– Любопытный субъект, не правда ли? – сказал
Холмс.
Уотсон вздрогнул и оторвал глаза от окна.
– Любопытный? – переспросил он. – Я бы
выразился иначе. Странный… Я наблюдаю за ним вот уже минут двадцать…
– Двадцать две минуты пятьдесят восемь секунд, –
уточнил Холмс. – Срок достаточный, чтобы выяснить всю его подноготную.
– Такому проницательному человеку, как вы, Холмс, быть
может, хватило бы и трех минут на то, для чего мне понадобилось около получаса.
Холмс усмехнулся.
– Дело не в сроках, друг мой, – добродушно сказал
он. – Смею вас уверить, что если вы хотя бы даже и за полчаса увидите то,
что я разгляжу за три минуты, это будет еще не так худо.
– Вам угодно считать меня слепцом, – обиделся
Уотсон. – Однако кое‑что я все‑таки вижу.
– Ну‑ну, не сердитесь, – миролюбиво сказал
Холмс. – Лучше поделитесь со мною тем, что вы увидели. Итак, что вы можете
сказать про этого странного человека, Который вот уже битый час стоит у нас под
окнами, не решаясь сдвинуться с места, подняться по лестнице и постучать в
дверь.
– По‑моему, дорогой Холмс, это случай настолько ясный,
что даже вы ничего не сможете добавить к тому, что заметил я. Это человек
прежде всего весьма предусмотрительный…
– В самом деле?
– Ну конечно! Вы только поглядите на него: в ясный,
теплый, солнечный день он в теплом пальто на вате, в калошах, с зонтиком. Это
уж даже не предусмотрительность, а какая‑то патологическая боязливость. Как бы
то ни было, он – чудовищный педант. Я думаю, что, скорее всего, он старый
холостяк. Я сам долгое время жил один и отлично знаю, что у нашего брата
холостяка со временем вырабатывается куча всяких нелепых и даже смехотворных
привычек.
– Браво, Уотсон! – одобрительно воскликнул
Холмс. – Ну‑с? Дальше?
– Вам мало?! – удивился Уотсон. – Мне
кажется, дорогой Холмс, что я извлек из своих наблюдений все, что можно было из
них извлечь. Боюсь, что даже вы не сможете тут ничего добавить.
– Пожалуй, – согласился Холмс. – Разве только
самую малость.
Уотсон просиял. Однако торжество его длилось недолго.
– Вы отметили только калоши, зонтик да теплое пальто на
вате, – начал Холмс. – А вы заметили, что зонтик у этого господина в
чехле?
– Ну да, заметил. И что отсюда следует?
– Думаю, что не ошибусь, – невозмутимо продолжал
Холмс, – если выскажу предположение, что часы, хранящиеся в его жилетном
кармане, тоже в чехле из серой замши. А если вы попросите у него перочинный
ножик, чтобы очинить карандаш, окажется, что и нож тоже в специальном
чехольчике.
– Все это чистейшие домыслы, дорогой Холмс! Но даже
если это действительно так, о чем все это говорит? Только лишь о том, что
человек этот – довольно препротивный педант, о чем я уже имел честь вам
докладывать.
– Не только об этом, милый Уотсон! Поверьте мне, не
только об этом. У этого человека наблюдается постоянное и непреодолимое
стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который
бы его защитил от внешних влияний. Действительность раздражает его, пугает,
держит в постоянной тревоге, и он старается спрятаться от нее. Не случайно и
профессию он себе выбрал такую…
– А откуда вы знаете, какая у него профессия? –
изумился Уотсон.
– Да уж знаю. Можете мне поверить, я не ошибаюсь. Он
преподает в гимназии древние языки: латынь, греческий. И эта его профессия, как
я уже пытался сказать вам за секунду до того, как вы меня прервали, эти самые
древние языки для него, в сущности, – те же калоши и зонтик, куда он
прячется от действительной жизни.
