Можно сказать, что детство у Лермонтова
было счастливое. Это был любимый, балованный, обеспеченный ребенок.
Барский дом, сад, «на вязе качели делали»; няньки, песни, полный простор
для фантазии. «Когда я был еще мал, я любил смотреть на луну, на
разновидные облака, которые в виде рыцарей с шлемами теснились будто
вокруг нее…» — напишет позднее Лермонтов. Ребенок рос в обстановке, где
его личность ничто не подавляло, где можно было сколько угодно быть
«странным». Это, конечно, все бабушка.
Отец, будь у него возможность взять
мальчика к себе, именно что воспитывал бы его; а поскольку Мишель с
очень юного возраста был упрям, своенравен и, главное, обладал ярким
характером, то все это «воспитание» вылилось бы в войну. Бабушка — не
то; бабушка Мишелю во всем потакала. Избаловала, конечно, страшно — но,
может быть, его и нужно было баловать. «Дисциплина» (в смысле — палка
для битья нерадивых) только вызвала бы к жизни лермонтовских внутренних
демонов, и без того мучительных. Совершенно справедливо отмечает Алла
Марченко: «Госпожа Арсеньева… лечила его уязвленную сиротством душу
долгим-долгим детством, теплом и уютом домашним».
Большая часть мемуаристов и биографов все-таки склоняется к тому, что Мишель в детские годы был очень болезненным:
«Рожденный от слабой матери, ребенок
был не из крепких. Если случалось ему занемогать, то в «деловой»
дворовые девушки освобождались от работ и им приказывали молиться Богу
об исцелении молодого барина, — говорит Висковатов. И уточняет: — Он
вообще был весьма золотушным ребенком, страдал «худосочием», и этому-то
между прочим приписывала бабушка оставшуюся на всю жизнь кривизну ног
своего внука».
А. Корсаков записал со слов двоюродного
брата Лермонтова — Пожогина-Отрашкевича (сын сестры отца): «Лермонтов…
был ребенком слабого здоровья, что, впрочем, не мешало ему быть бойким,
резвым и шаловливым».
Н. Рыбкин, собиравший материалы к
биографии Белинского и Лермонтова, записал со слов неизвестного
чембарского старика капитана: «Старуха Арсеньева была хлебосольная,
добрая. Рота наша стояла недалеко, и я бывал. Помню, как и учить его
начинали. От азбуки отбивался. Вообще был баловень; здоровьем
золотушный, жидкий мальчик; нянькам много от его капризов доставалось…
Неженка».
В полном противоречии с этими
свидетельствами находятся воспоминания двоюродного брата Лермонтова
Акима Шан-Гирея, который провел с ним рядом детские годы: «Помнится мне
еще, как бы сквозь сон, лицо доброй старушки немки, Кристины Осиповны,
няни Мишеля, и домашний доктор Левис, по приказанию которого нас кормили
весной по утрам черным хлебом с маслом, посыпанным крессом, и не давали
мяса, хотя Мишель, как мне всегда казалось, был совсем здоров, и в
пятнадцать лет, которые мы провели вместе, я не помню его серьезно
больным ни разу».
Была ли болезненность маленького
Лермонтова еще одним мифом, изобретенным Елизаветой Алексеевной для
того, чтобы никто не покушался отнять у нее внука? Или Мишель и впрямь в
детстве сильно хворал, но потом все эти бедствия от него отстали? Могло
ведь быть и то и другое. Шан-Гирей начинает хорошо помнить Лермонтова
только с 1825 года, т. е. с десятилетнего возраста.
Любопытно отметить, что обыкновение
ссылаться на свои болезни и недомогания по любому поводу осталось у
поручика Лермонтова на всю жизнь. В промежутках между кавказскими
геройствами и гусарскими выходками Лермонтов брал продолжительные
отпуска по болезни. Бабушка всячески его в этом поддерживала, ходила с
ходатайствами и писала письма о необходимости дать «Мишеньке» отпуск, а
начальство делало вид, что верит…
Как бы там ни было, а Мишель, конечно, был бабушкин внук, баловень, неженка. «Все ходило кругом да около Миши».
Зимой — горки, на Святках — ряженые, на Пасхе — катание яиц, летом — походы в лес…
«Уж так веселились, — рассказывали
Висковатову тарханские старушки, — так играли, что и передать нельзя.
