– Может быть, вы скажете, – язвительно возразил
ему Уотсон, – что угодничать перед всеми вам тоже не нравится? Но кто же в
таком случае заставляет вас пресмыкаться перед сильными мира?
– Осмелюсь доложить, – снова вмешался
Швейк, – заставляют обстоятельства. Возьмите хоть меня. Поминутно
приходится угождать каждому, кто выше чином. То пьяному фельдкуратору свою
шинель под голову положишь. То с боем добудешь обед из офицерской кухни для
пана поручика. Однажды мне даже случилось украсть курицу: уж больно хотелось
порадовать господина обер‑лейтенанта свежим куриным бульоном. А в другой раз я
украл для него собаку. Дело чуть было не кончилось военно‑полевым судом…
– Не понимаю, что вы хотите сказать, Швейк! –
возмутился Уотсон. – Неужели вы тоже защищаете Молчалина?
Швейк вытянулся и взял под козырек.
– Никак нет! – отрапортовал он. – Я только
хочу сказать, что обстоятельства выше нас. Если бы мне, скажем, посчастливилось
родиться членом императорской фамилии, все угождали бы мне, даже если бы я
совсем выжил из ума, как наш обожаемый монарх Франц‑Иосиф. Но богу было угодно
сделать меня простым солдатом. А солдат – человек подневольный.
Молчалин тут же воспользовался этим аргументом:
– Родившись князем или хоть
бароном,
Я б тоже выступал Наполеоном,
И гордо голову свою носил,
И милостей у сильных не просил.
А так – перед любым, кто выше чином,
Приходится сгибаться мне кольцом.
Однако это вовсе не причина,
Чтобы честить меня повсюду подлецом!
– И все‑таки, что ни говорите, а угодничать
подло! – не сдавался Уотсон. – Впрочем, Чацкий назвал вас подлецом не
только потому, что вы лицемер и подхалим. Вспомните Софью, сударь! Вот она,
главная ваша подлость!.. Господин комиссар, – обратился он к
Чубарькову. – Вы думаете, он на самом деле был в нее влюблен? Как бы не
так! Да не будь эта несчастная девушка дочерью начальника, он бы даже и не
поглядел в ее сторону!
– Гражданин Молчалин! – строго обратился к
Молчалину Чубарьков. – Это верно? Отвечай суду чисто и, как говорится,
сердечно.
Молчалин и тут не стал отпираться:
– Не стану врать: таким, как я
от века
Была нужна высокая опека.
И вот любовника я принимаю вид
В угодность дочери такого человека,
Который кормит и поит,
А иногда и чином наградит.
– Ну что? – торжествовал Уотсон. –
Убедились?.. Вот‑с!
Но Молчалина ничуть не смутил этот новый выпад. Уверенно и
спокойно продолжал он развивать свою жизненную программу:
– А что худого в том, чтобы, к
примеру,
Чрез сердце женщины добыть себе
карьеру,
Когда судьбой посажен ты на мель?
Не так ли поступал Жюльен Сорель?
– Не смейте приплетать сюда Жюльена Сореля! –
возмутился Уотсон. – Жюльен Сорель – человек гордый, самолюбивый, даже
безрассудный. Он не мелкий подхалим и, уж во всяком случае, не трус!
– А это мы сейчас увидим, – сказал комиссар.
Звякнув председательским колокольчиком, он громогласно объявил: – По просьбе
истца вызывается свидетель… Как, говоришь, его звать, этого твоего
дружка? – обернулся он к Молчалину.
– Жюльен Сорель, – пояснил Холмс, – главный
герой романа французского писателя Стендаля «Красное и черное». Вы, впрочем,
ошибаетесь, комиссар, называя его другом господина Молчалина.
Молчалин благодарно поклонился Холмсу:
– Вы правы. Мы с ним вовсе не
друзья.
Но защитит меня он от навета.
Месье Сорель! От вашего ответа
Зависит репутация моя.
