Настанет день – печальный, говорят!
Отцарствуют, отплачут, отгорят,
- Остужены чужими пятаками –
Мои глаза, подвижные как пламя.
И – двойника нащупавший двойник –
Сквозь легкое лицо проступит лик.
О, наконец тебя я удостоюсь,
Благообразия прекрасный пояс!
А издали – завижу ли и Вас? –
Потянется, растерянно крестясь,
Паломничество по дорожке черной
К моей руке, которой не отдерну,
К моей руке, с которой снят запрет,
К моей руке, которой больше нет.
На ваши поцелуи, о живые,
Я ничего не возражу – впервые.
Меня окутал с головы до пят
Благообразия прекрасный плат.
Ничто меня уже не вгонит в краску,
Святая у меня сегодня Пасха.
По улицам оставленной Москвы
Поеду – я, и побредете – вы.
И не один дорогою отстанет,
И первый ком о крышку гроба грянет, -
И наконец-то будет разрешен
Себялюбивый, одинокий сон.
И ничего не надобно отныне
Новопреставленной болярыне Марине.
11 апреля 1916
1-й день Пасхи
Тело и телесное – значимая сфера культуры и, соответственно,
особенный элемент поэтики художественного текста: телесное может
обозначать различные смыслы, оно не является асемантичным, не равно
самому себе.
Исключительно важную роль тело и его органы играют в поэтике т. н.
«исторического авангарда», к которой принадлежит и творчество
М.Цветаевой. На первый взгляд, семантика тела в
анализируемом стихотворении М.Цветаевой традиционна для христианской
традиции; ее можно описать теми же словами, какими Е.Фарыно
охарактеризовал трактовку тела в цветаевском поэтическом цикле
«Бессонница»: «<…> "я” постепенно теряет свою телесность и
приближается к статусу ангелоподобного бесплотного существа ("как
серафим”, "я гость небесный”)». Индивидуально
цветаевскими инвариантными мотивами является не такое отчуждение от
собственного тела, а вбирание мира в себя («раковинная природа» «я») и
истолкование чувственного начала как неотъемлемого свойства, присущего
мифологическому естеству «я».
Действительно, в стихотворении «Настанет день – печальный, говорят!»
прежнему состоянию страстности, обозначенному «пламенем» горячих (ныне остуженных»)
глаз и «поясом» («пояс» ассоциируется с неприступностью,
целомудренностью или девственностью – ср. символику развязывания пояса в
античной поэзии), противопоставлена теперешняя бесстрастность,
«благообразие», достигнутые в смерти. Обретённое героиней
бесстрастие-благообразие может интерпретироваться как вариант
«существеннейшей в поэтической системе Цветаевой семантики отказа от
пола». Наделение руки лирической героини признаком не-существования («к
моей руке, которой больше нет») - средство обозначить именно такое
отчуждение «я» от собственного тела, ставшего бесчувственным и потому
не-реальным, по крайней мере в сравнении с прежним, до-смертным
состоянием. Тело, преображенное смертью, приобретает признаки святости.
Прежде всего, это свойство выражено в оппозиции «лицо – лик»:
церковнославянизм «лик» в данном контексте, в описании погребения и
рядом с упоминанием о Пасхе, наделен сакральными коннотациями; «лик» –
это образ, икона и это просветленное божественным духом лицо святого.
Синоним слова «икона» - «образ» – зашифрован в лексеме «благообразие»,
воспринимающейся как окказиональное производное от образа-иконы: «О,
наконец тебя я удостоюсь, // Благообразия прекрасный пояс!»; «Меня
окутал с головы до пят // Благообразия прекрасный плат». Употребление
слова «лик» в цветаевской поэзии и в других случаях связано с семантикой
преображения, «истончения» плоти, отрешения от земного мира и его
страстей: «Нежно светлеют губы, и тень золоче / Возле запавших глаз. Это
ночь зажгла / Этот светлейший лик, - и от темной ночи / Только одно
темнеет у нас – глаза» («После бессонной ночи слабеет тело…» из цикла
«Бессонница»; мотив «истончения» плоти прослеживается и в цикле «Магдалина»). Целование руки покойной, очевидно, наделено признаками
приложения к мощам святой: не случайно, провожающие умершую лирическую
героиню названы паломниками: «Паломничество по дорожке черной».
