, диких, грубых, враждебных цивилизации и культуре,
но зато исполненных энергии, стихийного буйства свежих играющих сил; и,
наконец, третья – духовная – «сила» евангельского учения, облагородившая и
очеловечившая варваров-завоевателей и послужившая основой заложенной ими на
развалинах языческой Римской империи новой христианской цивилизации. В нынешних
условиях разлагающемуся Риму соответствует вырождающаяся цивилизация Западной
Европы. Германским варварским племенам соответствуют юные славянские народы,
которым вскоре предстоит выйти на историческую арену и удивить держащихся за
свою цивилизованность европейцев стихийной «скифской» мощью (Герцен придерживался
теории, что скифы были предками славян). Евангельскому же учению соответствует
учение социализма – новой атеистической религии, высвобождающей здоровое
этическое ядро христианской вести из-под вековых церковных,
государственно-монархических и новейших буржуазных искажений и призванной
одухотворить и возвысить современных славянских варваров.
Намеки на этот круг идей
появляются уже в кризисной книге «С того берега», окончательное оформление
получая в статьях «Русский народ и социализм» (1851), «Русское крепостничество»
(1852) и в историко-публицистическом сочинении «О развитии революционных идей в
России» (1851). В данном сочинении Герцен предпринимает попытку рассмотреть
развитие русской социальной и политической мысли, а также культуры и искусства
как пребывающих в постоянном и потенциально революционном конфликте с
«чудовищным» самодержавием, пресекающим всякий свободный поиск истины и с
фанатическим упорством губящим лучших представителей русской интеллигенции,
готовых искренне служить делу преобразования Отечества на началах истинной
гуманности и широкого демократизма. Но ярче всего антиевропейские настроения
Герцена в сочетании с апологией «скифской» стихийности русского народа, якобы
заключающей в себе невероятные духовные богатства, превосходящие все достижения
западной цивилизации, сказались в очерковом цикле «Концы и начала» (1862–1863).
Идеи цикла были с восторгом восприняты Бакуниным и Огаревым и безжалостно
высмеяны Тургеневым в его романе «Дым». Во второй половине 1860-х годов Герцен
начинает понемногу освобождаться от влияния Бакунина и подвергает критическому
переосмыслению его и свою концепцию русской стихийности, чреватой великим
революционным взрывом, в огне которого должна сгореть и обновиться немощная
европейская культура. Так, в цикле писем «К старому товарищу» (1869),
написанном незадолго до смерти, он непосредственно обращается к Бакунину с
призывом отказаться от поэтизации стихийных начал русского духа, поскольку
бунтарский импульс без умственного, интеллектуального освобождения человека не
приведет ни к чему, кроме бессмысленного разрушения культурных богатств,
накопленных человечеством за века его существования, и прямо указывает на
опасную двусмысленность знаменитой формулы великого анархиста «разрушение есть
творческая страсть».
|