Любили вы мадмуазель Ла Моль?
Или, как я, свою играли роль?
– Да, я играл роль и не скрываю этого, – громко
объявил Жюльен Сорель, подымаясь из публики на просцениум и смело обратившись к
судьям. – Играл, и при этом весьма искусно. Я действовал расчетливо и точно.
Не давал воли своим чувствам. Когда сердце мое начинало биться чуть сильнее, я
чудовищным напряжением воли заставлял себя быть холодным как лед.
– Это зачем же? – удивился простодушный комиссар.
– Чтобы пробудить и удержать ее любовь, – отвечал
Жюльен. – Ведь только холодностью можно было сохранить любовь такого
гордого и капризного создания, как Матильда.
– A‑а, значит, вы ее все‑таки любили? – не
удержался от реплики Уотсон. – Только притворялись холодным, а на самом
деле любили?
– Мысль, что я могу стать зятем маркиза де Ла
Моль, – печально усмехнулся Жюльен, – заставляла мое сердце трепетать
гораздо сильнее, чем это могла сделать самая глубокая и самая искренняя любовь
к его дочери.
– Но неужели вы при этом совсем не думали о ней? –
не успокаивался Уотсон. – О ее чувствах?
– Я играл на ее чувствах, как виртуоз пианист играет на
фортепьяно.
– Но ведь вы разбили ей сердце! – горестно
воскликнул Уотсон.
– Всяк за себя в этой пустыне эгоизма, называемой
жизнью, – холодно пожал плечами Жюльен.
– И вам не совестно? – не унимался Уотсон. –
Ума и таланта вам не занимать. Энергии тоже. Неужели у вас не было другого
способа удовлетворить свое честолюбие?
– Укажите мне, где он, этот другой способ? –
вспыхнул Жюльен. – Вы правы: я не глуп и довольно энергичен. Скажу больше:
я сделан из того же материала, что и титаны великой революции. Родись я тремя
десятилетиями раньше, я стал бы генералом Конвента, маршалом Наполеона… Но в
наш подлый век для таких, как я…
– Что вы имеете в виду, говоря о таких, как вы? –
вмешался Холмс.
– Вы ведь знаете, – отвечал Жюльен, – я
плебей, сын плотника. Так вот, в наши гнусные времена, когда на троне опять
Бурбоны, для таких, как я, остались только два пути: угодничество, расчетливое
благочестие или…
– Или? – повторил Холмс.
– Любовь. Пусть даже притворная.
Молчалин, почувствовав, что его дела пошли на лад, решил еще
более упрочить свои позиции:
– Он ранее родиться был бы рад.
Он стал бы маршалом иль генералом.
А я, родись хоть тридцать лет назад,
Остался бы таким же бедным малым,
Хоть мне иная ноша по плечу.
А я ведь тоже многого хочу!
В моей душе кипят такие ж страсти
И гордые мечты и жажда счастья…
Избравши для себя благую цель,
Как мой собрат французский мсье
Сорель,
Я, чтоб достичь вернее этой цели,
Избрал себе и путь мсье Сореля.
Зачем же удостоен он венца,
А я – позорной клички подлеца?
Монолог этот произвел сильное впечатление на комиссара
Чубарькова.
– А что, братцы? – растерянно сказал он. –
Молчалин‑то ведь, пожалуй, прав? Живи он в другую эпоху, может, и впрямь
развернулся бы, показал себя. А тут, вишь, среда заела…
– А почему ж, позвольте вас спросить, Чацкого не заела
среда? – язвительно спросил Уотсон. – Он ведь, слава богу, жил в ту
же эпоху!
И тут Молчалин обратился к суду:
– Коль речь зашла о Чацком,
господа,
Я вас прошу позвать его сюда.
