Проблематика
искусства в художественном мире Целана продолжает сюжет «глаза» как
акта восприятия, но уже в художественно-эстетическом аспекте. Дорогое
для сердца поэта искусство Слова определяет характер авторской
аксиологии – она стала светлее: Слово, по Целану, вопреки всему живет и
выживает.
В стихах об искусстве он
выверяет, формирует свою художественно-эстетическую позицию, включаясь в
актуальную постмодернистскую эпистемологию. Общий объект устремлений –
возможность художественной интерпретации мира, ее соотнесенность с
Истиной с большой буквы. Твердое убеждение Целана, получившее в
«Меридиане» идиоматическую гравировку: «Идеального стихотворения,
разумеется, нет и быть не может». Но это не означает для него тупиковую
ситуацию – в искусстве как в сфере сознания «свет в окошке» есть.
Не случайно программное произведение именуется «Лед, Эдем».
…все, что с нами замерзло, сверкает и глядит. Глядит, ведь оно с глазами И каждый взгляд – земля, Ночь, щелок, щелок, пламя. Глядит оно, глаз дитя. Глядит, глядит, мы смотрим. Ты видишь, я гляжу. Воскреснет лед из мертвых скорей, чем я доскажу (1; 211–212). Стержень
стиха – язык в его первоприродной («с нуля») функции поименования всего
сущего и в последующем движении как формы осознания мира, длительности
этого пути.
Динамическое напряжение стиха держит
глагол «глядеть», который формирует два сопоставительных ряда. Один ряд –
глядит земля в своей невинности («глаз дитя»), трагичности («ночь,
пепел, пламя»), в своей неназванности (оно) – все это присоединяет к
«глядит» смысл «тянется», «ждет» (помощи, спасения). Второй ряд
«глядеть» от субъектов речи я, ты, мы, слившихся в непрерывности.
Сопоставимость первого и второго ряда выдвигает на первый план проблему
действия, осознания мира. Лед объединяет и землю, и речь о ней (это
«все, что с нами замерзло»). Лед – символ безжизненности, оков на живой
субстанции, будь то модус видения или пульсация эйдоса бытия. Лед –
мертвенность, с самого начала стиха подчеркнута грандиозность беды и
вины человека («с нами замерзло»). Но одновременно на задний план, в
подтекст, в «молчание» отправлена живая, естественная, не увиденная за
коркой льда, Жизнь, манящая к себе, как Эдем.
Целан противопоставляет свое видение мира и
задачи искусства романтическому модусу двоемирия – Эдем земной. И нет
богоизбранности творца. Целан близок к Борхесу, увидевшему возможность
не именовать авторов всего текста культуры («Цветок Колриджа»), ибо они в
своем множестве уравнены художественным мыслетворением, осознанием
мира. У Целана их множественность отдана всеобъемлющему «Я». Мотив Пути
творцов держит слово «доскажу» с его укорененностью смысла в длительном
прошлом и протяженности к будущему. Весь путь творцов Слова
манифестирует, по Целану (и здесь он полностью солидарен с
постмодернизмом), одновременно и непрерывность титанических усилий, и
похожесть их итогов, где все равноудалены от эйдоса бытия в силу
обусловленности «своей датой», «своими обстоятельствами». Постмодернизм
как аксиому подает неизбежную субъективность, относительность всех
интерпретаций произведения ли, или мира. Эту современную коллизию Целан
делает объектом своего осмысления в последней фразе стиха «Воскреснет
лед из мертвых, скорей, чем я доскажу». На первый взгляд, это аргумент в
доказательство правоты постмодернистов. Но Целан в эту же фразу
заключил контрдоводы. Один из них – «доскажу» как глагол совершенного
вида, который протягивает щупальца связей ко второй части синтагмы, где,
казалось бы, все в негативе. Но в нее Целан вложил шифр, который должен
разгадать читатель. Для Целана это слова с богатым шлейфом смысла,
наработанного ими веками культуры: «лед», но в нем не вечность, он с
наступлением определенной погоды тает, превращается в необходимую для
жизни, рая в ней, – воду; вода может быть, по мифам, живой водой, все
воскрешающей; Слово может быть могущественным, – и мертвых оживляя
(воскрешение Лазаря). Здесь Целан – соратник Борхеса, оба утверждают
преимущества воображения, упований, надежды, они более значимы, чем
доводы рационализма. Художественное течение мысли, сжатое в три
четверостишия, убедительнее теоретических дефиниций. «Лед и Эдем» –
манифест веры Целана в эпистемологические возможности искусства,
могущество слова, имеющего богатый шлейф смысла. «Доскажу» значит, будет
найдено слово, необходимое для утверждения Эдема в жизни. Своеобычен у
Целана прием барокко – перевертывания стиха.
Значительное место в массиве стихов
П. Целана занимает индивидуальная личность поэта. Поэзией он называет
то, «что ты одушевишь собою и своими новыми прозрениями» (1; 229). В
концепции поэта у Целана явственны глубоко заинтересованные, личные
убеждения. Он, хранящий в своей ментальности громадные пласты мировой
культуры, в то же время не признавал «безвременности» в позиции
художника: «Нет, не голос, а / поздний шорох дан чужевременно / твоим
помыслам в дар». Художник призван «сюда», а это уже обозначение
конкретности темпорального топоса – современность как отправная точка.