– Ну, знаете, Холмс, – не выдержал Уотсон, –
если хотя бы половина того, что вы тут наговорили, окажется правдой…
– А вы сейчас легко сможете это проверить, – пожал
плечами Холмс. – Насколько я понимаю, наш странный гость вот‑вот
постучится к нам в дверь. Я уже слышу на лестнице его шаги.
И в самом деле за дверью послышались сперва робкие шаги,
затем осторожное покашливанье и, наконец, негромкий стук.
Спустя минуту необычайный гость уже сидел в кресле напротив
Холмса и Уотсона и застенчиво протирал платком свои темные очки.
– Прежде чем вы приступите к изложению тех
обстоятельств, которые привели вас к нам, – обратился к нему
Уотсон, – быть может, вы не откажете в любезности сказать мне, который
час? Мои часы, к сожалению, стоят…
Гость неторопливо достал из жилетного кармана часы. Они, как
и предсказывал Холмс, оказались в сером замшевом футляре.
– Два часа пополудни, четырнадцать минут, тридцать одна
секунда, – сообщил он.
– Еще одна маленькая просьба, – сказал
Уотсон. – У меня, к несчастью, сломался карандаш. Не найдется ли у вас с
собою перочинного ножичка?
– Извольте, – гость достал из кармана перочинный
нож. Предсказание Холмса и на этот раз осуществилось с поразительной точностью:
нож был в аккуратном маленьком чехольчике.
– Последний вопрос, – уже слегка нервничая,
спросил Уотсон. – Чем вы изволите заниматься? Вы юрист? Или химик? Или,
быть может, мой коллега – врач?
– Врач? – с ужасом переспросил гость. – О
нет! Что вы! Я педагог. Имею честь преподавать в гимназии древние языки.
Латынь, греческий… О, ежели бы вы знали, – сладко пропел он, – как
звучен, как прекрасен греческий язык!
– Довольно! – вскрикнул Уотсон.
Гость испуганно вздрогнул и закрыл глаза.
Обернувшись к Холмсу, Уотсон торжественно произнес:
– Дорогой Холмс! Клянусь вам, что никогда больше не
стану сомневаться в ваших словах, какие бы нелепые предсказания вы ни делали. Вы
волшебник, колдун, чародей…
– Перестаньте, Уотсон, – резко оборвал его
Холмс. – Вы отлично знаете, что мое единственное оружие – дедуктивный
метод. А в данном случае дело обстоит еще проще. Если бы вы не были таким
чудовищным невеждой и читали знаменитый рассказ русского писателя Антона Чехова
«Человек в футляре», вы бы тотчас узнали в нашем госте героя этого рассказа,
господина Беликова.
– Совершенно верно, – привстав с кресла, гость
чопорно поклонился. – Надворный советник Беликов. К вашим услугам.
– А в чем, собственно, должны состоять мои
услуги? – любезно осведомился Холмс. – Иными словами, господин
Беликов, благоволите объяснить, что вынудило вас обратиться к Шерлоку Холмсу?
– Я решил обратиться к вам как к лицу
влиятельному, – сказал Беликов, – хотя, быть может, правильнее было
бы обратиться по инстанциям: сперва к директору, потом к попечителю и так
далее. Однако это заняло бы много времени, а дело не терпит отлагательств.
– Да в чем, собственно, дело? – не выдержал
Уотсон. – Нельзя, ей‑богу, так долго бродить вокруг да около!
Беликов явно вызывал у верного соратника Шерлока Холмса
острое чувство антипатии. Иначе вряд ли корректный Уотсон позволил бы себе
такую бестактность.
– Доводилось ли вам, милостивый государь, –
холодно спросил Беликов, – читать сочинение Александра Пушкина «Евгений
Онегин»?
– Еще бы! – воскликнул Уотсон. – С тех пор
как под руководством моего друга Холмса я стал заниматься русской литературой,
эта книга стала моим постоянным спутником.