Такая семантика телесного кода может показаться тривиальной; не
тривиально в ней лишь самоопределение лирической героиней себя как
святой. Однако на самом деле механизм смыслопорождения в стихотворении
намного более сложен, а значения, передаваемые с помощью телесного кода,
внутренне противоречивы, амбивалентны.
Прежде всего, новое (святое) тело, обретенное лирической
героиней, не есть в полной мере ее, не принадлежит ей: руки «больше
нет», а значит, в экзистенциальном смысле нет теперь и ее тела.
Иконописный лик святого мыслится как выражение в нем неизменного,
вечного, божественного, то есть сущностного. А в цветаевском тексте
«лик» назван «двойником» «лица» живой героини, - двойничество же
означает не сущностное тождество, а лишь повторение похожего или одного и
того же, ассоциируется с узурпацией и подменой. М.Цветаева наделяет
«лицо» эпитетом «легкое», имеющим несомненные позитивные коннотации,
ассоциирующимся со свободой от материи, от плотской тяжести;
традиционное ожидание требовало бы скорее, чтобы такой признак был
присущ «лику». Лишенный эпитета «легкий», в соотношении с «лицом» «лик»
воспринимается как его антоним, как нечто тяжелое. Тяжелый лик вызывает
ассоциации с маской, в том числе посмертной. Маска же инородна по
отношению к лицу и к «я». Впрочем, в тексте содержатся и указания на
возможность традиционной интерпретации соотношения земной плоти и плоти
преображенной. «Легкое» может иметь и пейоративные коннотации, как
легковесное. А проступание «лика» сквозь «лицо» позволяет
истолковывать бренную плоть «я» только лишь как оболочку для истинной
сущности. «Легкое лицо» – это истончающаяся в смерти плоть, через
которую и проступает неизменный, вечный лик. Однако представляется
несколько неожиданным, что плоть / лицо служит оболочкой для иной плоти /
лика, а не для души, как это было бы в традиционном случае. Цветаевская
героиня словно бы наделена двойным телом – до- и по-смертным.
Лексема «нащупавший» в применении к «лику» ощущается также как
неожиданная. Это слово, обозначающее тактильные ощущения, ассоциируется
со слепотой: нащупывает нечто слепой, тот, кто лишен зрения. И
действительно, «лик» в стихотворении Цветаевой слеп: ведь у него нет
глаз, которые «отгорели»; их заменяют холодные и «чужие» пятаки.
Преображение тела святого, его нетление в христианской традиции
связывается с просветлением. Между тем, в стихотворении «Настанет день –
печальный, говорят!» «лик» скорее темный, чем светлый. Семантика
темноты, не-света и пейоративные коннотации, связанные со смертью и
погребением героини, очевидны в эпитете «черная» из следующей строфы:
«Потянется, растерянно крестясь, / Паломничество по дорожке черной».
Свет, имеющий в поэзии М.Цветаевой высокий ценностный смысл, в своем
роде сакральный, представлен как атрибут лирического «я», обладающего
светоносным взглядом; пример: я – световое око в поэме «Попытка
комнаты». По наблюдениям Е.Фарыно, для
М.Цветаевой характерны оппозиции «око - глаз» и «око – зрак», в которых
первый элемент получает коннотации «сакральное», а второй –
«демоническое».
Впрочем, в цветаевской поэзии слепота, незрячесть может приобретать и
позитивный смысл отрешенности от внешнего, поверхностного, суетного,
она выражает взгляд «я» внутрь себя: «На ложе из лож / Сложившим великую
ложь лицезренья, / Внутрь зрящим – свидание нож» («Эвридика – Орфею»; слепота – метафорический эквивалент высшего зрения
поэта: «Что же мне делать, слепцу и пасынку, / В мире где каждый и отч и
зряч» («Что же мне делать слепцу и пасынку…» из цикла «Поэты» [Цветаева
II; 185]).
