Довольно долго, с самого триумфа символистов, проза
занимала в русской литературе второстепенное место. Закат ее завершился в
1918–1921 гг., когда за все три года практически не появилось ни одного
нового романа или повести. В 1921–1922 гг. первым результатом
возрождения книжной торговли стало появление в печати великого множества
стихов, написанных в беспечатные времена. Но за этим последовало возрождение
художественной прозы, ставшее самым выдающимся литературным фактом последних
трех лет (1922, 1923, 1924). «Западные» тенденции, о которых я только что
говорил, являются боковым, в сущности, и незначительным течением, и новая проза
прежде всего является глубоко, фундаментально, сознательно, даже агрессивно
русской. Несмотря на индивидуальные различия, она обладает несколькими
основными чертами, характерными для всего движения: прежде всего подчеркнутым
«формализмом» и орнаментализмом, особо упирающими на стиль и манеру и
практически теряющими из виду тему; везде видно влияние Ремизова на стиль, Белого
и Замятина – на конструкцию. Только теперь, после 1921 г., полностью
осознаешь масштабы их влияния на русскую литературу. Ремизов (и из
старых – Лесков) ответственны за почти полное преобладание сказа
(имитации разговорного языка) и любовь к словесным курьезам; Белый – за
стремление писать ритмично и за метод «пересечения плоскостей» и «разъединения
поверхностей», исключающий прямое повествование, почему русские рассказы
выглядят как картины кубистов. Но при всем этом новая литература реалистична,
даже агрессивно реалистична в английском смысле слова: крайний орнаментализм
стиля идет рука об руку с предельным натурализмом описаний всего
отвратительного, всего, что было «табу»: здесь Пильняк и Бабель оставили
Горького и Андреева далеко позади.
Русская литература живет под очень внимательным и не
всегда доброжелательным оком коммунистической партии, ее цензоров и официальных
критиков. Я уже объяснял в другом месте значение слова «попутчик» и отношение к
«попутчикам» разных секторов партии. Молодые романисты все – попутчики, и
более или менее отвечают коммунистическому требованию – быть
«современными» и революционными. Они современны, потому что сюжеты их взяты из
русской сегодняшней жизни; они революционны, потому что их сегодняшний
день – это революция; к тому же они большевики, в том смысле, что их
отношение к революции не враждебно: но в них нет ни капли истинно
коммунистического духа, пусть даже некоторые их них члены партии. В этом
отношении даже у Маяковского, не говоря уже об Асееве, нет аналога среди замечательных
прозаиков современности. Отношение этих молодых писателей к большевистской
действительности, которую они описывают, может быть названо «незаинтересованным
интересом» и художественным любованием великими катаклизмами, вызванными по
воле русской нации, с оттенком бесспорной национальной гордости исключительным,
бескомпромиссным и самобытным характером русской революции.
Писатели, о которых я собираюсь говорить, не составляют,
конечно, всей посленэповской русской литературы. Есть кроме них писатели
старшего поколения, о последних произведениях которых я уже говорил; есть и
устарелые реалисты прежнего образца, которые начали писать поздно и потому
кажутся молодыми (как, например, Пантелеймон Романов, р. 1884), напечатавший
две первые части огромного и скучнейшего романа Россия, по-видимому,
имеющего целью дать синтез новейшей русской истории; есть пролетарские
писатели, большинство которых – неуклюжие неоперившиеся птенцы, которым
надо работать и учиться, прежде чем они смогут произвести на свет что-нибудь
значительное. Писатели, о которых я тут говорю, – литературный пик
поколения, родившегося примерно между 1892 и 1900 гг., причем писатели, а
не журналисты. Эти-то писатели и есть самый интересный и ценный факт
сегодняшней русской литературы.