– Весьма сожалею, – Беликов горестно покачал
головой. – Весьма… Не скрою, я явился к вам с тем, чтобы вы и ваш
знаменитый друг исполнили свой нравственный долг и по мере сил способствовали
запрещению этой книги.
Уотсон был ошеломлен.
– Запретить?! – еле выговорил он. – Вы хотите
запретить «Евгения Онегина»?
– Да‑с. Именно так‑с, – невозмутимо подтвердил
Беликов. – Запретить это разнузданное сочинение как вредоносное и сугубо
безнравственное.
– Ну, знаете! – только и мог произнести Уотсон.
Но Холмс жестом остановил его и любезно обратился к Беликову:
– Продолжайте, сударь! Я надеюсь, вы соблаговолите
более подробно объяснить, что побудило вас обратиться к нам с таким… гм…
необычным предложением.
– Охотно, – наклонил голову Беликов. – Вы
ведь боретесь с преступностью, следовательно, так же как и я, стоите на страже
нравственности. Посему я не сомневаюсь, что мы с вами легко найдем общий язык.
Дело в том, что в последнее время на моих уроках участились факты… как бы это
выразиться поделикатнее… факты безобразного, грубого нарушения… Короче говоря,
вот‑с! Извольте полюбоваться!
Он вынул из портфеля томик Пушкина.
– Эту книгу я не далее как вчера извлек из парты одного
своего ученика. Он читал ее в то время, как я объяснял классу формы спряжения
греческих глаголов.
– Вероятно, после вашего урока следовал урок российской
словесности, – догадался Холмс, – и мальчик решил заранее…
– Вероятно, – прервал его Беликов. – Однако я
напоминаю вам, что это происходило как раз в тот ответственный момент, когда я…
– Да‑да, когда вы объясняли своим ученикам формы спряжения
греческих глаголов, – улыбнулся Холмс.
– Не нахожу, сударь, в этом ничего смешного, –
сказал Беликов. – Быть может, в ваших английских колледжах и принято,
чтобы на уроках математики ставили химические опыты, а на уроках закона божьего
учились танцевать, но в гимназии, где я имею честь преподавать, до этих
новшеств, к счастью, пока еще не дошли.
– Могу вас успокоить, – стараясь сохранять полную
серьезность, ответил Холмс. – В наших английских школах это тоже пока еще
не принято. Я с вами совершенно согласен: на уроках греческого языка следует
заниматься греческим языком, а русской литературой надлежит заниматься на
уроках русской литературы.
– Ах, сударь! – воскликнул Беликов. – Я не
деспот! Не тиран! И даже не такой уж сухарь и ученый педант, каким постарался
меня изобразить господин Чехов. Поверьте мне, ежели бы я извлек из парты
нерадивого ученика что‑нибудь путное, хотя и не имеющее отношение к греческим
глаголам, я был бы снисходителен…
– В самом деле?
– Можете не сомневаться, коллега! Ежели бы он читал на
моем уроке сочинения Геродота… Фукидида… Ксенофонта… На худой конец Плутарха!..
Я был бы возмущен, конечно! Нарушение дисциплины, грубейшее… Что и говорить.
Может дойти до директора, а там и до попечителя… И все‑таки я бы простил. Ей‑богу!
Разве только записал бы в кондуит, оставил без обеда. Ну, может быть, вызвал бы
родителей, поставил вопрос на педагогическом совете… Потребовал бы исключить из
гимназии… гм… с волчьим билетом. Но в конце концов все‑таки простил бы. Я ведь
в душе либерал… Но тут! Ведь для юных, незрелых душ этот самый «Евгений Онегин»
– просто яд!
– Как вам не стыдно! – опять не выдержал
Уотсон. – Как вы смеете говорить такое о книге, которая…
– Спокойно, Уотсон, – остановил его Холмс. –
Попытаемся обойтись без лишних эмоций… Однако в самом деле, – обернулся он
к Беликову. – Может быть, вы соизволите объяснить нам, что именно в романе
Пушкина вызвало у вас такой гнев?
