21 августа 1830 года в правлении
императорского Московского университета «от пансионера Университетского
благородного пансиона Михайлы Лермонтова слушалось прошение:
«Родом я из дворян, сын капитана Юрия
Петровича Лермонтова; имею от роду 16 лет; обучался в Университетском
благородном пансионе разным языкам и наукам в старшем отделении высшего
класса; — ныне же желаю продолжать учение мое в императорском Московском
университете, почему правление оного покорнейше прошу включив меня в
число своекоштных студентов нравственнополитического отделения,
допустить к слушанию профессорских лекций. — Свидетельства о роде и
учении моем при сем прилагаю. К сему прошению Михаил Лермонтов руку
приложил».
1 сентября в правлении Московского
университета слушалось донесение от ординарных профессоров Снегирева,
Ивашковского, экстраординарного [профессора] Победоносцева, адъюнктов
Погодина, Кацаурова, лекторов Кистера и Декампа.
«По назначению господина ректора
Университета мы испытывали Михайла Лермантова, сына капитана Юрия
Лермантова, в языках и науках, требуемых от вступающих в Университет в
звании студента, и нашли его способным к слушанию профессорских лекций в
сем звании. О чем и имеем честь донести Правлению Университета».
Лермонтов сделался студентом.
О том, как происходил экзамен,
рассказал в своих воспоминаниях И. А. Гончаров: «В назначенный день
вечером мы явились на экзамен, происходивший, помнится, в зале
конференции. В смежной, плохо освещенной комнате мы тесной, довольно
многочисленной кучкой жались у стен, ожидая, как осужденные на казнь,
своей очереди… Нас вызывали по нескольку человек вдруг, потому что
экзамен кончался зараз. В зале заседал ареопаг
профессоров-экзаменаторов, под председательством ректора. Их было
человек семь или восемь. Вызываемые по списку подходили к каждому
экзаменатору по очереди.
Профессор задавал несколько вопросов
или задачу, например из алгебры или геометрии, которую тут же, под носом
у него, приходилось решать. Профессор латинского языка молча
развертывал книгу, указывая строки, которые надо было перевести,
останавливал на какой-нибудь фразе, требуя объяснения. Француз и этого
не делал: он просто поговорил по-французски, и кто отвечал свободно на
том же языке, он ставил балл и любезным поклоном увольнял
экзаменующегося. Немец давал прочитать две-три строки и перевести, и,
если студент не затруднялся, он поступал, как француз. Я не успел
оглянуться, как уже был отэкзаменован».
П. Ф. Вистенгоф вспоминал: «Меня
экзаменовали более нежели легко. Сами профессора вполголоса подсказывали
ответы на заданные вопросы. Ответы по билетам тогда еще не были
введены…»
«Наконец, все трудности преодолены: мы
вступили в университет, облекшись в форменные сюртуки с малиновым
воротником, и стали посещать лекции. Вне университета разрешалось
желающим ходить в партикулярном платье», — прибавляет Гончаров.
В то время полный университетский курс
был трехлетним. Первый курс считался подготовительным и был отделен от
двух последних. Университет (до введения нового устава в 1836 году)
разделялся на четыре факультета, или отделения:
нравственно-политическое, физико-математическое, врачебное и словесное.
Нравственнополитическое отделение считалось среди студентов наименее
серьезным. Лермонтов, впрочем, оставался на нем недолго и потом перешел
на словесное.
Московский университет еще не пережил
своего возрождения; Лермонтов застал там отнюдь не лучшие времена.
«Однообразно тянулась жизнь наша в стенах университета. К девяти часам
утра мы собирались в нашу аудиторию слушать монотонные,
бессодержательные лекции бесцветных профессоров наших… В два часа
пополудни мы расходились по домам», — вспоминал П. Ф. Вистенгоф.
На первом курсе студенты всех отделений
обязательно слушали словесность у Победоносцева, который преподавал
риторику по старинным преданиям, по руководствам Ломоносова, Рижского и
Мерзлякова. Он читал о «хриях, инверсах и автонианах»; в самих этих
терминах заключается нечто схоластическое. Хрия — это обработка
литературной темы по особо установленному плану. Древнейший сборник хрий
был составлен ритором Автонием, от имени которого и сами хрии получили
название автониановских (автонианов). Инверсы же — это инверсии,
изменение порядка расположения частей предложения, которые придают фразе
дополнительную выразительность. Победоносцев уделял большое внимание
практическим занятиям и неуклонно требовал соблюдения правил грамматики.
Студенты работали над переводами с латинского и французского, причем
строгий профессор преследовал употребление иностранных слов. Но особенно
он любил задавать студентам темы на сочинения и требовал, чтобы ему
подавали «хрийки».