Первый из новых писателей, обративший на себя общее
внимание, был Борис Пильняк (псевдоним Бориса Андреевича Вогау, смешанного
русско-немецкого происхождения, р. 1894 г.). Он начал писать до революции (в 1915 г.), но
ранние его вещи неоригинальны и отражают самые разные влияния, больше
всего – Бунина. В 1922 г. появляется его «роман» – Голый
год, который произвел нечто вроде сенсации как своим сюжетом, так и новой
манерой. Этот роман не роман вовсе: характерное для новой русской прозы
отсутствие повествовательности достигает тут своего предела. Это, скорее,
симфония, разворачивающаяся по законам, изобретенным автором, задуманная как
панорама России в родовых муках революции и Гражданской войны. Главное
литературное влияние, которое тут ощущается – влияние Петербурга
Андрея Белого. Как и Петербург, это, прежде всего, философия истории:
единственный реальный персонаж книги – Россия, Россия как стихийная сила и
историческое единство. Революция для Пильняка – это восстание крестьянских
масс и низших классов против нерусского государственного устройства
Петербургской империи. За Голым годом последовали Иван-да-Марья
(1923), Третья столица (1923) и множество коротких «повестей» того же
характера. «Романы» и «повести» Пильняка можно рассматривать как политический
журнализм высокого класса, принявший форму музыкальной фуги. К сожалению,
Пильняк слишком туп, некультурен (несмотря на поверхностный лак «символистской»
культуры) и безыдеен, чтобы его концепция русской истории представляла
какой-либо глубинный интерес. Манера его, в значительной степени развивающая
манеру Андрея Белого, в деталях, однако, принадлежит ему самому: она построена
на широких панорамах и массовых эффектах, с изобилием исторических аллюзий и
сознательном использовании «пересекающихся плоскостей», – так, чтобы линия
повествования (если его можно так назвать) то и дело резко обрывалась и потом
подхватывалась вновь в другой географической и конструктивной точке. Он доходит
до того, что ради «пересечений» и «разъединений» вставляет в свои произведения
куски из чужих книг: Третья столица содержит длинные цитаты из Господина
из Сан-Франциско и из рассказа Всеволода Иванова. В целом, манера
Пильняка – тупик и не более чем курьез. Его «романы» были бы жалки, если
бы не подлинный дар яркого, реалистического живописания, благодаря которому в
голой пустыне его исторических рассуждении возникают освежающие островки. Глава
Голого года – Поезд № 58, – рассказывающая о езде по
Советской России в 1919 г., –
великолепный пример его грубого, неподслащенного и откровенного натурализма.
Ксения Ордынина в книге Иван-да-Марья, дворянская девушка, ставшая
агентом ЧК и совершающая неслыханные жестокости на почве своего полового
извращения (она говорит, что для нее революция «пахнет половыми
органами») – страшная и достоверная, хоть и, разумеется, непривлекательная
фигура. Пильняк побывал в Англии (в 1924 г.) и написал книгу Английские
рассказы (1924), но о них – чем меньше, тем лучше, ибо они просто
глупы до невероятности.
Манера Пильняка получила распространение. Ему подражают
многие молодые писатели. Самый видный из «пильняковцев» – Н. Огнев;
его повести о революции (Евразия и Суд республики) воспроизводят
манеру Пильняка с несколько большей логичностью и вводят более крепкий костяк в
повествование. Влияние Белого, в более притушенной форме, ощущается в
произведениях Владимира Лидина (род. 1894), который начинал в 1915 г. как
последователь Чехова и последние книги которого посвящены описанию «советских
будней» в Москве. Это, как и многое в современной литературе, описание без
повествования: витиеватый и притязающий на большее вид художественного
журнализма.
Леонид Максимович Леонов (род. 1899 г. в
Москве) принадлежит к более молодому поколению. Первые его рассказы появились в
1922 г.
Большая часть их выдержана в ортодоксально-ремизовской сказовой манере, где
внимание читателя привлекается в первую очередь к орнаментальной фактуре стиля.
Он еще не проявил своего истинного лица, но доказал выдающуюся литературную
одаренность в произведениях, очень отличающихся друг от друга по стилю. Он в
принципе pasticheur (имитатор), но pasticheur высокого класса. Конец
мелкого человека – мастерской пастиш Достоевского. Записи некоторых
эпизодов, сделанные в городе Гогулеве Андреем Петровичем Ковякиным до
тонкости воспроизводит жаргон полуобразованного приказчика в заштатном городке.
Критики-коммунисты учуяли в Леонове опасный дух сочувствия и сострадания к
«мелкому человеку», чье благосостояние было принесено в жертву революции и
готовы отказать ему даже в звании попутчика. Особо от прочих его вещей стоит Туатамур
(1924), оригинальнейшая поэма в прозе, написанная от лица одного из
чингиз-хановых военачальников и рассказывающая о поражении русских при Калке
(1224) с точки зрения монголов-победителей. Написана она с великолепной
энергией и крепостью стиля и пересыпана тюркскими словами и оборотами. Она
дышит дикой, жестокой поэзией кочевых степей. Это одно из самых оригинальных
явлений новой русской прозы.