– Извольте. Я объясню, – согласился
Беликов. – Отобрав, как я уже имел честь вам доложить, у своего нерадивого
ученика сие сочинение, я подумал: а не полистать ли мне его на сон грядущий?
– Позвольте, – прервал его Уотсон. – Уж не
хотите ли вы сказать, что раньше его не читали?
– Я всегда строго следовал циркулярам, – церемонно
ответил Беликов. – И ежели эта книга в пору моего ученичества входила в
программу обучения, я ее наверняка читал. Однако никаких воспоминаний об этом у
меня, к счастью, не сохранилось.
– Понимаю, – сказал Уотсон. – И вот сейчас вы
впервые решили прочесть эту книгу просто так, для удовольствия.
– О нет, – скорбно покачал головой Беликов. –
Отнюдь не удовольствия ради решился я на это, но токмо во исполнение своего
педагогического долга. Наставник юношества, подумал я, обязан на себе самом
испытывать те яды, коими отравляют свои неокрепшие души его ученики.
– Простите, вам сколько лет? – деловито спросил
Холмс.
– Тридцать девять.
– Итак, на сороковом году жизни вы, в сущности, впервые
прочли роман Пушкина «Евгений Онегин». И что же?
– Я пришел в ужас.
– Отчего?
– Ну, во‑первых, эти неприличные отступления о том о
сем. О сравнительном вкусе различных алкогольных напитков. О женских ножках…
Впрочем, все это меня не удивило. Чего можно ждать от человека, который сам
признался, что в школьные свои годы он «читал охотно Апулея, а Цицерона не
читал». Не читать божественного Цицерона! – Он зажмурил глаза и с упоением
процитировал: – «Доколе, дерзкий Катилина, ты будешь испытывать наше
терпение!..»
– Я надеюсь, это вы не про Пушкина? – насмешливо
осведомился Холмс.
– Именно! Именно про него… Я уж не говорю, что этот
Онегин совершенно пустой малый, фат, бездельник, ничтожество. Нечего сказать,
хороший пример для юношества… Но в заключение выясняется, что он, ко всему
прочему, еще и убийца! Ни с того ни с сего взял да и продырявил пулей ни в чем
не повинного юношу, которого он к тому же числил своим близким другом!.. Нет,
господа! Эту книгу надобно немедленно запретить. Ежели у вас осталась хоть
капля здравого смысла, вы меня в этом поддержите…
– Я отказываюсь вас понимать, Холмс! – взорвался
Уотсон. – Как вы можете спокойно слушать весь этот бред!
– Уотсон, держите себя в руках, – поморщился
Холмс. – Я же просил вас: поменьше эмоций… Скажите, – обернулся он к
Беликову, – вы твердо убеждены, что этот роман следует запретить? Не лучше
ли попытаться его исправить?
– Исправить? – удивился Беликов. – Каким
образом?
– К вашим услугам моя машина. Управлять ею очень легко.
Он подвел Беликова к пульту и стал объяснять:
– Это рычаг произвольного изменения сюжета. А вот эти
кнопки дают возможность выправить любые искривления характеров. Садитесь сюда,
вот в это кресло и – действуйте! С помощью моей машины для вас не составит
труда сделать Онегина таким, каким вы только пожелаете.
– В самом деле попробовать? – неуверенно сказал
Беликов, робко дотрагиваясь до рычагов и кнопок. – Гм… С чего же мне
начать?.. Нда… Задали вы мне задачу… Ну, ладно! Так и быть, попробую…
Онегин вышел на крыльцо, поглядел на небо и плотнее
закутался в шарф. День был ясный, солнечный. Однако Онегин поежился и поднял
воротник.
