В конце июня пароход, отправившийся из Штеттина в Петербург, увозил его на родину.
Друзья и близкие знакомые Тургенева
нашли, что внешне он сильно изменился. Волосы его наполовину поседели,
хотя ему не исполнилось еще и тридцати трех лет.
Спеша в Москву, где поджидала его
Варвара Петровна, он не задержался в Петербурге. Свидание с матерью
поначалу подало ему надежду на благоприятный исход переговоров, но
эфемерность этой надежды скоро стала непререкаемо ясна.
На просьбу сыновей, изложенную в самой
почтительной форме, определить им хоть небольшой доход, чтобы они не
беспокоили ее из-за всякой безделицы, Варвара Петровна ответила смутным
обещанием уладить это дело, но так и оставила все без изменений.
Своеволие и властолюбие Варвары
Петровны, проявлявшиеся в крайне резкой форме, вывели, наконец, Ивана
Сергеевича из равновесия. Более всего он был обижен за старшего брата и
откровенно высказал матери, что жестоко играть комедию с семейным
человеком, обреченным на лишения вместе с женой и детьми.
Это решительное объяснение повлекло за
собой ссору и переезд его из дома в гостиницу. А затем Иван Сергеевич
уехал в небольшое имение Тургенево, по соседству со Спасским,
принадлежавшее прежде его отцу. А матушка — следом в Спасское.
В одном из первых же писем,
отправленных из деревни в Париж, Иван Сергеевич рассказал в самых общих
чертах Полине Виардо историю своей любви к Авдотье Ермолаевне. Он
чувствовал потребность в этой исповеди, потому что воочию убедился, как
унизительно и жалко положение его восьмилетней дочери Пелагеи, которую
Варвара Петровна сдала на руки одной из крепостных прачек.
Вся деревня злорадно называла Полю барышней, а кучера заставляли ее таскать ведра с водой.
Иной раз по приказанию Варвары Петровны
девочку наряжали в чистое платье и приводили в гостиную, где «бабушка»
говорила окружающим, не стесняясь присутствия сына:
— Вглядитесь хорошенько в эту девочку. На кого она похожа?
Спрошенные смущенно мялись.
— Как, вы не видите сходства? Да ведь
это вылитое лицо нашего Ивана. Ведь это твоя дочь? — со смехом
обращалась к нему Варвара Петровна.
«Все это, — признавался впоследствии
Тургенев Фету, — заставило меня призадуматься насчет будущей судьбы
девочки, а так как я ничего важного в жизни не предпринимаю без советов
мадам Виардо, то я изложил этой женщине все дело, ничего не скрывая.
Справедливо указывая на то, что в
России никакое образование не в силах вывести девушку из фальшивого
положения, мадам Виардо предложила мне поместить девочку к ней в дом,
где она будет воспитываться вместе с ее детьми».
В конце октября Поля, сопровождаемая
француженкой Родер, уезжавшей в Париж, находилась уже в пути за границу,
а Тургенев в письме к Виардо, посланном вдогонку, писал, что он твердо
решил с этого времени делать для дочери все, что будет от него зависеть.
И случилось так, что только через пять с
лишним лет произошла в Париже встреча отца с дочерью, успевшей за это
время позабыть родной язык.
Не успел Иван Сергеевич проводить дочь,
как получил в Петербурге известие, что Варвара Петровна смертельно
больна. В тот же день он выехал в Москву, но матушку в живых уже не
застал. Он приехал поздно вечером в день похорон, когда родственники уже
вернулись с кладбища Донского монастыря.
Даже в предсмертных муках не могла
Варвара Петровна примириться с тем, что сыновья освободятся от ее
власти. «Ее последние дни, — писал Иван Сергеевич Полине Виардо, — были
очень печальны… Она старалась только оглушить себя, когда уже начиналось
хрипение агонии; в соседней комнате, по ее распоряжению, оркестр играл
польки».
