Константин Николаевич Леонтьев родился в 1831 г. в
родительском имении Кудиново (близ Калуги). В своих воспоминаниях он
оставил нам яркий портрет матери, оказавшей на него в детстве большое влияние,
и глубокую привязанность к которой он сохранил на всю жизнь. В свое время
он поступил в гимназию, потом в Московский университет, где изучал медицину.
Попал под влияние тогдашней «человеколюбивой» литературы и стал горячим
поклонником Тургенева.
Под влиянием этой литературы он написал в 1851 г. пьесу,
полную болезненного самоанализа. Он отнес ее к Тургеневу, которому пьеса понравилась,
так что по его совету ее даже приняли в журнал. Однако цензура ее запретила.
Тургенев продолжал покровительствовать Леонтьеву и некоторое время считал его
самым многообещающим молодым писателем после Толстого (чье Детство
появилось в 1852 г.).
В 1854 г., когда разразилась Крымская война, Леонтьев был на
последнем курсе; студентам-медикам последнего курса было разрешено, если они
отправятся на фронт, получить диплом, не заканчивая учения. Леонтьев пошел
добровольцем в Крымскую армию в качестве хирурга. Он работал в основном в
госпиталях, работал много, потому что страстно любил свою работу. Примерно в
это время он разработал свою парадоксальную теорию эстетического имморализма,
иногда принимавшую странные формы; так он рассказывает в своих прекрасных
воспоминаниях, что поощрял мародерство в казацком полку, к которому был
прикомандирован. Но сам он оставался щепетильно честным. Он принадлежал к тем
немногим нестроевым в Крымской армии, которые имели возможность
обогатиться, – но этой возможностью не воспользовались.
Когда война закончилась, он вернулся в Москву без гроша.
Он продолжал практиковать как врач и опубликовал в 1861–1862 гг. два
романа, не имевших успеха. Это не великие произведения, но они замечательны
яростным напором, с которым он вызывающе и открыто высказывал свой эстетический
имморализм. «Все хорошо, если красиво и сильно, а будь то святость или разврат,
реакционность или революционность – не имеет значения». «Великая нация
велика и в добре и в зле». Этот странный имморалистский пафос лучше всего виден
в очень примечательном рассказе Супружеская исповедь, в котором пожилой
супруг поощряет измены своей молоденькой жены, не с позиции «женских прав» в
стиле Жорж Санд, а потому, что хочет, чтобы она жила полной, прекрасной жизнью,
полной страсти, восторга и страдания. Все эти вещи прошли тогда незамеченными.
Он же в это время потянулся к славянофилам из-за их уважения и любви к
оригинальности русской жизни; моральный же их идеализм оставался ему совершенно
чуждым.
В 1861 г. он женился на необразованной крымской
гречанке. Прожить литературой оказалось невозможно, и он стал искать для себя
подходящее место. В 1863 г. его назначили секретарем и переводчиком в
русское консульство в Кандии. Там он оставался недолго: вскоре его пришлось
оттуда перевести за то, что он избил хлыстом французского вице-консула. Это,
однако, не помешало его карьере. Он очень быстро продвигался вверх и в 1869 г. получил
важный и независимый пост консула в Янине (в Эпире). Нельзя сказать, что все
это время он вел себя примерно. Героем его был Алкивиад, и он старался жить
«полной и прекрасной жизнью» по его образцу. Тратил много денег и не вылезал из
любовных связей, о которых исправно докладывал своей жене. Ей это не слишком
нравилось, и, вероятно, его откровения стали причиной ее душевной болезни.
В 1869 г. она заболела психически и так и не выздоровела. Это был
первый удар. В 1871 г. последовал второй: умерла его мать.