Смерть в стихотворении М.Цветаевой «Настанет день – печальный,
говорят!» наделена двойственной, амбивалентной семантикой. Она может
быть истолкована как освобождение духовного начала. Сама физическая,
плотская кончина парадоксальным образом связывается с воскресением, она
именуется Пасхой: «Святая у меня сегодня Пасха». Написание стихотворения
действительно приурочено к Пасхе 1916 года, и это событие является не
чисто биографическим обстоятельством, а текстовым фактором: дата
написания намеренно указана автором. Эта метафорическая «Пасха»
лирической героини вызывает ассоциации с истинной Пасхой – Воскресением
Христовым и потому приобретает коннотации побежденной, преодоленной,
не-абсолютной смерти. «Благообразия прекрасный плат», наделенный такими
оттенками значения, как новое, преображенное, чуждое страстей тело,
в свете этой христологической параллели соотносится с погребальной
плащаницей Христа: это ткань, в которую заворачивают тело («с головы до
пят»). Кроме того, он, вероятно, ассоциируется и с покровом Богоматери,
как пояс – с ризами Приснодевы Марии. Плат в стихотворении «Настанет
день – печальный, говорят!» также – метафора тела, как в стихотворении
«О путях твоих пытать не буду» из цикла «Магдалина» тело героини
уподоблено плащанице, в которую было завернутого тело снятого с креста
Иисуса Христа: «Я был наг, а ты меня волною / Тела – как стеною /
Обнесла» [Цветаева II: 222]. Имплицитно в этом образе также содержится и
параллель с символом Богоматери – Нерушимой Стены. (В других контекстах
у М.Цветаевой «покров» может означать тело человека – отринутое,
отброшенное в смерти: «Для тех, отженивших последние клочья / Покрова
(ни уст, ни ланит!…)» – «Эвридика – Орфею».
В предпоследней строфе стихотворения благодаря грамматической
конструкции предложения погребальная процессия, в которой мертвое тело –
объект, а не субъект действия, предстает путешествием живой героини:
«По улицам оставленной Москвы / Поеду – я, и побредете – вы».
Нейтральная, нормативная конструкция была бы иной: меня повезут.
Мотив причастности героини миру живых, а не мертвых создается также
благодаря грамматическому параллелизму конструкций, описывающих
погребаемую героиню и провожающих ее живых людей: «Поеду –я, и побредете
– вы». Выражение «себялюбивый, одинокий сон» в стихах «И наконец-то
будет разрешен / Себялюбивый, одинокий сон» – это вариация метафоры
традиционной метафоры «жизнь есть сон, смерть – пробуждение»,
свидетельствующая также об относительности смерти и о ее возможном
восприятии как некоего блага, освобождающего от иллюзорных притязаний
эгоистического земного «я».
Но одновременно смерть, о которой говорится в этом стихотворении,
может быть истолкована и как уничтожение «я». На это указывает не только
упоминание об угасших глазах (зеркале души), разрыв между
«лицом» живой и «ликом» мертвой героини и отчуждение от собственного
тела, метонимически обозначенное «рукой, которой больше нет». Вечный
покой, бесстрастность может интерпретироваться не только как духовное
состояние святой, но и как бесчувственность умершей, мертвого тела.
По-смертное тело лирической героини ей, ее «я» не принадлежит. Не
случайно, говорится только о теле, но не о душе покойной:
подразумеваемая душа или уже вне тела, или перестала существовать. По
крайней мере, уничтожению подверглось «я» героини – страстное и потому
немыслимое вне тела. Если оставшееся тело и наделено некими чертами
святости, неотмирности, вечности / нетленности, то это в
экзистенциальном смысле не ее тело. Смерть – одновременно преображение и
уничтожение тела. Разделяя душу и тело, она ведет к уничтожению,
стиранию «я» и к возникновению бестелесного тела, бесплотной плоти.
Изначально героиня как будто бы стремится к освобождению от страстей:
«О, наконец тебя я удостоюсь, / Благообразия прекрасный пояс!». Но
обретенное ею состояние оказывается либо безусловной смертью, либо
покоем и бесчувствием нового, другого тела, которому соответствует
другое «я»: через двойничество тел обозначены два разных «я».
Такому телесному и душевному / духовному двойничеству соответствует
дуальный характер темпоральной структуры текста. Смерть / преображение
представлено то как событие воображаемого будущего: «Настанет день»;
«Отцарствуют <…> мои глаза»; «проступит лик»; «Потянется <…>
паломничество»; «не возражу»; «не вгонит в краску»; «Поеду – я»; «И
первый ком о крышку гроба грянет»; «И наконец-то будет разрешен
себялюбивый, одинокий сон», то как событие, совершившееся в недавнем
прошлом: «Меня окутал с головы до пят / Благообразия прекрасный плат».