– Мсье Онегин! – окликнул его Холмс. – Солнце
уже высоко в небе. Ваш противник давно ждет вас. Я думаю, вам следует
поторопиться, а то еще, чего доброго, он подумает, что вы струсили.
Онегин подозрительно оглядел Холмса и процедил сквозь зубы:
– Ишь, как вы ловко повернули…
Ну, нет! Ищите простаков!
Я, слава богу, не таков.
Чтоб грудь свою подставить пуле.
– А как же дуэль? – растерянно спросил Уотсон.
– В самом деле, – поддержал его Холмс. –
Дуэль – старинный обычай, освященный вековой традицией. Вы дворянин, а согласно
дворянскому кодексу чести…
На это Онегин отвечал уж вовсе не по‑онегински:
– И впрямь такой обычай есть.
Но он и глуп, скажу по чести.
Скажите, ну при чем тут честь?
Одна лишь злая жажда мести.
Какой‑нибудь бретер и хват
Легко обидчика раздавит.
А ну, как вас же оскорбят,
Да вас же на тот свет отправят?
– Вы рассуждаете весьма здраво, – вынужден был
признать Холмс. – Однако ведь вызов принят. Теперь отказаться уже
невозможно. Представьте, какие пойдут разговоры…
Лицо Онегина болезненно сморщилось, отчего он вдруг стал
удивительно похож на Беликова.
– Да, это скверный оборот…
Боюсь – не стану притворяться, –
До губернатора дойдет.
До предводителя дворянства…
Все станут осуждать, болтать,
А я ведь человек здесь пришлый…
Ох, как бы мне не прогадать!
Ох, как бы тут чего не вышло!
На лице его отразилось мучительное колебание. Видно было,
что страх быть убитым борется в нем с другим, не менее сильным страхом –
трепетом перед так называемым общественным мнением. Но страх физический, видно,
оказался сильнее. Махнув рукой, он решительно пошел назад, к дому, бормоча себе
под нос:
– Бог с ним! Все это чепуха.
Уж лучше трусом пусть ославят,
Чем пулей брюхо продырявят.
Нет‑нет! Подальше от греха!
Однако, не пройдя и трех шагов, он снова заколебался.
Остановился, пошел к санкам.
– Что? Все‑таки решили драться? – спросил Уотсон.
– Да нет, поеду извиняться! – мрачно объяснил
Онегин. Однако в санки все‑таки не сел, а опять пошел к дому.
– Куда же вы? – окликнул его Холмс.
Придирчиво поглядев на синее, без единого облачка,
мартовское небо, Онегин объяснил:
– Хоть чист и ясен горизонт,
Я должен взять с собою зонт.
Беликов с увлечением поворачивал рычаги, нажимал на кнопки.
Судя по всему, он был очень доволен результатами своего труда.
– Довольно! – побагровев от ярости, крикнул Уотсон. –
Немедленно отойдите от пульта! Достаточно вы уже набезобразничили!
– В чем дело, господа? – возмутился
Беликов. – Почему вы прервали мою работу? Я ведь только‑только приступил к
делу.
– Да вы понимаете, во что вы его превратили? – не
унимался Уотсон. – Это ведь уже не Онегин, а еще один человек в футляре!
Беликов номер два! Разве такой Онегин сможет влюбиться в Татьяну? А если и
влюбится, разве он посмеет объясниться в любви замужней женщине?
– Боже упаси! – в ужасе воскликнул Беликов. –
Женитьба – шаг серьезный… Да и зачем ему влюбляться? Как будто нет на свете
других занятий для порядочного человека, как только кружить головы женщинам.
Ежели хотите знать, я припас для Онегина куда более завидную участь. Он у меня
станет учителем. Будет преподавать древние языки. Латынь, греческий…
– А Ленский?
– И Ленский тоже. Станет, скажем, преподавателем
тригонометрии в той же гимназии. Синус… Косинус… Тангенс… Это ведь все тоже
божественная латынь… Будут ходить друг к другу в гости, пить чай с вареньем из
крыжовника, мирно беседовать… Разве это не лучше, чем палить друг в друга из
пистолетов?