Мысль ее была занята одним, как
добиться разорения сыновей. В последнем письме, написанном управляющему
Спасским имением, она приказывала продать с этой целью имение за
бесценок или даже поджечь его.
«Несмотря ни на что, все это надо
забыть, — заключал свое письмо Тургенев, — и я сделаю это от души
теперь, когда вы, мой исповедник, знаете все. А между тем я чувствую,
что ей было так легко заставить нас любить ее и сожалеть о ней».
Дневник Варвары Петровны, обнаруженный
после ее смерти, потряс Ивана Сергеевича. Он читал его, не отрываясь, и
не мог потом всю ночь сомкнуть глаз, раздумывая о ее судьбе, о ее
характере и поступках.
«Какая женщина!.. Да простит ей бог все! Но какая жизнь!»
При разделе наследства Иван Сергеевич
проявил большую уступчивость в пользу брата. Он высказал только одно
желание — непременно оставить за собою Спасское.
Во владениях своих он «немедленно
отпустил дворовых на волю, пожелавших крестьян перевел на оброк,
всячески содействовал общему освобождению, при выкупе везде уступал
пятую часть — и в главном имении не взял ничего за усадебную часть
земли, что составляло крупную сумму».
Так отвечал сам писатель в семидесятых
годах, когда ему был задан молодым историком литературы С. А. Венгеровым
вопрос: что он сделал для своих крестьян? И при этом Тургенев добавил:
«Другой, быть может, на моем месте сделал бы больше и скорее; но я
обещался сказать правду и говорю ее, какова она ни есть. Хвастаться ею
нечего, но и бесчестья она, полагаю, принести мне не может».
Своеволие Варвары Петровны ставило
прежде Ивана Сергеевича в положение гордого нищего; он, по словам его
друзей, хотя и сознавался порой, что находится в трудных
обстоятельствах, но никогда не показывал границ, до которых доходили его
лишения. Им и в голову не могло прийти, что он нуждался по временам в
куске хлеба.
Теперь Тургенев не был уже стеснен в
средствах. Он стал жить шире, завел повара и, будучи от природы
хлебосолом, любил приглашать к обеду друзей и знакомых. Он охотно ссужал
деньгами друзей, когда у них случалось безденежье.
На вечерах у Тургенева бывали
литераторы, артисты, ученые и музыканты. Частыми гостями были Анненков,
Полонский, Некрасов, Аксаковы, Боткин, Грановский, Забелин, М. Щепкин,
Пров Садовский, С. Шумский.
Посетителям этих вечеров запомнились
жаркие споры, часто происходившие между хозяином и Константином
Аксаковым по вопросам, разделившим тогдашнее образованное общество на
два лагеря — славянофилов и западников.
Запомнились бытовые юмористические
сценки из народной жизни, с которыми выступал знаменитый актер
Садовский, хоровое пение отрывков из оперы Верстовского «Аскольдова
могила».
Светло, весело и дружелюбно проходили эти вечера.
Конец 1850 года и начало следующего были заполнены у Тургенева заботами о постановках его пьес в театрах обеих столиц.
С ними было много мытарств в
театральной цензуре. Да и в журналах печатать их также было не легко.
Одни пьесы подвергались искажениям, другие запрещались вовсе.
Ревностным пропагандистом драматических
произведений Тургенева был Михаил Семенович Щепкин. Он читал их в домах
друзей и знакомых и пробовал ставить на домашнем театре те комедии, на
которые был наложен цензурный запрет. Особенно долго и упорно занимала
его воображение роль Кузовкина в комедии «Нахлебник».
В это время Тургенев был еще полон веры
в свое призвание к драматическому творчеству, чему способствовал в
известной мере успех постановок «Холостяка» и «Провинциалки».
И публика, и актеры, и журналисты радовались появлению хорошей русской комедии после наскучивших всем французских водевилей.