Грамматические формы настоящего времени в строках «К моей руке, с
которой снят запрет, / К моей руке, которой больше нет» имеют перфектное
значение, указывая на смерть как на недавно произошедшую. Восприятие
своей кончины как совершившейся в прошлом, по-видимому, отражает точку
зрения «я», перешедшего в вечность; земное «я» мыслит эту кончину как
принадлежащую будущему. В настоящем времени финальных стихов «И ничего
не надобно отныне / Новопреставленной болярыне Марине» оппозиция
«прошлое – будущее» снято, соответственно, земное и потустороннее,
по-смертное «я» обретают здесь некое условное единство, будучи
обозначенными именем собственным героини и автора. Показательно, что
семантически выделенная часть стихотворения – последняя строфа,
завершающаяся итоговым pointe, - это описание не освобождения, не
преображения тела героини, но его погребения: «И первый ком о крышку
гроба грянет, - / И наконец-то будет разрешен / Себялюбивый, одинокий
сон. / И ничего не надобно отныне / Новопреставленной болярыне Марине». Пасха лирической
героини не воскресение, а непреодолимая смерть. Параллель с Христом, но
не воскресшим, а ведомым на распятие, прослеживается и в последней
строке стихотворения: как ученики отвернулись от Спасителя, так и
провожающие героиню в последний путь не все доходят до могилы: «И не
один дорогою отстанет». В противоположность Христу героиня Цветаевой не
воскресает и не воскреснет: ее Пасха – это и есть ее смерть.
Знаменательна замена в последней строке личного местоимения первого
лица «я» и производных от него форм «мои», «моей» выражением «болярыня
Марина»: эта замена означает одновременно отчуждение «я» от себя самого
(взгляд на себя извне) и не-существование, исчезновение «я».
Итак, смерть в стихотворении М.Цветаевой представлена, с одной
стороны, как преображение, с другой – как переход в небытие. При первой
трактовке метафизической или экзистенциальной иронии подвергнуты знаки
смерти, уничтожения, оказывающиеся ложными, несостоятельными. При второй
трактовке трагическая ирония обволакивает образы воскресения (Пасхи),
преображения. Такая амбивалентность присуща цветаевскому тексту и в
другом случае: двойственной семантикой в нем наделено целование рук. Это
и эротический поцелуй, поцелуй руки поклонником («Вы» как он, единственный, поцелуи, которые при жизни смутили бы героиню), и целование мощей / иконы.
Преображение / уничтожение лирической героини в смерти,
представленное в стихотворении «Настанет день - печальный, говорят!» как
бы в сжатом виде соединяет несколько вариантов соотношения «я», души и
тела, свойственных цветаевской поэзии. Трактовка смерти как разделения
души и тела, приводящая к небытию, к развоплощению, представлена в
первом и втором стихотворениях из цикла «Надгробие». Ни погребенное в
земле тело (кость), ни вознесшаяся в небесные сферы душа не воплощают,
не сохраняют умершее «я»: «Нет, никоторое из двух: / Кость слишком –
кость, дух слишком – дух»; «Не ты – не ты – не ты – не ты. / Чтó бы ни
пели нам попы, / Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть, - / Бог –
слишком Бог, червь – слишком червь»; «На труп и призрак – неделим!». М.Цветаева, полемизируя с державинской духовной
одой «Бог», где человек мыслится одновременно как бог (т. е. духовное начало) и червь (телесное
начало, слабость, смертность), утверждает, что «Бог» и «червь», дух и
мертвая плоть в их разделенности никак не причастны «я» человека. При
этом речь идет скорее не об отрицании бессмертия души, но именно о том,
что она не есть «я» умершего.
Однако наряду с трактовкой смерти как перехода «я» в абсолютное
небытие в лирике М.Цветаевой содержится интерпретация истинной жизни «я»
как непричастности материальному, «телесному» миру: смерть в этом
случае мыслится как освобождение: «А может, лучшая победа / Над временем
и тяготеньем - / Пройти, чтоб не оставить следа, / Пройти, чтоб не
оставить тени // На стенах… / <…> / Распасться, не оставив праха
// На урну…». Не-оставление следа в материальном
мире, в том числе и после смерти, мыслится не как не-существование, но
как бытие истинное. Смерть в таком случае должна быть квинтэссенцией
освобождения.