– Вы знаете, господин Беликов, – задумчиво сказал
Холмс. – Пожалуй, ваша первоначальная идея была более гуманной. Уж лучше и
впрямь взять да и совсем уничтожить несчастный роман Пушкина, нежели вот этак
перекроить его героев по своему образу и подобию.
– Ох сударь! – сказал Беликов, и в голосе его
зазвучала угроза. – Глядите! Вы манкируете. Вы страшно манкируете. Ежели
почтенный человек, страж закона ведет себя таким образом, так что же тогда
остается делать нашим несовершеннолетним читателям? Им остается только ходить
на головах! Ну нет, я этого так не оставлю!
Демонстративно заткнув уши ватой, он влез в калоши, натянул
пальто, аккуратно поднял воротник и, схватив свой зонтик, поспешно направился к
выходу, бормоча себе под нос:
– Я этого так не оставлю… Если понадобится, я и до
самого министра дойду!..
– Ну вот, Холмс, – сказал Уотсон, когда за
Беликовым наконец захлопнулась дверь. – Теперь, я надеюсь, вы убедились,
какой нелепой была вся эта ваша затея. И зачем только вы так долго терпели эту
унылую фигуру? Даже еще поддакивали ему, намекая, что он прав.
– Потому что кое в чем, мой непримиримый друг, он
действительно был прав. Пытаясь пересоздать Онегина по образу и подобию своему,
он, конечно, чудовищно исказил облик пушкинского героя. Но…
– Что «но»? – возмутился Уотсон. – Уж не
хотите ли вы сказать, что пушкинский Онегин и впрямь в чем‑то сродни Беликову?
– Ни в коем случае! – решительно возразил
Холмс. – Чеховский Беликов – человек совсем иной эпохи, другого сословия.
Что общего может быть у него с Онегиным? Но в одном пункте они как будто бы и в
самом деле сошлись. Вы помните, как этот беликовский Онегин испугался при мысли
о том, что произойдет, если его отказ от дуэли дойдет до губернатора, до
предводителя дворянства?
– Ну да! Именно это меня и возмутило. Разве Онегин,
настоящий Онегин, стал бы рассуждать таким образом?
– Но ведь у Пушкина он рассуждает примерно так же.
Позвольте, я вам напомню.
Взяв в руки забытый Беликовым пушкинский том, Холмс раскрыл
«Евгения Онегина» на шестой главе и быстро отыскал нужную строфу.
– Обратите внимание, Уотсон. Получив вызов Ленского и
ответив согласием, Онегин клянет себя за малодушие:
«Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое сердце…»
– Так ведь это как раз хорошо его характеризует, –
сказал Уотсон.
– Да, но вы, вероятно, забыли, что там дальше.
Сознавая, что он должен был «показать себя не мячиком предрассуждений, не
пылким мальчиком, бойцом, но мужем с честью и умом», Онегин тем не менее
остается в плену вот этих самых «предрассуждений». А почему?
Вновь раскрыв томик Пушкина, Холмс прочел:
«К тому ж, – он мыслит, – в
это дело
Вмешался старый дуэлист.
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир.
И вот на чем вертится мир!»
Ну? Что скажете, Уотсон? – заключил Холмс.
– Не кажется ли вам, что этот ужас перед так называемым
общественным мнением все‑таки немного сродни беликовскому: «Как бы чего не
вышло»?
– Пожалуй, – замялся Уотсон. – Впрочем… В
самом деле… Хотя… Нет, мне не так просто привыкнуть к этой мысли. Я должен
подумать хорошенько.
– Что ж, я не против, – пожал плечами
Холмс. – Подумайте… Перечитайте еще разок всю эту главу. И если у вас еще
останутся какие‑то сомнения, мы снова вернемся к обсуждению этого вопроса. |