«Как поучительно для автора
присутствовать на представлении своей пьесы! — писал Тургенев,
вернувшись из театра, где ставили «Холостяка». — Что там ни говори, но
становишься публикой, и каждая длиннота, каждый ложный эффект поражает
сразу, как удар молнии. Второй акт, несомненно, неудачен, и я считаю,
что публика была слишком снисходительна. И все же я очень доволен. Опыт
этот показал мне, что у меня есть призвание к театру и что со временем я
смогу писать хорошие вещи».
На долю «Провинциалки» выпал еще
больший успех. Взволнованный и смущенный шумными вызовами, Тургенев
поспешил скрыться. Вызовы прекратились только после того, как Щепкин
объявил со сцены, что автора нет в театре.
Знаменитый актер, друживший с Пушкиным, Гоголем, Белинским, проникся живой симпатией к Ивану Сергеевичу.
Однажды Тургенев сказал Щепкину, что
хотел бы познакомиться с автором «Мертвых душ». Он так был захвачен
гением Гоголя, что чуть ли не наизусть затвердил его произведения.
Михаил Семенович ответил:
— Если желаете, поедемте к нему вместе.
Но тут Тургенев возразил, что, пожалуй, неловко ехать без предупреждения — не подумал бы Гоголь, что он ему навязывается.
— Ох, батюшки мои, когда это вы,
государи мои, доживете до того времени, что не будете так
щепетильничать! — воскликнул Михаил Семенович.
Однако не замедлил побывать у Гоголя и спросил его:
— С вами, Николай Васильевич, хочет познакомиться один русский писатель, но не знаю, желательно ли это будет вам?
— Кто же это такой?
— Да человек довольно известный; вы, вероятно, слыхали о нем: Иван Сергеевич Тургенев.
За развитием дарования Тургенева Гоголь
с некоторых пор следил с большим интересом. Еще недавно, говоря в одном
доме о молодых писателях, он заметил: «Во всей нынешней литературе
больше всех таланту у Тургенева».
На предложение Щепкина Гоголь ответил
радостным согласием, чем даже несколько удивил Михаила Семеновича,
знавшего, как неподатлив стал он на новые знакомства.
Собственно, только теперь предстояло
Тургеневу познакомиться с любимым писателем, которого он видел до этого
несколько раз — в тридцатые годы на кафедре Петербургского университета,
в начале сороковых— в доме Елагиных в Москве.
Годы, отделявшие эти встречи одну от
другой, были целыми эпохами в жизни и творчестве Гоголя. На
университетскую кафедру всходил он еще в пору первых своих шагов в
литературе, в доме Елагиных Тургенев смотрел как бы со стороны на
прославленного писателя, направившего русскую литературу по новому пути.
А теперь предстояло свидание с человеком, переживавшим полосу глубокого
внутреннего кризиса в связи с крушением «Выбранных мест из переписки с
друзьями».
Передовая русская общественная мысль в
лице Белинского и Герцена с непререкаемой ясностью показала ложность
пути, избранного писателем, впавшим в мистику и проповедничество.
Гоголь знал о близости Тургенева к
Белинскому и Герцену. Он хотел высказать Тургеневу при свидании свое
впечатление от статьи Герцена «О развитии революционных идей в России»,
где осудительно говорилось о его последней книге; он болезненно
воспринимал критику своей «Переписки».
Щепкин и Тургенев приехали к нему днем и
тотчас же были приняты им. Он жил тогда на Никитском бульваре, в доме
Талызина, у графа А. П. Толстого.
Войдя в комнату, они увидели Гоголя,
стоявшего перед конторкой с пером в руке. Одет он был в темное пальто,
зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны.
Незадолго до этого посещения Тургенев
видел его в театре на представлении «Ревизора». Сидя в глубине ложи,
словно прячась от зрителей, Гоголь, вытянув шею, смотрел на сцену, не
вполне, видимо, довольный игрою артистов. Тургенева поразила перемена,
происшедшая в нем с того времени, когда он видел его десять лет назад.
«Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство
примешивались к постоянно проницательному выражению его лица…»
Встретил он Щепкина и Тургенева очень приветливо и, пожав Ивану Сергеевичу руку, сказал:
— Нам давно следовало быть знакомыми…
Он пригласил их сесть.
Тургенев пристально вглядывался в лицо
Гоголя. «Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как
обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно
поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло
умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость — именно
веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым».
Заговорив о литературе, о призвании
писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям и
что представляет собой самый процесс работы над ними, Гоголь заметно
оживился.
— У вас есть талант, — сказал он
Тургеневу, — обращайтесь с ним бережно… Мы обнищали в нашей литературе,
обогатите ее. Главное — не спешите печатать, обдумывайте хорошо. Пусть
сначала повесть создастся в вашей голове, и тогда возьмитесь за перо,
марайте и не смущайтесь. Пушкин беспощадно исправлял свои стихи. Его
рукописей теперь никто не разберет, так они перемараны.
Гоголю было приятно услышать от
Тургенева, что «Шинель» и некоторые другие его повести, переведенные на
французский язык, произвели в Париже сильное впечатление. Он знал, что
Иван Сергеевич много помогал переводчику советами. Но тут же, словно бы
вспомнив что-то, вдруг переменился в лице и с беспокойством раздраженно
спросил:
— Почему Герцен позволяет себе оскорблять меня своими выходками в иностранных журналах?
— Герцен не хотел, конечно, задеть вас
лично, его огорчило лишь то, что вы, передовой человек, сворачиваете,
как ему кажется, со своего пути, — ответил Тургенев.
— Мне досадно, — заметил Гоголь, — что
друзья придали мне политическое значение. Я хотел показать «Перепиской»,
что я не то, и перешел за черту, увлекшись. Правда, и я виноват, что
послушался окружавших меня… Если бы можно было взять назад сказанное, я
бы уничтожил мою «Переписку». Я бы сжег ее.
В дальнейшем ходе беседы о «Переписке»
Гоголь пробовал доказать, что он всегда держался одинаковых политических
и религиозных взглядов. В подтверждение этого он даже стал читать
отрывки из своей ранней статьи, помещенной в «Арабесках», — «О
преподавании всеобщей истории».
— Вот видите, — твердил Гоголь, — я и
прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и
теперь! С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве?..
Меня?..
Тут Тургенев особенно остро почувствовал, какая бездна лежит между его мировоззрением и мировоззрением Гоголя.
«И это говорил автор «Ревизора», одной
из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене! Мы с
Щепкиным молчали. Гоголь бросил, наконец, книгу на стол и снова
заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою
актеров в «Ревизоре», что они «тон потеряли» и что он готов им прочесть
всю пиесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же
уладил, где и когда читать…»
Благодаря такому неожиданному исходу
разговора на долю Тургенева выпало счастье услышать, как сам Гоголь
читал «Ревизора». И каким же это было «пиром и праздником» для него!
5 ноября в той же квартире А. П.
Толстого собрались писатели и артисты; кроме Щепкина и Тургенева, здесь
были Сергей Тимофеевич и Иван Сергеевич Аксаковы, Шевырев, Н. Берг, П.
Садовский, Шумский и другие.
Тургенева поразила чрезвычайная
простота и сдержанность манеры Гоголя читать. Казалось, он «только и
заботился о том, как бы вникнуть в предмет для него самого новый и как
бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный —
особенно в комических, юмористических местах… Я только тут понял, как
вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить
обыкновенно разыгрывается на сцене «Ревизор».
Слушатели были в восторге, хотя сам Гоголь, утомленный чтением, сказал, что все это не более как намек, эскиз.
Прощаясь в сенях с Гоголем, Тургенев не предполагал, что никогда уже больше не увидит его… |