Сходная трактовка смерти как освобождения, как желанного
развоплощения дана в цикле стихотворений «Дочь Иаира», полемически
«переписывающем» евангельский сюжет о воскрешении умершей девицы
Христом. У М.Цветаевой воскрешение – не благо, а зло или опрометчивое и
недолжное деяние (ср. сходную трансформацию в ее творчестве мифа о
приходе Орфея в Аид, чтобы вывести из царства смерти Эвридику): «В
просторах покроя - / Потерянность тела, /, Посмертная сквозь. // Девица,
не скроешь, / Что кость захотела / От косточки врозь». Смерть мыслится здесь как освобождение, утрата тела, к которой
стремится, которой жаждет плоть (кость). Смерть истолкована и
описана как преображение плоти, превращение ее в тонкую проницаемую
материю («сквозь» здесь окказионализм, существительное). Мертвая плоть
наделяется знáком особенной интенсивной жизненности – загаром: «С дороги
не тронется / Отвесной. - / То Вечности / Бессмертный загар». Этот же образ смертно-бессмертного загара встречается в
стихотворении «На пушок девичий, нежный –», написанном в одно время с
«Дочерью Иаира»: «На пушок девичий, нежный - / Смерть серебряным
загаром». Парадоксальное сближение смерти и загара
мотивировано трактовкой смерти как сожжения и самосожжения (ср. в лирике
М.Цветаевой самоидентификацию «я» с Жанной д’Арк, сжигаемой на костре).
Традиционный концепт тела как противоположности духу и душе,
восходящий, по-видимому, к платоновской и к неоплатонической и к
связанной с ними гностической философским системам, представлен в
стихотворении «Жив, а не умер…»: В теле как в трюме, / В себе как в
тюрьме. // Мир – это стены. / Выход – топор. / <…> (Только поэты /
В кости – как во лжи!) // Нет, не гулять нам, / Певчая братья, / В теле
как в ватном / Отчем халате. // Лучшего стоим. / Чахнем в тепле. / В
теле – как в стойле. / В себе – как в котле. // Бренных не копим /
Великолепий. / В теле – как в топи, / В теле – как в склепе, // В теле –
как в крайней / Ссылке – зачах. / В теле – как в тайне, / В висках –
как в тисках. // Маски железной».
Живая плоть наделяется признаками останков, скелета: «(Только поэты /
В кости как во лжи!)». Это темница «я» (по крайней мере, возвышенного
«я» поэтов), «я» же в данном случае, по-видимому, тождественно душе.
Представление о некоем единстве, сращенности тела и души не просто
отвергнуто. Такое представление подано как расхожее, обыденное
(=мещанское) и, вероятно, как ложное (=актерское) понимание: «("Мир –
это сцена", / Лепечет актер. // И не слукавил, / Шут колченогий. / В
теле – как в славе, / В теле – как в тоге». Более
того, такое понимание интерпретируется как бесовское, дьявольское:
«актер именуется «колченогим», хромоногим; а по мифологическим
представлениям, хромоног дьявол. В народном средневековом сознании актер
причастен дьявольскому, «теневому» миру, а слово «шут» в разговорной
речи и сейчас может использоваться как эвфемизм, заменяющий лексему
«черт». Ср. примеры у В.И.Даля: «Шут и вор, шýтик, черт. Шут его бери!
Ну его, к шуту! || всякая нéжить, домовой, леший, водяной <…>. ||
Шут, паралич конский, приписываемый несдружливому домовому, коли лошадь
не ко двору [ср. колченогость шута в стихотворении М.Цветаевой].
Он уже до шутиков допился, до чертиков. Не шут (не черт) совал (сажал,
толкал, копал), сам попал! Шут (бес), шут, поиграй да опять отдай!
(приговаривают, потеряв что-либо)».