Не успел он договорить, как Чацкий уже стоял перед судейским
столом. Презрительно смерив взглядом Молчалина, он обратился к Холмсу,
которого, как видно, счел более чем кого‑либо другого способным разобраться в
ситуации:
– Я ждать себя, ей‑богу, не
заставлю.
Чуть свет уж на ногах, и я у ваших
ног.
Задайте лишь вопрос и, видит бог,
Все объясненья тотчас вам представлю.
– Нам хотелось бы знать, что вы думаете о
Молчалине? – спросил Холмс.
– Ничтожный господин. Из самых пустяковых, – отвечал
Чацкий.
– А нам его тут ставят в образец, – ядовито
вставил Уотсон – читали жалобу его?
– Я глупостей не чтец,
А пуще образцовых, –
парировал Чацкий.
Молчалин только руками развел:
– Ну и гордыня! Слышали ответ?
Отнесся как‑то я к нему с советом.
Что ж он? Отмел с порога мой совет,
Да посмеялся надо мной при этом.
– Меня советом вы хотели подарить? – презрительно
обернулся к нему Чацкий.
– Да‑с! И могу совет свой
повторить.
Я говорю о той почтенной даме…
Нет нужды называть, вы знаете и сами…
Татьяна Юрьевна!!! Известная, –
притом
Чиновные и должностные –
Все ей друзья и все родные.
К ней непременно надо б съездить вам…
– На что же?
– Ведь частенько там
Мы покровительство находим, где не
метим!
– Я езжу к женщинам, да только
не за этим!
Мне покровительства не надобно.
– К тому ж
Вам папенька оставил триста душ?
– Четыреста.
– С такими‑то отцами
И мы б могли сводить концы с концами.
А без имения, скажите, как прожить?
Один лишь выход есть: приходится
служить.
– Служить бы рад, прислуживаться
тошно!
– Имея триста душ, разборчивым
быть можно.
– Я думаю, господа, пора уже прекратить эту
перепалку, – вмешался Холмс.
– Верно! – поддержал его комиссар. –
Кончайте, братцы, этот базар! Суду все ясно. Точка и ша!
– Наконец‑то! – обрадовался Уотсон.
Но следующая реплика комиссара повергла его в изумление.
– Как я говорил, так и вышло, – подвел итог
Чубарьков. – Чацкий‑то кто? Помещик! Четыреста душ крестьян имеет. Сам
признался. А Молчалин – пролетарий. Хоть и умственного труда, а все ж таки
пролетарий. Подневольная жизнь – не сахар. То и дело приходится кланяться. И
тут мы, как защитники всех униженных и оскорбленных, должны взять его сторону.
– Вы слышите, Холмс? – в ужасе воскликнул Уотсон.
– Разумеется, – кивнул Холмс.
– В таком случае, что же вы молчите? Почему не
возражаете? Не может быть, чтобы вы были с ним согласны!
– Видите ли, друг мой, – задумчиво начал
Холмс. – Комиссар, конечно, высказался слишком прямолинейно. Но какая‑то
доля истины в том, что он сказал, все‑таки есть. Он тут упомянул об униженных и
оскорбленных. Минуту внимания, господа! – обратился он к
собравшимся. – Позвольте, я прочту вам, что писал о Молчалине автор романа
«Униженные и оскорбленные» Федор Михайлович Достоевский…
Раскрыв книгу, он прочел:
– «Молчалин – это не подлец. Молчалин – это ведь
святой. Тип трогательный».
– Хорош святой! – раздалось из зала.
– Да, да! Он святой! Святой! – истерически
взвизгнул чей‑то женский голос.
– Святой?! – повторил потрясенный Уотсон. –
Ну и ну! И вы, Холмс, с этой мыслью Достоевского согласны?
– Решительно не согласен! – отвечал Холмс. –
Но, разбираясь в таком сложном социальном явлении, желая понять его до конца,
мы не в праве обойти и это парадоксальнейшее суждение Достоевского. Молчалин,
конечно, далеко не святой…
Молчалин при этих словах съежился и словно бы стал меньше
ростом.