В том же году его перевели в Салоники, где он
заболел местной малярией. Ему угрожала смерть, и он на одре болезни дал обет
отправиться на Афон, чтобы искупить свои грехи. Как только он оправился, он
выполнил обет и провел на Афоне около года, подчиняясь строгому монастырскому
распорядку под духовным руководством «старца». С этого время он признал
греховность своей прежней жизни «по Алкивиаду» и своих имморалистических
писаний и обратился к византийскому православию в его самой строгой и аскетической
монастырской форме. Но по сути его эстетический имморализм не изменился, хотя и
склонился перед правилами догматического христианства.
В 1873 г., разойдясь с русским послом Игнатьевым по вопросу о
расколе греко-болгарской церкви, Леонтьев оставил консульскую службу.
Игнатьев, будучи славянофилом, принял, как и вся официальная Россия, сторону
болгар, потому что те были славяне. Для Леонтьева болгары, будь они трижды
славяне, были демократами и мятежниками, восставшими против своего законного
господина, экуменического патриарха. Это было характерно для Леонтьева:
славянство как таковое его не интересовало. Хотел он, чтобы в национальном
своеобразии и традициях сохранялся незыблемый консерватизм – а
консерватизма в греках, по его мнению, было больше, чем в болгарах, которых он
с полным основанием подозревал в том, что они легко европеизируются и опустятся
до мещанского уровня демократической западной цивилизации. Греков же –
старосветских греческих крестьян, деревенских торговцев и монахов – он
страстно любил. Для него они были бастионом византийской цивилизации, а она, с
его точки зрения, являлась величайшей, ни с чем не сравнимой ценностью.
Примерно в это время он прочел книгу Данилевского Россия
и Европа, которая произвела на него сильное впечатление своей
научно-биологической трактовкой истории цивилизаций. Он усвоил его идею
отдельной цивилизации как полного и самодовлеющего организма и развил ее в
замечательном очерке Византинизм и славянство. Однако идею Данилевского
о том, что славяне – независимое культурное целое, он опроверг. По
Леонтьеву, оригинальность России в том, что она воспитанница и наследница Византии.
В отличие от славянофилов Леонтьев осудил западную цивилизацию не в целом,
а только на ее последней стадии. Средневековая Европа и Европа XVII века ничуть
не хуже Византии, но цивилизации подобны живым существам и, подвергаясь
действию закона природы, обязательно проходят три стадии развития.
Первая – первоначальная или примитивная простота; вторая – бурный
рост со сложностями творческого и прекрасного неравенства. Только эта стадия и
имеет ценность. В Европе она длилась с XI по XVIII век. Третья стадия –
вторичное опрощение: разложение и гниение. Эти стадии в жизни нации
соответствуют жизни индивидуума: эмбрион, жизнь и разложение после смерти,
когда сложность живого организма снова распадается на составлявшие его
элементы. С XVIII века Европа находится в третьей стадии, и есть основания
думать, что ее гниением заражена и Россия.
Очерк прошел незамеченным, и для Леонтьева, после того
как он покинул консульскую службу, наступили плохие времена. Доходы у него были
незначительные, и в 1881 г.
ему пришлось продать имение. Много времени он проводил по монастырям. Какое-то
время помогал редактировать какую-то провинциальную официальную газету. Потом
его назначили цензором. Но до самой смерти материальное положение его было
нелегким. Живя в Греции, он работал над рассказами из современной греческой
жизни. В 1876 г. он опубликовал их (Из жизни христиан в Турции,
3 тома). Он очень надеялся, что рассказы эти будут иметь успех, но это был
новый провал, и немногие, их заметившие, хвалили их только как хороший описательный
журнализм. В восьмидесятых годах, при разгуле реакции, Леонтьев
почувствовал себя чуть-чуть менее одиноким, менее в разладе с временем. Но
консерваторы, уважавшие его и открывшие ему страницы своих периодических
изданий, не сумели оценить его оригинального гения и относились к нему как к
сомнительному и даже опасному союзнику. И все-таки в последние годы жизни
он находил больше сочувствия, чем прежде. Перед смертью он был окружен тесной
кучкой последователей и поклонников. Это в последние годы давало утешение. Он
проводил все больше и больше времени в Оптиной, самом знаменитом из русских
монастырей, и в 1891 г.,
с разрешения своего духовного отца старца Амвросия, принял монашество под
именем Клемента. Он поселился в Троице (древний монастырь под Москвой), но жить
ему оставалось недолго. Он умер 12 ноября 1891 г.