Близкая интерпретации тела и «я» выражена в стихотворении «Пела как
стрелы и как морены…»: «- Пела! – и целой стеной матрасной / Остановить
не мог / Мир меня. / Ибо единый вырвала / Дар у богов… бег! // Пела как
стрелы. / Тело? / Мне нету дела». Здесь оппозиция
«тело – душа (я)» заменена оппозициями «тело – пение (песня)» и «тело –
бег», причем пение и бег являются атрибутами «я» в его не- и
анти-телесности. Пение и бег мыслятся как «преодоление» телесности.
Иной вариант отношений между телом и душой содержится в стихотворении
«Квиты: вами я объедена…», завершающем цикл «Стол». Тело и душа
соприродны, изоморфны друг другу. Душа, наделенная грубой витальной
телесностью, - это душа мещанина, обывателя. Смерть обывателя
представлена в традиционном культурном коде, подвергнутом индивидуальной
цветаевской трансформации. Это разделение души и тела, однако,
иллюзорное. Душа обывателя «гипертелесна»: «Каплуном-то вместо голубя /
Порх! – душа при вскрытии». Тело мещанина – некая
оболочка, в которой скрыта не менее плотская «душа»-каплун. Его тело
подобно пирогу, из которого вылетали живые птицы на пиру у Тримальхиона в
«Сатириконе» Петрония. Знаменательно противопоставление концепта голубь, наделенного духовными и сакральными коннотациями (символ Святого Духа) каплуну,
их лишенному. С помощью мнимо духовного («душа») здесь закодировано
телесное или, точнее, без- и внедуховное. Напротив, в случае смерти
лирической героини, «я» – творца, поэта изоморфность души и тела
выражена в том, что тело наделяется метафорическими атрибутами души и
ангела как бесплотного существа (крылья). Сходным образом в
стихотворении «Душа» душа поэта наделяется атрибутом «нестикрылости»,
присущим серафиму (здесь очевидна аллюзия на стихотворение Пушкина
«Пророк»): «Шестикрылая, ра – душная, / Между мнимыми – ниц! – сущая, /
Не задушена вашими тушами / Ду – ша». В стихотворении
«Квиты: вами я объедена…» тело обозначает душу, телесная нагота
указывает не на саму себя, но на раскрытие, «обнажение» души в теле: «А
меня положат – голую: / Два крыла прикрытием».
Противоречие между трактовкой смерти как перехода в небытие в цикле
«Надгробие» и осмыслением ее же в ряде других стихотворений М.Цветаевой
как освобождения, вероятно, мнимое. В цикле «Надгробие» и прежде всего в
стихотворении «Напрасно глазом, как гвоздем…» смерть увидена с внешней
точки зрения, в ее значимости для того, кто остается жить. С этой точки
зрения, уход человека (другого) из этого мира воспринимается как полное
уничтожение. Но с точки зрения внутренней (умершего, уходящего),
умирание есть не полное стирание «я», но его высвобождение, обретение
высшей свободы и покоя.
Амбивалентная семантика тела (как элемента, контрастного «я» и как
квинтэссенции) «я» в поэзии М.Цветаевой связана с тем, что тело может
наделяться и признаком анти-духовности, и духовным содержанием.
Собственно, можно говорить о существовании в цветаевских текстах двух
различных концептов тело. Особенностью стихотворения «Настанет день – печальный, говорят!» является оппозиция двух тел «я»,
при этом ни одно из них не наделяется однозначными оценочными смыслами.
Утрата героиней в смерти страстности также лишена однозначной оценки в
отличие от случаев, когда страстность, чувственность либо оценивается
позитивно, как духовное начало (например, в «Магдалине»), либо
негативно, как некая неполнота и ущербность (например, в цикле «Хвала
Афродите» и в стихотворении «Эвридика – Орфею»). Семантический конфликт в
цветаевских текстах, как правило, происходит между планом выражения и
планом содержания. Так, в стихотворении «Эвридика – Орфею» «бессмертье»,
или по-смертье обозначено метафорой, ассоциирующейся с умиранием: «С
бессмертья змеиным укусом / Кончается женская страсть». Но при всей парадоксальности жизни мертвых в их «призрачном доме»
это посмертное существование представлено здесь как несомненная
данность, ценностно превосходящее земное бытие. В стихотворении
«Настанет день – печальный, говорят!» такой однозначности нет, и
конфликтом смыслов охвачен план содержания.
Ранчин А.М.
|