– Но до некоторой степени он все‑таки жертва
обстоятельств.
Молчалин снова приосанился.
– Та историческая реальность, в которой он вынужден
жить и действовать, – продолжал Холмс, – не оставила ему никаких иных
путей, никаких других возможностей для реализации его, так сказать,
общественной активности. Этим он и в самом деле напоминает Жюльена Сореля…
– По‑вашему, между ними нет никакой разницы?
– Разница огромная! – живо отреагировал на эту
реплику Уотсона Холмс. – Жюльен Сорель – характер героический, который не
состоялся, не мог состояться в пору безвременья. Это фигура трагическая!..
Хотя… – Холмс задумался, – хотя в известном смысле ведь и Молчалин
тоже фигура трагическая…
– Молчалин?! – поразился Уотсон.
– А вот послушайте, я прочту вам еще одно в высшей
степени примечательное высказывание Достоевского.
Полистав книгу и найдя нужное место, он прочел:
– «Недавно как‑то мне случилось говорить с одним из
наших писателей (большим художником) о комизме жизни, о трудности определить
явление, назвать его настоящим словом. Я заметил ему перед этим, что я, чуть не
сорок лет знающий „Горе от ума", только в этом году понял как следует один из
самых ярких типов этой комедии, Молчалина, и понял именно, когда он же, то есть
этот самый писатель, с которым я говорил, разъяснил мне Молчалина, вдруг выведя
его в одном из своих сатирических очерков».
– А с кем это он говорил? С каким писателем?
– С Михаилом Евграфовичем Салтыковым‑Щедриным. У
Щедрина есть такая книга: «В среде умеренности и аккуратности». Первая часть
этой книги называется: «Господа Молчалины».
– И там тоже фигурирует Молчалин?
– Не только фигурирует. Щедрин в этом своем сочинении
продолжил судьбу Молчалина, доведя его жизнь до старости. И вот, извольте
выслушать, в каких выражениях он размышляет о судьбе Молчалина, о трагическом
финале его судьбы.
Раскрыв книгу, Холмс прочел:
– «Я не раз задумывался над финалом, которым должно
разрешиться молчалинское существование, и, признаюсь, невольно бледнел при
мысли об ожидающих его жгучих болях… Больно везде: мозг горит, сердце колотится
в груди… Надо куда‑то бежать, о чем‑то взывать, надо шаг за шагом перебрать всю
прежнюю жизнь, надо каяться, отрицать самого себя, просить, умолять… Вот
„больное место" беззащитного, беспомощного молчалинства».
– Молчалин беззащитный?! Молчалин беспомощный?! –
возмутился Уотсон. – Ну, знаете, Холмс, уж от кого другого, но от Щедрина
я этого никак не ожидал!
– Вы отнеслись бы к этой мысли Щедрина иначе, если бы
читали его книгу. Вы знаете, друг мой, самое поразительное в ней, что Щедрин не
только не смягчил, но даже усилил всю остроту сатирического разоблачения
Молчалина и «молчалинства». И в то же время он сумел увидеть в этом явлении и
его трагическую сторону.
– Помилуйте, Холмс! Да разве так может быть, чтобы
сатирический образ был трагическим?
– Конечно! Вспомните хотя бы Беликова! Разве это не
сатира? Да еще какая злая сатира… И в то же время он фигура безусловно
трагическая. Вы только представьте себе, Уотсон, весь ужас этого существования
в тесном футляре готовых формул и циркуляров…
– О ком вы говорите, Холмс?.. Беликов? Кто такой этот
Беликов?!.. Клянусь, я в жизни своей не слыхал ни про какого Беликова!
– Это не делает вам чести, Уотсон, – покачал
головой Холмс. – Господин Беликов – человек весьма знаменитый и в своем
роде замечательный. Впрочем, не расстраивайтесь! Бог даст, вы с ним еще
познакомитесь! |