Писания Леонтьева, кроме его первых романов и рассказов
из греческой жизни, делятся на три категории: изложение его политических и
религиозных идей; литературно-критические статьи; воспоминания. Политические
писания (в том числе Византизм и славянство) были опубликованы в двух
томах под общим названием Восток, Россия и славянство (1885–1886).
Написаны они яростно, нервно, торопливо, отрывисто, но энергично и остро. Их
нервное беспокойство напоминает Достоевского. Но в отличие от Достоевского
Леонтьев – логик, и общий ход его аргументации, сквозь всю взволнованную
нервозность стиля, в ясности почти не уступает Толстому. Философия Леонтьева
(если можно называть ее философией) состоит из трех элементов. Прежде
всего – биологическая основа, результат его медицинского образования,
заставлявшая его искать законы природы и верить в их действенность в социальном
и моральном мире. Влияние Данилевского еще укрепило эту сторону, и она нашла
выражение в леонтьевском «законе триединства»: созревание – жизнь –
разложение обществ. Во-вторых – темпераментный эстетический имморализм,
благодаря которому он страстно наслаждался многоликой и разнообразной красотой
жизни. И наконец – беспрекословное подчинение руководству
монастырского православия, господствовавшее над ним в последние годы жизни; тут
было скорее страстное желание верить, чем просто вера, но от этого оно было еще
более бескомпромиссным и ревностным. Все три эти элемента вылились в его
последнюю политическую доктрину, крайне реакционную, и в национализм. Он
ненавидел современный Запад и за атеизм, и за уравнительные тенденции,
разлагающие сложную и разнообразную красоту общественной жизни. Главное для
России – остановить процесс разложения и гниения, идущий с Запада. Это
выражено в словах, приписываемых Леонтьеву, хотя в его произведениях они не
встречаются: «Россию надо подморозить, чтобы она не сгнила». Но в глубине своей
души биолога он не верил в возможность остановить естественный процесс. Он был
глубочайшим антиоптимистом. Он не только ненавидел демократический процесс, но
и не верил в реализацию собственных идеалов. Он не желал, чтобы мир стал лучше.
Пессимизм здесь, на земле, он считал основной частью религии. Политическая его
«платформа» выражена его характерно встревоженным и неровным стилем в следующих
формулах:
1. Государство должно быть многоцветным, сложным,
сильным, основанным на классовых привилегиях и меняться с осторожностью; в
общем, жестким до жестокости.
2. Церковь должна быть более независима, чем
теперь, епископат должен быть смелее, авторитетнее, сосредоточеннее. Церковь
должна оказывать на государство смягчающее влияние, а не наоборот.
3. Жизнь должна быть поэтичной, многообразной в
своей национальной – противопоставленной Западу – форме
(например – или не танцевать вовсе и молиться Богу, или танцевать, но
по-нашему; придумать или развивать наши национальные танцы, совершенствуя их).
4. Закон, основы правления должны быть строже; люди
должны стараться быть добрее; одно другое и уравновесит.
5. Наука должна развиваться в духе глубокого
презрения к собственной пользе.