Богословие читал Терновский, причем
«самым схоластическим образом». По обычаю семинарии, кто-нибудь из
студентов, обыкновенно духовного звания, вступал с профессором в
диалектический спор. Терновский сердился, но спорил. Когда спор
прекращался, он заставлял кого-нибудь из слушателей пересказывать
содержание прошедшей лекции.
Каченовский читал соединенную историю и
статистику Российского государства и правила российского языка и слога,
относящиеся преимущественно к поэзии. Всеобщую историю читал Ульрихе,
греческую словесность и древности преподавал Ивашковский, Снегирев —
римскую словесность, немецкий язык — Кистер, французский — Декамп.
Деканом словесного факультета был
Каченовский, ректором университета — Двигубский, по описанию
современника, «один из остатков допотопных профессоров или, лучше,
допожарных, то есть до 1812 года… Вид его был так назидателен, что
какой-то студент из семинаристов постоянно называл его «отец ректор». Он
был страшно похож на сову с Анной на шее… Обращение ректора со
студентами отличалось грубым начальническим тоном, смягчавшимся перед
молодыми людьми из влиятельных фамилий».
Лермонтов в университете выглядит
человеком неприятным, и товарищи вспоминают о нем без приязни: «Студент
Лермонтов, в котором тогда никто из нас не мог предвидеть будущего
замечательного поэта, имел тяжелый характер, держал себя совершенно
отдельно от всех своих товарищей, за что, в свою очередь, и ему платили
тем же. Его не любили, отдалялись от него и, не имея с ним ничего
общего, не обращали на него никакого внимания» (П. Ф. Вистенгоф).
«Когда я был уже на третьем курсе, в
1831 году поступил в университет по политическому же факультету
Лермонтов, неуклюжий, сутуловатый, маленький, лет шестнадцати юноша,
брюнет с лицом оливкового цвета и большими черными глазами, как бы
исподлобья смотревшими» (Я. И. Костенецкий).
«Вообще, как помнится, товарищи его не любили, а он ко многим приставал» (А. М. Миклашевский).
Вистенгоф рисует в своих воспоминаниях сцену, характерную как для профессора Победоносцева, так и для студента Лермонтова:
«Профессор Победоносцев, читавший изящную словесность, задал Лермонтову какой-то вопрос.
Лермонтов начал бойко и с уверенностью отвечать. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:
— Я вам этого не читал; я желал бы, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда вы могли почерпнуть эти знания?
— Это правда, г. профессор, того, что я
сейчас говорил, вы нам не читали и не могли передавать, потому что это
слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользуюсь источниками из своей
собственной библиотеки, снабженной всем современным.
Мы все переглянулись.
Подобный ответ дан был и адъюнкт-профессору Гастеву, читавшему геральдику и нумизматику.
Дерзкими выходками этими профессора обиделись и постарались срезать Лермонтова на публичных экзаменах».
Впрочем, другие студенты вели себя не
лучше. К. С. Аксаков рассказывал, как один студент принес на лекцию
Победоносцева воробья и выпустил птицу. Воробей принялся летать, а
студенты, как бы в негодовании на такое нарушение приличия, вскочили и
принялись ловить его. Другой раз, когда Победоносцев, который читал
лекции по вечерам, должен был прийти в аудиторию, студенты закутались в
шинели, забились по углам аудитории, слабо освещаемой лампой, и, как
только показался Победоносцев, грянули: «Се жених грядет в полунощи».
«Обычный шум в аудитории прекращался и
водворялась глубочайшая тишина. Преподаватель, обрадованный
необыкновенным безмолвием, громко начинал читать, но тишина эта была
самая коварная, — раздавался тихий, мелодический свист, обыкновенно
мазурка… профессор останавливался в недоумении. Музыка умолкала, и за
нею следовал взрыв рукоплесканий и неистовый топот», — вспоминал
Аксаков.
Иногда целая аудитория в сто человек по
какому-нибудь пустому поводу поднимала общий крик. Вот кто-то вошел в
калошах. «Долой калоши!» — кричат все, вошедший поспешно скидывает
калоши…
«Странное дело, — заключает Аксаков, —
профессора преподавали плохо, студенты не учились… но души их, не
подавленные форменностью, были раскрыты, и все-таки много вынесли они из
университета»…
Те же мысли высказывал и Лермонтов, общий нелюбимец, высокомерный угрюмец:
Святое место!.. Помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры.
Твоих сынов заносчивые споры
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить: с водой иль просто голый ром, —
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сертуки, висящие клочками.
Бывало, только восемь бьет часов,
По мостовой валит народ ученый.
Кто ночь провел с лампадой средь трудов,
Кто — в грязной луже, Вакхом упоенный;
Но все равно задумчивы, без слов
Текут… Пришли, шумят… Профессор длинный
Напрасно ходит, кланяется чинно.
Он книгу взял, раскрыл, прочел, — шумят;
Уходит — втрое хуже…
(«Сашка»)
|