В Петербурге возрождение художественной прозы
происходило вокруг «Серапионовых братьев», братства писателей,
сформировавшегося в основном из слушателей замятинской студии, которым
покровительствовал Горький и на которых влиял Шкловский. Туда входили
поэты – Тихонов, Познер и Елизавета Полонская; критик Груздев, драматург
Лунц, прозаики – Каверин, Слонимский, Федин, Зощенко, Никитин и Всеволод
Иванов. В 1922 г. о «Серапионовых братьях» очень шумели, и их
автобиографии (написанные в кокетливом и небрежном стиле, введенном Шкловским)
стали известны читающей публике раньше, чем они опубликовали свои произведения.
Между «Серапионовыми братьями» мало общего; даже если исключить крайних
западников Каверина и Лунца, остальные похожи друг на друга не больше, чем
большинство молодых писателей. Николай Никитин (р. 1896) – ученик
Замятина, крайний орнаменталист, в запутанных рассказах которого почти
невозможно разглядеть линию повествования. Всего характернее для него эпизоды
из Гражданской войны, рассказываемые с нарочитой холодностью и без всякого
сочувствия. Один из лучших – Камни, эпизод войны в Карелии: белые
занимают деревню, приказывают крестьянам выдать председателя сельсовета, казнят
его и велят выбрать старосту; потом белые уходят и приходят красные,
приказывают выдать старосту, казнят его и опять создают сельсовет. Мораль
рассказа та, что жизнь деревни и жизнь Матери-земли одна и та же – что под
красными, что под белыми, – и времена года сменяются независимо от людских
раздоров.
Михаил Зощенко (1895) – более повествовательный
писатель: он тоже орнаменталист, но его орнаментализм – чистый сказ,
идущий от Лескова. Его рассказы – простые анекдоты о войне или советской
жизни, рассказанные забавным сленгом полуобразованного капрала. Зощенко прежде
всего великолепный пародист. Он пишет замечательные пародии, и главное
достоинство его писаний – абсолютно верная интонация. Михаил Слонимский и
Константин Федин еще не обрели своей манеры, но Федин (р. 1892) писатель
многообещающий. Первый опубликованный им рассказ (Сад, 1922) –
отличное упражнение зрелого писателя в бунинском стиле. Но он не стал
продолжать в этой манере: недавно опубликованные фрагменты большого романа,
широко задуманного, с большим историческим и социальным охватом, написаны в
прямой, энергичной конструктивной манере, почему его появления в полном виде
ожидаешь с нетерпением.
Наиболее замечателен из «Серапионовых братьев» Всеволод
Иванов (р. 1895). Но он стоит особняком – он родом из Сибири и «сам себя
сделал». Жизнь его романтична и полна авантюр: он был и факиром, и наборщиком,
и пережил много злоключений в 1918–1920 гг. во время Гражданской войны в Сибири.
Не раз он находился на волосок от смерти. Первую свою книгу он набрал сам (она
была издана в 1919 г.
на станции Тайга, в Центральной Сибири). В 1921 г. он приехал в
Петербург, был принят Горьким и стал одним из «Серапионовых братьев». Сюжеты
для своих книг он брал из Гражданской войны в Сибири, которая особенно богата
ужасами и острыми положениями. Но Иванов рассказывает о них как о чем-то само
собой разумеющемся, чуть ли не в скобках, в придаточных предложениях. Он очень
плодовит, и его проза, хоть и орнаментальна, но не отделана. В ранних его
книгах заметен лиризм пантеистического толка, но из более поздних он
старательно вытравлен. Он мастер массовых сцен и атмосферу Гражданской войны,
когда вся страна стоит дыбом и каждый каждому враг, когда человек не знает,
кого больше бояться – стаи волков или вооруженного человека, –
передает с большой силой. В ранних романах не хватает повествовательного
костяка, но он постепенно учится рассказывать, и в последнем романе Возвращение
Будды (1921) его манера становится более прямой, не утрачивая умения
создавать атмосферу. Его шедевром пока остается Дите – рассказ
сильный, сжатый и великолепно построенный. Его жалко пересказывать, до того
мастерски, до того неожиданно он построен. Он был переведен на французский язык
и мог бы стать великолепным введением в новую русскую литературу для
англоговорящей публики (так у переводчика).