Во всем, что Леонтьев делал и писал, было такое глубокое
пренебрежение к просто нравственности, такая страстная ненависть к
демократическому стаду и такая яростная защита аристократического идеала, что
его много раз называли русским Ницше. Но у Ницше самое побуждение было
религиозным, а у Леонтьева нет. Это один из редких в наше время случаев (в
средние века самый распространенный) человека, в сущности нерелигиозного,
сознательно покоряющегося и послушно выполняющего жесткие правила
догматиче-ской и замкнутой в себе религии. Но он не был богоискателем и не
искал Абсолюта. Мир Леонтьева конечен, ограничен, это мир, самая сущность и
красота которого – в его конечности и несовершенстве. Любовь к Дальнему («Die
Liebe zum Fernen») ему совершенно незнакома. Он принял и полюбил
православие не за совершенство, которое оно сулило в небесах и явило в личности
Бога, а за подчеркивание несовершенства земной жизни. Несовершенство и было то,
что он любил превыше всего, со всем создающим его многообразием форм –
ибо, если когда и был на свете настоящий любитель многообразия, то это
Леонтьев. Злейшими его врагами были те, кто верили в прогресс и хотели втащить
свое жалкое второсортное совершенство в этот блистательно несовершенный мир. Он
с блистательным презрением, достойным Ницше, третирует их в ярко написанной
сатире Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения.
Хотя Леонтьев и предпочитал литературе жизнь, хотя он и
любил литературу лишь в той степени, в какой она отражала прекрасную, т.е.
органическую и разнообразную, жизнь, он был, вероятно, единственным истинным
литературным критиком своего времени. Ибо только он был способен в разборе
дойти до сути, до основ литературного мастерства, независимо от тенденции
автора. Его книга о романах Толстого (Анализ, стиль и веяние. О романах
графа Л. Н. Толстого, 1890 г.) по своему проникновенному анализу
толстовских способов выражения является шедевром русской литературной критики.
В ней он осуждает (как сам Толстой за несколько лет перед тем в статье Что
такое искусство?) излишне подробную манеру реалистов и хвалит Толстого за
то, что он ее бросил и не применял в только что вышедших народных рассказах.
Это характеризует справедливость Леонтьева-критика: он осуждает стиль Войны
и мира, хотя он согласен с философией романа и хвалит стиль народных
рассказов, хотя и ненавидит «Новое христианство».
В последние годы жизни Леонтьев опубликовал
несколько фрагментов своих воспоминаний, которые для читателя и есть самое
интересное из его произведений. Написаны они в той же взволнованной и нервной
манере, что и его политические эссе. Нервность стиля, живость рассказа и
беспредельная искренность ставят эти воспоминания на особое место в русской
мемуарной литературе. Лучше всего те фрагменты, где рассказывается вся история
его религиозной жизни и обращения (но задержитесь и на первых двух главах о
детстве, где описывается его мать; и на истории его литературных отношений с
Тургеневым); и восхитительно живой рассказ о его участии в Крымской войне и о
высадке союзников в Керчи в 1855 г.
Это в самом деле «заражает»; читатель сам становится частью леонтьевской
взволнованной, страстной, импульсивной души.
При жизни Леонтьева оценивали только с «партийных» точек
зрения, и, так как он был прежде всего парадоксалистом, он удостоился лишь
осмеяния от оппонентов и сдержанной похвалы от друзей. Первым признал
леонтьевский гений, не сочувствуя его идеям, Владимир Соловьев, потрясенный
мощью и оригинальностью этой личности. И после смерти Леонтьева он много
способствовал сохранению памяти о нем, написав подробную и сочувственную статью
о Леонтьеве для энциклопедического словаря Брокгауза-Ефрона. С тех пор
началось возрождение Леонтьева. Начиная с 1912 г. стало
появляться его собрание сочинений (в 9 томах); в 1911 г. вышел
сборник воспоминаний о нем, предваренный прекрасной книгой Жизнь Леонтьева,
написанной его учеником Коноплянцевым. Его стали признавать классиком (хотя
порой и не вслух). Оригинальность его мысли, индивидуальность стиля, острота
критического суждения никем не оспариваются – это уже общее место.
Литературоведы новой школы считают его лучшим, единственным критиком второй
половины XIX века; даже большевистская критика признает его литературные заслуги;
а евразийцы, единственная оригинальная и сильная школа мысли, созданная после
революции антибольшевиками, считают его в числе своих величайших учителей.
|