Целан великолепно, с пониманием разных методологических концептов
искусства, с глубоким сочувствием к их исканиям, но и с прямым видением
просчетов воссоздает, как всегда поэтически сжато, многое из
художественно-эстетической карты второй половины ХХ в.
Наконец, пробужденный сюда Он – зародыш листа, сообразного оку сочится, глубоко процарапан, живицей не рубцуясь [1; 217]. Целан
точно передает принцип референции жизни воочию («сообразно оку»), но
это малое, вычлененное из безмерности жизни (лишь листок ее).
Мировосприятие этого типа искусства травмированное («глаз сочится,
глубоко процарапан»), в сердце глубокая рана зияет своей открытостью, но
не рубцуясь временем. Перед нами точный поэтический слепок с
натуралистического, модернистского, а точнее трагедийного
экзистенциалистского сознания. В этой картине и сочувственное понимание,
приятие экспрессивной силы слова боли от ран, нанесенных
современностью, но и критический взгляд на узость видения («зародыш
листка, даже не листок»).
Целан чуток к проявлениям духа. И в
недостатке он умеет видеть радостную перспективу. Так «зародыш листка»
колеблет семантику всего стиха продлением своего смысла. Зародыш может
ярко развернуть лист, и он войдет пусть малой составляющей в рост дерева
– символ знания, жизни.
В словах поэтов «даты», «обстоятельств» Целан также видит грандиозную значимость:
Говори и ты говори последним скажи свое слово. Говори — Но не отделяй нет от да …Видишь все живо кругом — При смерти! Все живо! Есть правда в слове, когда в нем тень. Здесь
дана Целаном поэтическая парадигма диалектичности слова в традиционном
реалистическом искусстве, где нет однозначности в сложной картине жизни.
Это же стихотворение «Говори и ты» – может
быть воспринято в нераздельности «ты» и «я», как обращение к самому
себе. Оно может быть прочитано как эстетический манифест Целана и как
личное исповедальное признание.
В первом случае «тень» звучит в привычном,
частом для Целана смысле как значимая сущность всего земного – тень
падает на землю, становясь иносказанием этого. О культурологическом
центоне «тени» из Шамиссо Уэллса нами было уже сказано. Поэтому
императивность требования вложить в слово «вдоволь тени»: «столько, /
сколько, по твоему вкруг тебя роздано / полночи, полдню, полночи.
/ Оглядись» – является выражением главного эстетического положения
Целана – чем больше тени (земного) в слове, тем значимее оно.
Пронзительная исповедальность – в
прозрачном признании трагичности своего положения: «Но место, где ты
стоишь, сжимается… / Куда ты теперь без тени, куда? / Вверх. Ощупью.
Становясь / протяженней, неразличимей, тоньше / Тоньше: нитью / для
звезды, что хочет спуститься / и плыть внизу, там, где видит / она свое
мерцанье: в зыби / текучих слов».
По сути, он сам обозначил новую
веху в своей жизни и творчестве. Его поэзия действительно становится
«зыбью текучих слов», долженствующих стать «новым языком». «Поворот
дыхания» поэта состоит в манифестации пустоты вокруг слова как аналога
Пустоте Нигде, месту слова в ней. «Пробел» уже далек от «продления
смысла». На поверхности оксюморонность между словами или полное
отсутствие логической связи; появление множества неологизмов и
сложносоставных слов, в массиве слова, разбитые на части, морфемы.
Исследователи отмечают интерес Целана к
В. Хлебникову. Он хронометрирован 1960 г., когда Целан прочитал статью
(1921) о Хлебникове Романа Якобсона. Хлебников был воспринят Целаном как
поэт, взламывающий языковые структуры. Отмечается отзвук Хлебникова в
4-м разделе сборника «Роза – Никому» (М. Иванович). Но глубокое внимание
к В. Хлебникову у Целана – 1967 г., когда он переводит его. И,
вероятно, импульсом для собственного языкотворчества послужили
эксперименты с «заумным языком» В. Хлебникова.
Философ Эмманюэль Левинас оценивает
творчество Целана как эксперимент запредельного языкотворчества в первом
прикосновении слова, звука к земле: «Но задыхающаяся речь Пауля Целана…
не подчиняется никаким нормам». Исследователи иудаизма
полагают, что Целан просто вернулся к каббале, «посредством нотарикона –
когда отдельные буквы или компоненты слов понимаются как сокращения
иных слов, а то и предложений».
Ж. Деррида, Делез в экстазе восторга перед
возможностями цифрового языка поспешно объявили о бесперспективности,
гибели обычного, сославшись и на «поражение» Целана.
Гениев судят по вершинным достижениям, с признанием склоняя голову перед их дерзновенным рывком в неведомое.
П. Целан о себе и языке так сказал в
Бременской речи: «…Язык – наперекор всему – уцелел. Однако ему пришлось
пройти через собственную беспомощность, пройти через чудовищную немоту,
пройти через бесконечные потемки речи, несущей смерть. Он миновал их и
не нашел слов для всего случившегося, но он через него прошел. Прошел – и
мог теперь снова явиться на свет, «обогащенный» пройденным.
На этом языке я пытался в тогдашние и
последующие годы писать стихи: чтобы выговориться, чтобы найти путь,
чтобы определить, где нахожусь и куда меня заведет происходящее, чтобы
очертить свою реальность». |