Как только она, Царство ей Небесное, Елизавета Алексеевна-то, шум такой
выносила!»
Образ ребенка, избалованного до
безобразия, рисует родственник Лермонтова — И. А. Арсеньев (воспоминания
опубликованы в «Историческом вестнике» в 1887 году): «В числе лиц,
посещавших изредка наш дом, была Арсеньева, бабушка поэта Лермонтова
(приходившаяся нам сродни), которая всегда привозила к нам своего внука,
когда приезжала из деревни на несколько дней в Москву. Приезды эти были
весьма редки, но я все-таки помню, как старушка Арсеньева, обожавшая
своего внука, жаловалась постоянно на него моей матери. Действительно,
судя по рассказам, этот внучек-баловень, пользуясь безграничной любовью
своей бабушки, с малых лет уже превращался в домашнего тирана. Не хотел
никого слушаться, трунил над всеми, даже над своей бабушкой, и
пренебрегал наставлениями и советами лиц, заботившихся о его
воспитании».
Как бы нам ни хотелось видеть в
мальчике Лермонтове маленького ангела, ничего не получается. Баловень,
неженка, домашний тиран… Все это правда. Другое дело, что это не вся
правда.
В отрывке, который принято теперь
озаглавливать по первой строке — «Я хочу рассказать вам…», нарисован
портрет одного ребенка, точнее — портрет одного детства. Персонаж носит
имя Александр Арбенин — имя Арбенин присвоено нескольким лермонтовским
персонажам с разной степенью автобиографичности (фактической или
душевной). В описании детства Саши Арбенина легко узнать и «методы
воспитания» мальчика Лермонтова, и усадьбу в Тарханах.
«Он родился в Москве. Скоро после появления его на этот свет его мать разъехалась с его отцом по неизвестным причинам…
Когда ему минуло год, его посадили с
кормилицей и няней в карету и отвезли в симбирскую деревню… От барского
дома по скату горы до самой реки расстилался фруктовый сад. С балкона
видны были дымящиеся села луговой стороны, синеющие степи и желтые нивы…
Барский дом был похож на все барские дома: деревянный, с мезонином,
выкрашенный желтой краской, а двор обстроен был одноэтажными, длинными
флигелями, сараями, конюшнями и обведен валом, на котором качались и
сохли жидкие ветлы; среди двора красовались качели… Зимой горничные
девушки приходили шить и вязать в детскую, во-первых, потому, что няне
Саши было поручено женское хозяйство, а во-вторых, чтоб потешать
маленького барчонка. Саше было с ними очень весело. Они его ласкали и
целовали наперерыв, рассказывали ему сказки про волжских разбойников, и
его воображение наполнялось чудесами дикой храбрости и картинами
мрачными и понятиями противуобщественными. Он разлюбил игрушки и начал
мечтать. Шести лет уже он заглядывался на закат, усеянный румяными
облаками, и непонятно-сладостное чувство уж волновало ему душу, когда
полный месяц светил в окно на его детскую кроватку…
Саша был преизбалованный,
пресвоевольный ребенок. Он семи лет умел уже прикрикнуть на непослушного
лакея. Приняв гордый вид, он умел с презреньем улыбнуться на низкую
лесть толстой ключницы.
Между тем природная всем склонность к
разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал
кусты и срывал лучшие [цветы], усыпая ими дорожки. Он с истинным
удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный им
камень сбивал с ног бедную курицу. Бог знает, какое направление принял
бы его характер, если б не пришла на помощь корь, болезнь, опасная в его
возрасте. Его спасли от смерти, но тяжелый недуг оставил его в
совершенном расслаблении… Болезнь эта имела важные следствия и странное
влияние на ум и характер Саши: он выучился думать. Лишенный возможности
развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом
себе. Воображение стало для него новой игрушкой…»
Возможно, здесь мы действительно
находим наиболее точное и откровенное психологическое изображение
Лермонтова-ребенка. В этом отрывке он сам указывает на те свои черты,
которые имели в дальнейшем значение. Поэтому нам, как мне кажется,
следует остановиться именно на этих строках и не искать ничего дальше,
иначе мы окажемся в одной компании с «исследователями», которые,
сохраняя серьезный вид, полемизируют: давил мальчик Лермонтов мух с
удовольствием или не давил? Или же давил, но без удовольствия?