Не один Всеволод Иванов описывал Гражданскую войну в
Сибири. Она стала также сюжетом рассказов Вячеслава Шишкова и его романа Ватага
(1924). Шишков хорошо пишет по-русски и более традиционный рассказчик, чем
большинство его современников. В его романе немало мелодраматических
эффектов и даже есть налет сентиментальности. Другая сибирячка – Лидия
Сейфуллина (род. в 1889 г.
под Орском – это административно еще не Сибирь, но уже за Уралом). Она
более старомодна и менее смела, чем Иванов или Пильняк, и пишет, в сущности, в
старой доброй реалистической манере девятнадцатого века с легким привкусом
устаревшего (ему уже лет двадцать пять) модернизма. Дух ее писаний более
совместим с ортодоксальным коммунизмом, чем у других писателей такого же
значения; для нее революция не смерч и не катаклизм, а медленный процесс
просвещения. Ее коммунисты – герои света, и любимая тема ее
рассказов – сотворение коммуниста (Правонарушители, Перегной,
Виринея). Достоинства ее – прямой и честный повествовательный дар и
великолепный, скрупулезно-реалистический диалог. Она не коммунистка, но,
учитывая ее данные, легко понять, что она стала баловнем коммунистической критики.
Коммунист по паспорту, но вовсе не ортодоксальный
коммунист по духу – Артем Веселый. Он написал очень мало, но проявил себя
как мастер удивительной и освежающей оригинальности. Он тоже орнаменталист, но
его орнаментализм на удивление свободен от книжности и «поэтичности». Проза его
энергична. Она вибрирует таким жизненным напором, что по выразительности
приближается к стиху. У него крайне своеобразный метод построения вещей,
чудесно соответствующий эффекту массовости: воспоминание о том, как красные матросы
гуляли в Новороссийске весной 1918 г. (Вольница), –
оригинальнейший шедевр, полифония голосов, сливающихся в массовую картину
огромной выразительности. Такого в литературе еще не бывало, и это обеспечивает
Артему Веселому совершенно особое место.
Последний по времени величайший успех русской
прозы – И. Бабель, который обещает затмить всех послереволюционных
прозаиков. Первый рассказ Бабеля появился в 1916 г. в Горьковской
Летописи и ничего особенного не обещал. После этого он исчез из
литературы на семь лет. В 1920 г. он принимал участие в польской
кампании Буденновской красной конницы. В 1923 г. в литературных
журналах стали появляться его короткие рассказы – и они сразу создали ему
славу первоклассного писателя. Многие сегодня считают его первым из молодых, и
его слава дошла даже до эмигрантской печати. Самые типичные для него
рассказы – те, что войдут в книгу Конармия, – его впечатления
от службы в казацкой армии Буденного. Они очень короткие, редко больше чем в
несколько сот слов. В сущности, это журналистские впечатления – choses
vues (то, что видел) – или трагические анекдоты. Но рассказаны они со
сдержанной силой, делающей их подлинными произведениями искусства. Они героичны
по существу, это фрагменты огромного эпоса, которые ближе к старым балладам,
чем к чему бы то ни было современному. В связи с ними поминали Тараса
Бульбу, героический казацкий роман Гоголя; и в самом деле, Бабель не
избегает самых традиционных красот, самого обычного пафоса. Только он дает им
новое обрамление. Его рассказы – о крови и смерти, о хладнокровных
преступлениях, о героизме и жестокости. Один из любимых его сюжетов –
единоборство. В нем всегда есть крупица иронии, которая не разрушает, а
усиливает героический пафос. Он любит предоставлять слово самим героям, и
сочетание великолепно воспроизведенного жаргона красных казаков, набитого
диалектальными нарушениями и плохо переваренными революционными штампами, с
эпическим масштабом их подвигов – характерно для Бабеля. Эта пряная смесь
еще и приправлена грубостью, исключительной даже и сегодня, когда
несдержанность стала столь обычным достоинством. Для Бабеля никакие табу не
существуют, и самые грубые слова у него стоят рядом с почти викторианской
поэзией. Его мир – это мир вверх тормашками, где люди живут по законам,
весьма отличающимся от законов европейской гостиной, где так же легко убивать,
как умирать, и где жестокость и грязь неотделимы от храбрости и отваги.
Огромный талант Бабеля заставляет читателя мгновенно принять законы этого мира
и понять его логику. Он непревзойденный мастер сказа, и это качество
присутствует и в его Одесских рассказах, повествующих об удивительных
подвигах знаменитого еврейского бандита и написанных характерным
русско-еврейским жаргоном.
|