Лермонтов сам отвечает на этот животрепещущий вопрос: давил, и с удовольствием, но потом переключился на мечтания.
* * *
Из интересных особенностей маленького
Мишеля — его ранняя любовь к «созвучиям речи»: «Едва лепетавший ребенок с
удовольствием повторял слова в рифму, «пол — стол» или «кошка —
окошко», они ему ужасно нравились и, улыбаясь, он подходил к бабушке
поделиться своею радостью», — сообщает Висковатов.
Хохряков добавляет такую подробность:
пол в детской был покрыт сукном, и мальчик охотно чертил по нему мелом.
(За несколько дней до смерти он точно так же будет чертить мелом по
сукну, рисуя карикатуры…)
Но это все относится к области
достаточно смутных преданий и, собственно, ничего не объясняет, кроме
одного: Мишелю действительно ПОЗВОЛЯЛОСЬ БЫТЬ СТРАННЫМ — быть самим
собой; к его прихотям, в которых угадывался большой талант, всегда, с
младых ногтей, окружающие относились с вниманием — если не с почтением.
Следует назвать имена наставников и
воспитателей, которые окружали мальчика Лермонтова в ранние его годы, и в
первую очередь — бонну-немку Христину Осиповну Ремер, которая
находилась при нем со дня его рождения. «Это была женщина строгих
правил, религиозная. Она внушала своему питомцу чувство любви к ближним…
Избави Бог, если кого-нибудь из дворовых он обзовет грубым словом или
оскорбит. Не любила этого Христина Осиповна, стыдила ребенка, заставляла
его просить прощения у обиженного» (Висковатов).
Аким Шан-Гирей называет домашних
учителей — месье Капэ, «высокий и худощавый француз с горбатым носом,
всегдашний наш спутник, и бежавший из Турции в Россию грек; но греческий
язык оказался Мишелю не по вкусу, уроки его были отложены на
неопределенное время, а кефалонец занялся выделкой шкур палых собак и
принялся учить этому искусству крестьян; он, бедный, давно уже умер, но
промышленность, созданная им, развивалась и принесла плоды великолепные:
много тарханцев от нее разбогатело…».
О талантах Капэ можно узнать такие,
например, подробности: «Капэ имел странность: он любил жаркое из молодых
галчат и старался приучить к этому лакомству своих воспитанников.
Несмотря на уверения Капэ, что галчата вещь превкусная, Лермонтов,
назвав этот новый род дичи падалью, остался непоколебим в своем отказе
попробовать жаркое…» (А. Корсаков).
Капэ, впрочем, оказал, как утверждает
Висковатов, существенное влияние на Лермонтова: «Эльзасец Капэ был
офицер наполеоновской гвардии. Раненым он попал в плен к русским. Добрые
люди ходили за ним и поставили его на ноги. Он, однако же, оставался
хворым, не мог привыкнуть к климату, но, полюбив Россию… свыкся… И если
бывший офицер наполеоновской гвардии не успел вселить в питомце своем
особенной любви к французской литературе, то он научил его тепло
относиться к гению Наполеона, которого Лермонтов идеализировал…»
Вот, кажется, и все отмеченные в
мемуарах домашние учителя и воспитатели. Детство, в котором мальчика
Лермонтова учили чему-нибудь и как-нибудь, не спешило заканчиваться.
Поездки на Кавказ для поправления здоровья, традиционные деревенские
развлечения, зимние и летние, игры с другими мальчиками.
Шан-Гирей вообще не замечал за своим
двоюродным братом никаких странностей: «В домашней жизни своей Лермонтов
был почти всегда весел, ровного характера, занимался часто музыкой, а
больше рисованием, преимущественно в батальном жанре; также играли мы
часто в шахматы и в военную игру, для которой у меня всегда было в
готовности несколько планов… Никаких мрачных мучений, ни жертв, ни
измен, ни ядов лобзанья в действительности не было… все стихотворения
Лермонтова, относящиеся ко времени его пребывания в Москве, только
детские шалости, ничего не объясняют и не выражают, почему и всякое
суждение о характере и состоянии души поэта, на них основанное, приведет
к неверному заключению».
Нам еще предстоит перечитать ранние
драмы Лермонтова — «Люди и страсти», «Странный человек» — и убедиться в
правоте Шан-Гирея, полной или частичной. |